ГАСКАР Пьер. Водоем: Рассказ. |
Кажется, никогда еще лето не было таким долгим, таким палящим. На самом деле так бывало каждый год. Но и слепящий свет, в котором земля выцветала добела, и жгучий зной забывались. Конечно же, память отказывалась их удержать: забвение вносило в жизнь малую толику тени.
Тень вот чего, как нигде, не хватало в этом селении. Деревья тут были наперечет. И еще церковь, водоем да поодаль друг от друга три дома. Почти всем здешним жителям дом заменяли cuevas пещеры, вырытые в буграх, покрывающих склон Сьерра-Невады.
Ничто не возвышалось над землей, ничто не давало тени и селением весь день владело солнце. В самые знойные часы все здесь словно вымирало, и лето становилось еще тягостней от странной пустоты. То была двусмысленная пустота, пора безвременья, она не принадлежала всецело ни слепящему свету, ни человеку: детей кормили в недрах земли, разговаривали и любили под кровом пустыни, и к полудню, возвращаясь с поля, люди на время смиренно зарывались в могилу.
Там и сям в боку глинистого бугра врезана была дверь, выкрашенная голубоватой известкой; там и сям на макушке холма, меж блеклых трав, торчала короткая труба, тоже выкрашенная в голубой цвет, это придавало местности обжитой вид, словно не преобразил замысел зодчего. Но едва переступив такой порог, красками напоминающий о мечети, человек пропадал из виду, погружался в подземные коридоры, что тянулись бог весть куда, переходил в иное царство; засыпая, он касался стены, где уже поблескивали зерна кварца, где бодрствовали слепые твари и сходили на нет корни растений. Он спал в мире, где все наоборот, и ощущал, как, подобно исполинским крыльям, простираются вправо и влево непроглядные пласты, отложения давних геологических эпох, и все это под сводом склепа, где только и живут редкие зерна кварца.
А снаружи пекло. Изредка ветер, короткий порыв ветра: налетит издалека, всколыхнет повсюду, сколько хватает глаз, траву на холмах, коснется рыжих башен, которые вытачивает эрозия, обнажающая вершины на подступах к Эльве, и, перемахнув через Сьерру, умирает над морем, катящим волны ему навстречу.
Селение без домов, люди без зоркости, лето без конца, все это соединилось в каком-то подобии вечности. Но сколько у этой вечности красок! Вечерами цвет истертого или плохо обожженного кирпича; в полдень под тончайшей пылью пересохшей глины, которую порой вздымает ветер, ровная белизна; а по утрам всё ненадолго становится лиловым от теней издали темные пятна эти напоминают карликовые заросли.
Смена красок, а тут час от часу меняется еще немало тонов и оттенков, придает безжизненному иссохшему краю видимость плодородия. Вечер цветом напоминает спелые хлеба, и, если забыть о полуденной слепящей белизне, минутами можно поверить, будто всю землю вокруг Эльвы напоили дожди. Едва выходишь из темной пещеры, нагота земли в ярких летних лучах обманывает глаз, и перед тобой распахивается многоцветный мир: днем холмы то золотятся пшеницей, то зеленеют альфой *, а утром словно застланы розовато-лиловой душицей или васильками. Под ногами щедро рассыпаны всевозможные камни и камешки оникс, испещренный белыми лунками кремний, и все расчерчено прожилками глины, мела, песка, иссохшего в пыль перегноя, и щетинится низкорослая жесткая трава, звездами раскрываются какие-то колючие растения, чернеют букашки.
Одна лишь вода всегда остается сама собой. Теперь, когда все дробится и мельчает, раздавленное зноем, или меняет облик в обманчивом свете, надо бы вновь обрести эту надежную меру. Надо бы вновь обрести дар слова теперь, когда лето поражено немотой, когда немеет полдень на дне рвов и канав, немеет полдень на дне водоемов, где намело ветром пыль и отпечатались следы шагов.
Жители Эльвы добывают мутную воду из скважины в нескольких километрах от пещер. Глиняными кувшинами нагружают ослов и по скалистым тропам возвращаются в свое погребенное под землей селение. За ними тянутся цепочки следов. Следы остаются на скалистых выступах, останутся потом и в трех домах Эльвы, и на выложенном камнями полу cuevas, словно в жилище, откуда ушли строители. Бледные отпечатки эти, следы уходов и возвращений, кажутся безмолвными свидетелями, и малейшая перемена места исполняется значения. Поневоле думаешь, как скаредна стала вдруг судьба: отныне всё на счету каждый шаг, каждое движение, потому что в засуху чудо жизни иссякает и так важно сохранить его скудные остатки.
Настало время оглянуться и еще раз посмотреть на себя, напоследок мысленно заглянуть себе в лицо, меж тем как испепеляющий зной уже завладел всем вокруг, настало время измерить этот неотвратимый ход, который только и уводит еще глубже в лето, в сушь и жажду. А все могло быть так просто! Пошел бы дождь из тех неспешных дождей, что затягиваются на долгий пасмурный день и шумят ночь напролет, и тогда двери cuevas распахиваются, впуская прохладу, и видно, как раскачиваются на сквозняке и лучатся, точно лампы, развешанные внутри початки маиса.
С месяц назад двое жителей Эльвы повздорили (из-за чего осталось неясным), и один ударил другого ножом. Дожидаясь, покуда явятся жандармы, его спустили на веревках в пересохший водоем. Ночью он вопил и причитал, крики гулко отдавались в огромном цементном чане. Ничто не связывало безысходность лета с горем этого человека и терзавшими его муками совести, ничто не связывало засуху с нечленораздельными воплями, что слышались до рассвета, перемежаясь изредка лаем собак, но в ту ночь следы его шагов отпечатались на дне водоема. Только дождь их смоет, только возвращение воды. До тех пор его преступление останется как бы вехой: тогда уже не было дождя.
Засуха началась пролитой кровью, ударом ножа, и потом тянулась, точно лихорадка. Впрочем, для кого-то она началась встречей со скорпионом на тропе, ведущей к каменному изваянию пресвятой девы; для других стаями перелетных птиц, проносящимися в вышине; а для иных в апреле или, может быть, немного раньше, когда в словах и лицах проступила жесткость, хотя земля отяжелела от влаги недавних дождей и всякая ненависть могла еще казаться преступлением.
Теперь я и сам очутился на дне водоема. Отпечатки моих шагов перекрыли и стерли следы того, другого. Я мало знал его. Мало знал о той ссоре. В селении я всегда оставался чужаком. Сарай, где я устроил мастерскую, стоит на обочине шоссе, в трех километрах от Эльвы. Каждое утро я спозаранку выхожу из своей пещеры и возвращаюсь только вечером. Со здешними жителями почти не общаюсь, разве что, случайно встретясь на дороге, обменяемся какими-то пустыми словами. На меня поглядывают недоверчиво. В нынешней Испании только механик еще решается думать.
И, пожалуй, только механику хватает ума прислушаться к жалобам, что разнеслись однажды вечером над селением. То голос человека в водоеме, пленного муэдзина. Наверно, он был пьян и один, замкнутый в кольце этой ограды, все еще одержим опьянением, которое заставило его выхватить нож и ударить противника. Я не разбирал, что он там кричит, и меня это не очень занимало. А вот его буйство меня радовало. По ночам в Испании слишком мало собачьего лая, слишком мало проклятий.
Я сидел тогда у подножья холма, в глубь которого уходит моя cueva. Этой горкой со всем, что скрывалось внутри, я владел безраздельно, будто отшельник, каких я видел когда-то на старых полотнах в музее Прадо *. Иные даже ютились в половине огромного яйца, иззубренным краем скорлупа опиралась на голую землю. Бородатый отшельник погружен в размышления. Его явно не волнуют бедствия, что представляются взору: чуть поодаль колесуют обнаженных мужчин и женщин, тощих, но со странно вздутыми животами; другие заключены в пузыре розового стекла, его сжимает в лапах исполинская лягушка. С чахлых безлистых деревьев свисает белье.
Ничего похожего не видел я при свете луны на пыльных пустырях, тянувшихся между пещерами Эльвы. Лишь голос узника, брошенного в водоем, как брошен сейчас я, напоминал, что мир состоит не только из бледного лунного света и теней. От этого крика собаки сатанели. Он не давал им спать, досаждал сильней, чем луна и жара. Что в нем было мольба, призыв, брань? И так же неясно, что звучало в ответном собачьем лае, но я думал об одном: пусть длится эта нелепая перекличка, она разжигает Испанию.
Сколько ни разжигай, все мало. Куда ни посмотрю (а закрыв глаза, я окидываю взглядом всю Испанию, от Мотриля до Уэски, от Хаэна до мыса Гата *), всюду вижу только пепел. Голые горы, земля, выбеленная слишком долгим летом, молчание людей, все затаило в себе ожог. Так надо же когда-нибудь об этом закричать. А пока я, как все, только немного на отшибе, отбывал эту засуху. Как-то в субботу я ушел из своей дощатой мастерской в полдень. Жара невыносимая, работы никакой. На шоссе машин было еще меньше, чем всегда.
Я взбирался по занесенной песком дороге, с откосов свисали сухие тощие корни, и к ним кое-где присохли крошки спекшейся, точно гончаром прокаленной глины; можно бы подумать, что это не дорога, а просто широкая трещина в почве, расколотой полуденным солнцем, если бы задолго до меня не проходили по этой самой дороге дочерна загорелые крестьяне с мотыгами времен нашествия вестготов * и мавры не прокладывали себе путь к какому-то замку, красно-рыжие стены его давно слились с башнями, что обнажил и воздвиг ветер по глинистым и кремнистым холмам на подступах к Эльве. Мертвый ручей, иссякший поток. Для людей и животных в этом краю старые русла лишь источник жажды и валящей с ног слабости. Под конец ни люди, ни животные к ним уже не приходят. Только я, вот как сегодня, утром и вечером шагаю в одиночестве, подобно тем арабам с опахалами из конского волоса и давно умершим крестьянам с мотыгами на плече, моим собратьям, только я один, затерянный в сердце Испании, механик в перепачканном смазкой комбинезоне, который ржаво отсвечивает на солнце, да еще моя спутница, черная муха, перелетает впереди меня по камням, запятнанным отпечатками прежних шагов.
В тот день я увидал на земле тесемку от холщовой туфли, нагнулся и поднял ее. Безотчетное движение одиночества. Я хотел уже отбросить истрепанную тесемку, и тут меня нагнал один человек, я и не заметил, что он шел сзади. Он был здешний, эльвинский, но я его почти не знал. Он взглянул на тесемку, которую я собирался отшвырнуть, и протянул руку:
Если тебе это ни к чему...
Я отдал тесемку. Он свернул ее, спрятал в карман, недружелюбно покосился на меня. Я чуть побогаче других. У них уж вовсе ничего нет. Мы молча шагали дальше. Никогда еще солнце так не палило. Под его отвесными лучами истаяли даже тени, что собираются утром у одного, вечером у другого осыпающегося склона вдоль дороги. Обычно, когда я иду к своему сараю и когда возвращаюсь, тени на месте, издали они не так уж прозрачны. И я в них вижу стрелков, что прижались к стенке траншеи, в худшем случае мертвых стрелков. Не жалею ни об одной битве, ни о тех, что отгремели в разных концах страны много веков назад, ни о тех, что грезились мне на этой пустынной дороге, когда издали надвигались враги, их приводил то рассвет, то закат, за ними пылало солнце, это были повседневные мои враги, и я знал им счет, хоть не видел лиц.
Мой попутчик стал рассуждать о засухе. Дождя нет и никогда уже не будет. Вечер настает, а в небесах ни облачка. И по утрам тоже небо как стеклышко, и, похоже, во всем этом есть покой и мудрость. Небо снова стало таким, каким оно и должно быть. До сих пор мы жили среди несчастных случайностей, среди последних отзвуков всемирного потопа. Теперь же детство нашего мира остается позади, точно лес, полный ропота и теней. И выжженные поля кругом, сколько хватает глаз, обрели цвет вечности.
Он говорил не так, это я истолковал его слова и разделяющее слова молчание. Я не отвечал. Он удивился моей немоте. Опять посмотрел недружелюбно:
О чем думаешь?
Я сказал первое, что пришло в голову, слово это приятно произнести, такое оно холодное, краткое, и еще есть в нем что-то прозрачное и вместе смутное:
О шлюзе.
Слово оказалось ему незнакомо и худое лицо его стало гневным.
О шлюзе?
Наконец он решился пожать плечами, словно и прежде слыхал, что я не в своем уме. Он умолк, и, едва впереди завиднелись cuevas, мы простились неопределенным кивком и разошлись в разные стороны.
Позже это слово "шлюз" обернулось оружием в руках моих обвинителей. Сегодня вечером я опять мысленно твержу это холодное, краткое, режущее слово. Я метнул его в жителей Эльвы, точно нож.
Почему оно пришло мне в голову? Наверно, потому, что жара заставляла мечтать о передышке, о спасительном выходе. Но мог же я попросту заговорить о дожде, как мой спутник и все здешние жители. А шлюзов здесь нет. Вот на севере это обычно: меж ними глубокий ров с темной водой, берега затянуты липким бархатом гиблое место, оступись утонешь. В здешнем краю такое невозможно, а если бы и сбылось, испугало бы нас своей чрезмерностью, как мы ни изнываем от жажды, и когда я заговорил об этом, я поддался жестокости, а может, безумию. По крайней мере, так могут подумать: разве слово это, пришедшее на ум так внезапно, не оказалось вещим?
В тот день от безделья и скуки я надумал расширить свое жилище. Кто поселился в cuevas, не знает тесноты: немного поработай заступом, и вот тебе еще комната. Никто себя не урезает. Под покровом выжженной земли становится все просторней. Каждая пещера, куда входишь, если тебя пригласят, это дом с секретами. Размеры его неизвестны. А если их случайно и откроешь, уже назавтра после твоего посещения вновь сгустится тайна: с того часа могли выкопать еще комнату или хотя бы прибавить чулан, коридор, нишу.
Как разгадать помыслы хозяина? Для чего в глубине беспросветного жилища понадобилась комната еще беспросветней, еще безмолвней, еще больше похожая на склеп? Для каких преступлений? Быть может, для самых тайных, что совершаются в тиши, вдали от людских взоров: для богохульства, для кровосмешения. Тягу к такому пробуждают тьма, земля, ее запах. Но есть же из ада исход. С каждым шагом, ведущим в преисподнюю, ощущаешь, как растут в тебе силы и желание доказать это делом.
Впрочем, я замечтался. Мы зарываемся в землю, и это бегство. Мы бежим от этого лета, слишком долгого, слишком жестокого, от мира, обреченного на гибель уже тем, что он таков, как есть. Я бежал от виденного за день от тесемки, которую так бережно спрятал мой спутник, от гнева, на миг исказившего лицо, на котором давно уже не проступало ни капли пота. Я чувствую: надо этому человеку и всем таким, как он, помучиться еще немного. И мне тоже. Надо Испании пробудиться.
Я дал бы им все, всю воду небес. Своими руками выложил бы под бьющим из земли ключом каменный бассейн, потом желоб, заструится бурливая прозрачная вода по камням, испещренным белыми лунками, кольцами, полосами, побежит среди межевых столбов, среди поникших трав, по рыжей рассохшейся земле, изгибаясь и петляя; порой пойдет кружить, отбросит в сторону рукав, заведет медлительную круговерть и вновь наберет силу, неистощимая, все нарастая и обновляясь, то вздуется перед порогом из рябой гальки в белых и желтых крапинах, то прорвется сквозь ветви, и на каждой флажками повиснут капли, и, наконец, вот они, арройо сеть оросительных каналов, расчертивших квадратами сыпучую землю, и здесь вода разом успокоится, помутнеет, задремлет под пленкой из веточек, травинок, мертвых мошек, тысячами незримых путей просочится в почву и одарит ее неслыханным плодородием... Я дал бы им все это, но сперва надо было...
Когда зарываешься в глубь пещеры, самая нудная работа убирать землю. Многие забивают ею старые, уже надоевшие комнаты. Так и живут среди насыпей. Затыкают дыру с одного боку, вгрызаются в другой, и жилище извивается, будто тут прополз дождевой червь. Иногда при этом переносят и вход. На склоне холма остается след от него начертанная голубой известкой кайма да дверные петли; эта безлюдная деревня, подделка под деревню может вконец свести с ума.
Я вытаскивал землю из пещеры в двух больших корзинах и высыпал чуть поодаль, у подножья холма; я жил в нем один. Никто меня не видел, кругом ни души, только чернеют щели, ведущие в подземелья. Когда все пустынно, человек порой становится ничтожным, как былинка, стертым, как срез сука в доске. Работа меня изматывала. Опять и опять я переходил из света в тень, из зноя в прохладу. И все ради нескольких автомобильных и велосипедных шин: в моем сарае-мастерской резину губила жара. Притом я опасался воров. Во всяком случае, только в этих причинах я себе и сознавался. А на самом деле я искал хоть какого-то выхода из ослепительной тюрьмы, в какую превратилась Испания.
Я перетаскивал землю. Она тоже с каждой минутой меняла цвет, бледнела, пока я выносил ее на свет, вновь темнела, высыпанная в общую кучу, и здесь мгновенно высыхала.
Вскоре я заметил, что она сохнет все медленней, хотя солнце жгло ничуть не меньше. Возвратясь в глубь пещеры, я приложил ладонь к стене, которую штурмовал, потом прижался к ней щекою стена теперь была прохладней. Тогда я стал бурить узкое отверстие только-только чтоб просунуть руку. И вытащил горсть влажной земли.
Я подошел к лампе, поглядел на ладонь: эту землю можно было мять, как тесто, земля снова стала хлебом. И вдруг порыв безумной радости, я очень быстро бы в нем раскаялся. Сейчас я выбегу, стану кричать, звать, первому встречному покажу этот комок темной земли, на котором отпечатались мои пальцы, всем жителям Эльвы расскажу, что в бугре, где вырыта моя cueva, есть вода, и мы станем работать все вместе, и докопаемся до этой воды...
Я опомнился под палящим солнцем. Между буграми и пригорками было уже не вовсе пустынно. Поодаль какой-то человек хлестал овцу. Я сощурился, очень слепило солнце. Бывает, приходится поколотить осла, но зачем бить овцу?
Человек тянул ее за веревку и лупил, высоко взмахивая длинной веткой. Пригнув голову, овца пыталась увернуться, скользила в пыли, семенила то вправо, то влево так озабоченно, будто шла в стаде, и маялась больше не от побоев, а от растерянности: слепая тварь.
Порывом ветра взметнуло пыль, смешанную с мякиной остатками давно обмолоченной пшеницы. Человек с овцой скрылись в этой туче пыли. На меня пахнуло позабытой жатвой. Это лето все больше походит на смерть. Вот она дымится, Испания, вся земля ее обратилась в пепел, она исчезает в туче, в которой, как в пламени разгорающегося костра, едва можно различить очертанья рыжей горы и черную ветку, а того, кто ею взмахнул, почти уже не разглядеть, никогда больше ему не махать цепом на золотистом гумне, он утратил одно за другим все свои орудия, потерял все, что имел, вконец обнищал и опустился и вот в туче пыли воюет с овцой.
Я разжал руку, земля уже высохла. Я растер ее в пальцах. Никакого чуда не было. Испании чуда не дождаться. Я вернулся к себе, заперся на ключ и снова стал копать.
Под вечер по стене зазмеились тоненькие струйки. Вода еле-еле сочилась. И сразу исчезала в неровностях пола. Лишь когда я поднимал или переставлял лампу, на стене мелькал и вновь пропадал влажный отблеск. Только прижав к стене ребро ладони, можно было набрать полную горсть и поверить, что это и вправду вода.
Я не стал копать дальше, хотя не сомневался, что подземный источник совсем близко. На том и успокоился. Все мы на том и успокоились. Мне довольно и подобия родника. Остальным и одной надежды. Они и так довольствуются надеждой. Подобие родника осчастливило бы их сверх меры. Но для спасения страны нужно желать большего.
Я собрал столько воды, что достало вымыться с головы до пят. Потом завесил стену куском холста. Порой я приподнимал эту занавеску: вода чуть мерцала не больше, чем какой-нибудь жучок. Скоро тут проклюнутся белесые ростки, думал я.
Потом я лег и начал прислушиваться. Звук был едва уловимый. Если не знать, ничего и не заметишь. То было не журчанье, пусть самое слабое, не лепет текучей воды. Даже не шепот. Скорее отдаленное движение самой тишины: стена дышала.
Вот я уже и не сплю в одиночестве... И вдруг я понял, до чего одиноки те, кто спит в соседних cuevas, пусть рядом во мраке женщина и дети. Такая жизнь не заполняет пустоты. Лето ей не оправдание. Вздохи, стоны сквозь сон, любовный шепот замирают в глубине тех пещер, точно в могиле. А тут засверкала вода и не иссякает, холодная и в зной, светлая и во тьме, животворная...
Наутро я снова ее увидел. Она не стала обильней. Струйки лишь прочертили в стене узкие извилистые русла, и теперь она была вся в прожилках, точно камень. Вода уже не так проступала из нее, зато блестела ярче в углублениях, будто припорошенное землей зеркало.
Снаружи, как всегда, жгло солнце, и люди, которые с зарей начали готовиться к воскресенью, уже изнемогали от жары. Попозже они, все в пыли, приплетутся в церковь. Моей ноги в церкви не бывало, но мне это почти прощали: в глазах здешних жителей механика тоже религия.
Я решил сходить в городишко на шоссе, километра за два от моей мастерской. Я проводил там почти все свободные дни то перекинусь в карты с приятелями, то посижу в кафе, где все меня знают и уважают как человека ученого. Мне давно обещали сдать комнату, а пока приходилось ждать. Жителей Эльвы я презирал. В городке народ не лучше, но там хотя бы есть на улицах тень, иногда кто-нибудь запоет, и в жарком кафе, где жужжат мухи, я постепенно напивался. Так все же можно забыться.
Чаще всего я уклонялся от разговоров и подолгу сидел, уставясь сквозь пелену табачного дыма на пришпиленные по стенам рекламы и объявления о бое быков. Порой Исабела, служанка, подойдет и тронет меня за плечо. Я вздрогну, подниму на нее глаза. И она мне улыбнется. Вот уже год, как мы сошлись. Но вне этих стен встречались редко. Я все ждал той комнаты. Исабела ждала свадьбы. Я не очень с этим торопился. Она меня упрекала: для меня, мол, нет ничего святого.
В то воскресенье, под вечер, в кафе вошел человек, с которым я накануне повстречался на дороге. Я глянул на его холщовые туфли пригодилась ли тесемка. Должно быть, мой взгляд показался ему обидным.
Господин шлюз... язвительно усмехнулся он.
И подошел к стойке спросить вина. Другие посетители удивились, почему он так меня назвал. Он объяснил. Один из них воображал, будто знает, что значит это слово. И попытался растолковать его остальным. Это вода, она падает с одного места на другое, но не просто водопадом, а вроде поровней, как бы это сказать? поглаже, что ли: вода, которая течет по правилам, одним словом, механическая... И он прибавил небрежно (нас-де ничем не удивишь):
Эка невидаль!
...бьет поверх каменного уступа прозрачная струйчатая водяная грива и спадает вниз, а там поток бурлит, и пенится, и подбрасывает мелкие камешки, прутики, срывает с них мертвую кору, и летят брызги, сверкая радугой в солнечных лучах...
Эка невидаль!
Остальные задумались. Мой вчерашний попутчик, казалось, забыл недавнюю досаду. Я молчал, и они, похоже, принимали мое молчание за снисходительную рассеянность, с какой может ученый выслушать простодушно дерзкое суждение невежды. Наконец кто-то не без робости спросил меня:
Ты бы сумел построить такую штуку?
Он не ждал ответа. Повернулся к остальным и начал рассуждать, до чего это не по-хозяйски: всегда-то они в пору дождей упускают воду, и она пропадает зря. Есть же такой человек, как я, знаток всякой техники, вот кто мог бы наладить работу, под его началом соорудили бы всё, что надо, и воду бы сберегли, и делили бы ее, как он скажет.
А может, вы того не стоите?
Я поднялся. Меня переполняло ощущение собственной силы и мудрости и какое-то странное ликование. Наверно, выпил лишнего. Пустился шагать из угла в угол. Говорил и сам наслаждался своим красноречием, так и чеканил слова. Ну, будет у них вода, а что толку?
Допустим, опять зазеленеют поля и они избавятся от голода, взамен пещер построят дома, проведут хорошую дорогу. Но останется страх, рабская покорность властям, будут всё так же мириться с несправедливостью, искать прибежища в слепой вере, останутся доносы... Чего ради отдали Оркето в руки полиции?
Сам не знаю, почему вдруг мне вспомнилось имя человека, которого за удар ножа спустили в водоем. До сих пор я не потрудился узнать, из-за чего они разругались, довольствовался тем, что слышал при редких случайных встречах от жителей Эльвы. И, однако (сейчас, наполовину охмелев, я понял это очень ясно), в душе осталась тревога. Чего ради Оркето ударил соседа ножом?
Я-то политикой не занимаюсь! крикнул тот, с тесемкой.
Он весь покраснел, опять посмотрел на меня злобно и отвернулся. Остальным, кажется, стало не по себе, и они тоже разом повернулись к стойке, точно никакого разговора о шлюзе и о воде вовсе и не было.
Я стоял посреди комнаты, опустошенный, немного усталый. За окнами, над крышами домов, видны были голые горы в лучах заката. И я совсем поддался бы печали, если б не вспомнилась вода, которую я скрывал в глубине пещеры, точно сверкающий стеклянный ковчежец, точно дарохранительницу в глубине катакомб тайное, тщательно оберегаемое божество.
Я поел, но уходить не спешил. Исабела покончила с работой, подошла и села напротив меня. В кафе никого больше не осталось. Хозяин и тот отправился спать, предоставив служанке погасить огни и закрыть ставни.
Мои сегодняшние речи произвели на Исабелу большое впечатление. Ей понравилось, что я не снизошел до этих людей с их посулами: тому, кто будет распоряжаться водой, так и подобает быть гордым! Они еще придут ко мне на поклон, пускай заранее привыкают к покорности. Она ни словом не обмолвилась о трусости, на которую я так ополчился. И спасибо ей за это: теперь я уже не так был уверен в своей правоте.
Когда твои ближние, пусть малая горсточка, вдруг обратятся к тебе лицом, как обернулись те, в кафе, пока я говорил, вера в Зло может и пошатнуться. Каждый взгляд хоть немного подрывает нашу уверенность в могуществе тьмы. И вот уже в недрах ночи мелькает свет. Он не спешит тебе навстречу. Он бежит от тебя, блуждает. Но взгляд каждого человека устремлен вперед, как луч шахтерского фонаря. А в черной глубине ветер налетает со всех сторон. Движешься ощупью, остаешься один, вы расходитесь все дальше. И скоро уже ничего не останется.
Скоро уже ничего не останется... Я почувствовал это, когда обрушился на этих людей с упреками: они бездействуют, а значит, становятся сообщниками всех нынешних преступлений. Но ведь они еще и сообщники этой мертвой земли, и непомерно долгого лета, и своей вечной жажды, и голода. Вся их жизнь соучастие в преступлении. И все равно это жизнь, упрямое чудо, хоть и проходит она в нищете и унижении. А скоро уже ничего не останется... Исабела ладонью подняла мою голову.
Сегодня вечером я пойду с тобой.
Вот и она тоже смотрит... У меня не хватило сил сказать "нет".
Мы поднимались к Эльве самой короткой крутой дорогой. Слабо светил молодой месяц. Из-под ног скатывались камни. По сторонам, сколько хватает глаз, ни огонька. Всю эту страну надо открывать заново.
Я раздвигал перед Исабелой засохшие кусты. В темноте с них, гудя, тяжело взлетали какие-то жуки. Черное платье Исабелы порвано было под мышкой. Когда она приподнимала руку, отводя ветки, виднелась кожа, особенно белая и нежная там, где начинается грудь. Еще и поэтому я согласился, чтобы Исабела пошла со мной.
Никакой опасности нет, говорил я себе. Вода скрыта занавеской. Течет она в самом дальнем конце пещеры, Исабеле туда соваться незачем. В Эльву мы пришли около полуночи. Такой длинный путь ради столь недолгой радости! Но мы еще любили настолько, что нам хотелось проснуться друг подле друга.
Собаки лаяли на пустой водоем. Им помнилось: однажды ночью с ними говорили. Больше с ними никто не говорит. Блеснул ключ у меня в руке. Такой пустяк и так трудно это объяснить: мы умрем, озаряемые вот такими мгновенными вспышками воспоминаний. Я отворил дверь наконец-то темно! и застыл на пороге: звучала вода.
Еле слышно. То был даже не звук: что-то творилось в тиши, неуловимо и неустанно, так шумит кровь в ушах. Мы вошли. Я засветил лампу. Обернулся к Исабеле она ничего не слыхала. Иначе спросила бы меня или чем-то выдала, что удивлена. А она такая же, как всегда, мигом разделась и легла в постель.
Мы отдали любви не так-то много времени. Лампу я погасил. Стало совсем темно. Я чуть повернул голову и сейчас же различил в глубине пещеры едва заметный скользящий звук, почти неуловимые вздохи, прежде их заглушало наше слитное дыхание. Исабела уже спала. А я противился сну. Вдруг она встанет среди ночи, а я и знать не буду? Я отставил лампу подальше, чтобы Исабела ее не нашла. Меня затянуло в полуявь-полусон.
Шли мимо жители Эльвы, у каждого под мышкой большие треугольные куски шифера. Что они собрались строить? Шифер аспидно-черный, матовый, очень приятного цвета. Так чернел нос огромного темного корабля в Сантандерском порту однажды зимней ночью, много лет назад. Тот корабль уходил куда-то в Скандинавию в Мёв... или Лёкс... никак не вспомнить название... может быть, Рёр... Исабела вскрикнула. Я очнулся. Протянул к ней руку. Она уже сидела на постели и попросила зажечь свет. Я чиркнул спичкой.
Всё в голове перепуталось.
Она провела рукой по лбу, поднялась, сделала несколько неуверенных шагов, силясь вспомнить, где она и что с ней. Скользнула пальцами по выступу глиняной стены. Отколупнула песчинку-другую. Я позвал ее, пускай опять ляжет. Она не ответила. Ступила за порог ниши, где стояла моя кровать. И внимательно смотрела направо. Что могла она увидать? В том конце пещеры сгустилась тьма.
Что это там белая занавеска?
Исабела обернулась ко мне. Похоже, забеспокоилась. Напрасно я завесил воду такой светлой материей. Правда, другой у меня и не было. Я объяснил: там у меня сложен инструмент и всякое такое.
Но она шевелится!
Я через силу засмеялся. Меня взяло сомнение. Я встал. Быть может, прохладная вода породила в недвижном воздухе пещеры какое-то дуновение? Так давно стоит жара, так нещадно палит солнце, земля прокалилась до самых недр... Может быть, от воды исходит прохлада ощутимая, готовая ожить, может быть, она стала духом, прозрачным божеством, готовым сойти в этот мир, погребенный в пыли, на изнуренные одиночеством горы и равнины, и вдохнуть в них жизнь?
Я взял Исабелу за руку и подался вперед. Не знаю, шевелилась ли занавеска, я едва различал бледное пятно в темноте. И молчал, чуть дольше, чем следовало. Исабела отняла руку и отошла назад к постели. Я за ней. Каждой мелочью я выдавал свою тревогу. Всякий на моем месте, чтобы рассеять страхи Исабелы, сжал бы покрепче ее плечо, поднес бы лампу к этому чулану, откинул занавеску пускай поглядит на кучу старых, добела истертых автомобильных покрышек, на перепачканные смазкой карданные валы.
И вдруг она увидит воду, ведь там по земляной стене сбегают чистые струйки или даже не знаю, я с утра туда не заглядывал, бьет слабый родничок, кричащий, как преступление... Исабела вытянулась на постели, глаза широко раскрыты. Я лег рядом.
Не гаси.
Она смотрела вверх, в низко нависший свод пещеры, где в бурой глине поблескивали зерна кварца.
Почему ты защищаешь Оркето?
Да, правда: я его защищал. С того вечера, как его спустили в водоем, я, сам себе в этом не признаваясь, не переставал его защищать. И совсем недавно в кафе впервые назвал его имя вслух.
Я думаю, на него донесли. И он отомстил.
Он был твой друг?
Нет, он не был мне другом. В толпе я, пожалуй, его и не узнал бы. Но было в этом угрюмом, вечно пьяном толстяке что-то затаенное, что-то мне подсказывало: он "свой".
Когда я была маленькая... тогда только-только кончилась гражданская война... говорили, где-то здесь, в подземельях, прячутся люди с оружием.
Исабела смотрела на меня в упор. Я покачал головой: пустые россказни. Она надолго задумалась.
Теперь можешь погасить.
Я погасил лампу. Исабела замерла и не шевелилась. Я угадывал она не спит в темноте. И сам тоже не смел шелохнуться. Прислушивался к воде и, следуя за этим еле уловимым звуком, слышным мне одному, мысленно все глубже погружался в черный лабиринт, где уже многие годы бодрствуют незримые люди Испании, моя армия теней, отошедшая на рубежи подземных родников.
Вышли мы задолго до рассвета. Исабела боялась встретиться с кем-нибудь из эльвинских. После бессонной ночи одолевала усталость, было не до разговоров. Расстались возле моей мастерской. До городка Исабеле отсюда уже недалеко.
Никому не говори, что я к тебе приходила.
Я обещал, что не скажу. Она потребовала честного слова. Я дал слово. Она быстро пошла прочь по пустынной дороге. Из-за холмов вставало солнце, скоро под его лучами дорога вновь раскалится добела, долгими часами на ней не бывает ни души, а в тот день только и прошла Исабела в платье, порванном под мышкой, прошла и никогда уже не вернется.
Я знал, она все во мне разгадала: и горечь, которой не избыть, и жажду справедливости, которую здесь называют Злом, и любовь, которая здесь чернит человека в глазах окружающих. Она сама не поняла, чего испугалась там, в пещере, но знала: все ее страхи начинаются с меня. И она ушла.
Уже сколько лет моя Испания уходит. Они всё те же ослепительно белые нескончаемые дороги, и охряно-желтые равнины, кое-где рассеченные лезвиями теней, и голубеющие под солнцем горы, и солнце так же полыхает в конце пути, куда ни пойду, но оливковые рощи, маисовые поля и виноградники только призраки, и мне так не хватает, бесконечно не хватает подлинной моей родины. Подобно морским приливам и отливам, страна моя то здесь, то вновь ее нет. Ее нет и не у меня одного внутри пустота. Ее нет это читаешь по губам взрослых и в глазах ребенка. Этот народ жив и все же его нет.
Весь день я работал или прикидывался, будто работаю. Начищал до блеска никому не нужные кожухи, как хозяйка от нечего делать начищает кастрюли. Еще задолго до полудня жара стала нестерпимой. В моем прокопченном, позеленевшем от смазки сарае нечем было дышать. В щели между досками вонзались огненные лучи.
Изредка в дверь стучался проезжий либо сбился с дороги, либо мотор у него перегрелся. От стука я вздрагивал: пришли меня арестовать! Сердце колотилось от радости пополам с тревогой. Отныне я богач ведь я виновен. Конечно же, вина моя до смешного мала, утаил родник за это никакая полиция не заберет. Но для меня родник оружие. Если меня арестуют, я открою все, что за ним таится: мои войска, мою месть, и метанья, и лай собак, разносящийся над всей Испанией, и разрыв всех связей, я скажу, я скажу...
Я выходил на солнцепек красный, весь в поту, меня шатало. Какой-нибудь ничтожный человечишка заслонял глаза ладонью. Куда ни глянь, всё пустынно, подернуто голубоватой дымкой зноя. Я заправлял его машину бензин, масло. А вода? Нет, воды у меня нету. Иные в ответ ругались: хорош гараж без воды! Я огрызался. Взмахом руки обводил простор да, конечно, это одеяние господне, но оно, как молью, трачено светом! Чего ему от меня надо, безликому человечку, какому-нибудь страховому агенту из Мурсии? Хочешь жить в любом краю сам позаботься о воде!
Он упрямо катит дальше в туче пыли. Я возвращаюсь в свое логово, затянутое слоем старой смазки. В глубочайшее из одиночеств. В моей жизни нет больше смысла. Попозже я опять побреду по немощеной дороге, проложенной вестготами и маврами с покорными, усталыми лицами, вернусь в свою пещеру, опять увижу водяные струйки, что сплетаются во тьме и уходят в землю. И нет этому конца.
Все одно и то же, устал я. Такая была радость, когда мне внезапно явилась холодная вода, заблистала, как сокровенный клад, как оружие для меня одного, но теперь моему сокровищу, моему оружию надо замереть. Нож, который однажды пустишь в ход, которым, быть может, нанесешь удар уже сегодня вечером, до поры дремлет в кармане, в ящике, в дальнем углу комнаты, за камнем, под половицей. Но представьте, что он не дремлет, что беспрестанно блещет лезвие, и подрагивает, и слышишь крадущийся шорох, будто проползает змея... Тогда от убийства, которое ты замыслил, и сам ежечасно истекаешь кровью. Ножу нет конца, он вытягивается, ширится, скользишь в него и сам становишься ножом.
Я скользил в родник. Он затягивал меня в черные жилы земли глубже, чем сама смерть. Затянутый этим медлительным течением, я минутами забывал о своем замысле. Я уже не находил себя, словно и сам по капле растекся под землей, словно она впитала меня и мне теперь не добраться до самого глубокого тайника, до прибежища сгустившихся теней, где уже целый век, и четверть века, и с тех пор, как арестовали Оркето и стольких других, стоят и ждут меня мои братья по оружию.
Да, надо было наконец понять, как я одинок в сердце Испании. Уже завтра я готов открыть людям воду. Вот к чему я приду. При свете солнца дети станут со смехом шлепать по лужам. Возродится жизнь передышка среди ненависти и несправедливости.
Однажды вечером я пошел в город, хотел снова увидеть Исабелу. И я знал, все кончится любовью. В кафе сидели несколько человек. Они кивнули мне, но держались отчужденней, чем всегда. Я сел за столик. Исабела подошла принять заказ, поздоровалась с улыбкой, но сразу убежала, нынче вечером у нее дел по горло, сказала она.
Я смотрел, как она опять и опять торопливо проходит по зале. Лицо у нее стало напряженное, она коротко поглядывала на меня и страдальчески сводила брови, будто силилась дать понять что-то, чего не смела сказать словами. Я заметил, что платье под мышкой у нее зашито.
Мужчины у стойки, спиной ко мне, толковали о чем-то вполголоса. Я разглядывал пришпиленные к стенам афиши. Одна возвещала о предстоящем бое быков нелепейшее из всех обличий Испании. Вот так оно и останется. Пускай война позади, пускай свирепствует несправедливость, царят голод и жажда, все равно в воскресенье под вечер разольются на арене лужи черной крови. Если мы хотим, чтобы действительность и впредь скрывалась под маской легенд и обрядов, а страсть преобладала над сознанием, пусть основой обрядов и страсти будут жестокость и безумие. Быки стали надежнейшими солдатами совсем особой Испании. Это не моя Испания: в том городе, где состоится бой быков, сидел в тюрьме Оркето.
По зале снова прошла Исабела. Скрылась в прихожей, откуда ведет лестница наверх. Я встал и пошел следом. Исабела поднималась по ступенькам. Увидала меня, остановилась. Я поднялся к ней. В прихожей было полутемно. Исабела коснулась моего плеча:
Тебе надо уехать. Как можно дальше. Прямо сейчас. Иди скорей в залу.
А с какой стати мне уезжать? Она взбежала еще на несколько ступенек.
Они рассказали про тебя священнику.
И побежала наверх, вот она уже на площадке, погасила за собою свет. И ждет. Мне представилось, как она вытянулась в струнку и застыла в темноте.
Ты мне напишешь?
Я не ответил.
Может, попозже я постараюсь к тебе приехать.
Еще помолчав, я сказал:
Напишу.
Я вернулся в залу. Там было пусто. Все ушли. За стойкой дремал хозяин. Я оставил на столике деньги и вышел и начал взбираться в гору, к Эльве. Я догадывался, почему Исабела меня предостерегала. В прошлое воскресенье я наговорил лишнего. Могли подумать, что я призываю к восстанию. Я и прежде слыл безбожником. А, стало быть, в здешних местах только и жди тебя в чем угодно обвинят.
Но тут они попали впросак. Я сам постараюсь оказаться виноватым. В нашей стране только виновность еще животворна. Все же я уеду, не то они наказанием слишком быстро ее у меня отнимут. Уеду. Буду шагать вдоль стен. Буду жить в людных кварталах с кривыми улочками. По ночам слышно будет, как под окнами кричат и дерутся. Будет залитый солнцем порт, блики на воде, тени развешанного после стирки белья, запахи. И моя виновность упрочится. Буду пить, распутничать, воровать. И втайне, заодно с такими же, как я, буду готовить то, от чего по этой стране, где все ночи одинаково черны, однажды пойдут полыхать языки огня.
Итак, завтра я уеду, моя виновность даст мне свободу, завтра будут корабли, аспидно-черные на солнце, и среди ночи, и среди зимы, мне открыт завтрашний день... Окрыленный, я и не заметил, как дошел почти до самой Эльвы. Скоро я покину эту иссохшую землю.
Я шагал напрямик через поле. Под ногами потрескивали мертвые стебли. Вздымалась еще не остывшая едкая пыль. Завтра морские границы Испании, завтра зов кораблей, улицы, полные жизни... Я остановился. Земля под ногами вдруг стала мягкой, податливой. Снизу дохнуло прохладой, щиколоток коснулись листья. Уж не сплю ли я?
Я наклонился и сорвал полные горсти горьковато пахнущих растений какие-то травы, белена, зонтичные, невиданно свежие, сочные, упругие, в свете луны отчетливо темнеют прожилки. Я мелко изорвал их и уронил клочки. Но сейчас же вновь захотелось ощутить в ладонях эту жизнь, что пробилась из-под земли после долгих месяцев засухи и бесплодного гнева.
Я присел на корточки и снова захватил полную горсть листьев и трав. Я мял их, вдыхал их запах и тотчас бросал, едва они утратят свежесть. Я черпал не скупясь, опять и опять. Передо мной на бледном диске луны чернел купол холма, в котором с другой стороны вырыта была моя пещера.
Я поднялся и вошел в тень холма. Здесь меня снова окутала ночь. Поросль не кончалась. Я опять нагнулся и нарвал листьев. Мне показалось, что здесь они еще крупней и сочней. В темноте я не мог разобрать, что это за растения. Пожалуй, пасленовые. Я повторял про себя это название, как будто оно могло открыть мне тайну, которая угнетала меня долгие месяцы, могло стать ключом к загадке, какою всегда был для меня этот край, изъеденный слепящими лучами.
Опять я провел ладонями по прохладным листьям и венчикам. Да, наверно, пасленовые, или молочайные, или губоцветные, я запомнил эти слова, не зная толком, что они обозначают, я их вычитал в старом учебнике ботаники, который перелистывал иногда у себя в пещере, когда снаружи все сжигал зной. Пасленовые... может быть, теперь все прояснится...
Вот тут-то на меня и набросились. Наверно, ждали в тени, в засаде. Я узнал того, с тесемкой. С ним были еще трое, имен их я не знал. Они повели меня к моей пещере. И всё допытывались, что это за колдовство, откуда позади моего холма взялось зеленое поле и что я делал там на коленях, зачем рвал траву?
Вдруг я понял: вода, что сочилась в глубине моего жилища и сразу пропадала, должно быть, пробивалась с другой стороны холма и там, впитываясь в землю, оживила заброшенное поле. Я объяснил это людям, которые меня схватили. Один размахнулся, хотел закатить мне оплеуху. Другие его удержали. Потребовали ключ от моей двери, а когда я его отдал, повели меня к водоему. Продели мне под мышками веревку и без труда спустили на дно. Я не противился. Дно наполовину освещала луна. Здесь все еще виднелись следы шагов Оркето.
Те четверо ушли. Изредка лаяли собаки. Я сидел и смотрел, как в водоеме ширится тьма. Завтра быть мне где-нибудь в жандармском застенке... Но жандармы за мной не пришли.
Сегодня около полудня, в самую жару, когда я дремал, укрыв голову курткой, те четверо спустили мне в мешке хлеба, вина и арбуз. К мешку приколота записка. Им нужны еще "шлюзы". Если я стану работать с ними и для них, всё будет забыто. Слово "всё" подчеркнуто.
Я изорвал записку, поел хлеба с арбузом, выпил вина. Я смеялся. Смеюсь и сейчас вечер, лают собаки, жара спадает, и я уже не обливаюсь потом. Ощущаю вокруг молчание Эльвы, вся Эльва замерла и, затаив дыханье, ждет одного моего слова. Я полон силы и спокойствия, кажется, я чувствую себя немножко богом.
Завтра я выйду из этого водоема. Буду работать с ними. Быть может, они уже довольно настрадались и теперь вместе со мной станут искать справедливость, этот потаенный шлюз, который мы создадим общими усилиями, чтобы заструились наконец родники по всей Испании... Сейчас я видел, по луне прошла тень... Только бы не хлынул дождь, пока не настал час нашего гнева!
Примечания составителя |
* Альфа испанский ковыль, травянистое растение, используемое для изготовления плетеных изделий. * Описываются произведения Иеронима Босха и его подражателей, находящиеся в главном мадридском музее искусств Прадо. * Города Мотриль и Хаэн, как и мыс Гата, находятся в Андалузии, на юге Испании, город Уэска на севере страны. * Вторжение вестготов на территорию современной Испании относится к концу V века. |
Вернуться на главную страницу | Нора Галь | Избранные переводы |
Copyright © 2022 Нора Галь (наследники) Copyright © 2022 Кузьмин Дмитрий Владимирович - куратор проекта Copyright © 1998 Союз молодых литераторов "Вавилон" E-mail: info@vavilon.ru |