Всю ночь снилось, будто заключен и нахожусь в тюрьме, а разбудил смс, состоящий из одного-единственного безапелляционного утверждения: Жить-то как хорошо!
Автоматически ответил, взвесив за и против: "кому как всё же" и попытался снова провалиться в душную свою кунсткамеру. Но двери оказались заперты.
Щурясь от полуденного света, я встал с постели и медленно, не веря своим глазам, вышел на свободу.
Что происходит с человеком, направляющимся энергичной походкой к ночному магазину, состоящим из целеустремленности, увлеченности, движения, которое подчиняет себе все остальное, из, наконец, претворяемого в жизнь желания, в следующую минуту, когда он, поднявшись на крыльцо, встречает продавщиц, которые приветливо улыбаются ему, и он улыбается им в ответ и, находясь на пике выполнения своей задачи, поворачивается к двери, за которой яркий свет и люди, и читает на двери надпись: "Переучет"?
Этот человек умирает; его деятельность была безупречной, но оказалась безрезультатной; негативность его опыта больше ничему и никому не послужит; последним его чувством, навеки впечатанным в вечность, была досада; последним осознанием осознание собственного краха; тихими прощальными словами, которые никто не услышал, непечатная лексика.
Но на его месте тут же возникает деловитый правопреемник, который быстрым шагом, провожаемый или не провожаемый сочувственными и/или иными взглядами, сбегает вниз по мокрой лестнице и растворяется в ноябрьской мороси, спеша на перекресток проспектов Наставников и Энтузиастов.
Регулярно наводя или не наводя порядок, приходишь к мысли, что гораздо проще убрать самого себя, ибо источник всякого беспорядка это ты.
В понедельник убрался дома.
Вторник протусовал до позднего вечера, но ночью убрался так, что и след простыл.
Среду встретил вынутым, проявленным, разложенным и разобранным. Прибрался косметически, по-быстрому и был таков.
В четверг убрался настолько профессионально, что выпал из априорных форм чувственности. В призрачном состоянии посетил местное сельпо. Проходил сквозь стены и сквозь людей, путаясь в их вязких желто-коричневых аурах.
В пятницу, как канатоходец, тронулся по делам, а вечером занесло в гости, где слегка убрался, но по-настоящему навел порядок уже дома.
Выходные прошли под знаком чистоты и пустоты.
Жилье сохраняло тепло, но того, кто живет, в нем не было.
В начеловеченном обществе, в, например, напассажиренном вагоне метро можно часто видеть следующую картину, допустим, критического реализма, слегка передвижнической, скажем, манеры: как ребенок из всей толпы первым делом замечает другого ребенка и именно за ним ревностно следит, так же, как красавица за другой красавицей, а инвалид обязательно должен отыскать себе другого калеку, чтобы исподволь им любоваться в своем торжественном, непрерывном унижении.
Лучше всех в этой ситуации приходится слепому, которому одному не надо отыскивать себе ни двойников, ни конкурентов.
По дороге в Университет кино и телевидения видел, как некий отец, стоя у автомобиля "Жигули", громко делился с малолетним сыном взволнованными воспоминаниями:
"Еб твою мать! Вышел из машины! Сколько раз говорил, не через эту дверь!"
И пока отцовская речь свободно лилась вдоль по улице Правды, напуганный нахлынувшими мемуарами мальчик невнятно шевелился внутри замызганной легковушки.
Возвращался проселочной дорогой от родителей. Иду мимо деревни Коркино.
Сзади кто-то кричит: Костя! Костя!
Не чувствуя себя в достаточной степени Костей, почел за лучшее не оборачиваться.
Продолжаю идти. Вечер, тихо, ни души. Вдруг раздается звук пулеметной очереди, как в игровых автоматах. Оборачиваюсь: у полуразвалившейся избы стоит сельская девочка и сосредоточенно расстреливает меня из детского ружья с оптическим прицелом. Падаю мордой в траву, на обочину, натурально. Одним глазом поглядываю сквозь стебли: как там она? А она посмотрела на меня брезгливо, будто гусеницу раздавила, опустила ружье и ушла в свою избушку. Выждал вежливую паузу, встал, отряхнулся и поплелся дальше. Костя во мне умер окончательно, что-то оборвалось.
До автобуса дошел ни жив, ни мертв.