Один говорит:
Сын у меня женился. А молодая, в каком платье явилась, другого и не имеет. Штаны-шаровары бумажные да майка спортивная. Тренировочный, говорит, костюм.
Второй старик Первого утешает:
Они молодые любовь... С наше проживут платье наживут.
А третий старик:
Конечно... Разве как наш "артист" лучше?
"Артистом" у нас называют красивого старика из семьдесят третьей квартиры заслуженного пенсионера персонального обеспечения.
Разве как наш "артист" лучше? Ему-то уже под семьдесят, плечи уже с горбинкой... ты погляди увидишь... А она вроде внучки ему. Грустная ходит. Он ей говорит: "Деточка! Деточка, говорит, старость это очень тяжёлая болезнь"... Конфетками кормит.
Долго молчат старики. Наконец, Второй говорит:
Тошно тому, кто любит кого. А тошнее того, кто не любит никого.
И тут Четвёртый старик, который обливается по утрам холодной водой и никогда не сидит с нашими стариками, а гуляет один твёрдой походкой спортсмена, зычно крича на собаку, послушного волкодава, Четвёртый старик говорит:
Глупые вы, старики! Года́ нажили, а ума ни полстолечка! И отмеряет половину толстого своего безымянного пальца. Я вам весь мир переженю! И стучит по своей коленке. Любые два человека будут прекрасно любиться, плодиться и множиться! Лишь бы была квартира. И муж чтоб семью обеспечивал. Ну и конечно, не был чтоб дедушкой... И безо всякой вашей любви! По всем правилам!
Потом старики уходят. Кто к внучке, к дочке, кто к сыну. А кто и к старухе, если живая.
А этот Четвёртый к собаке.
А то есть у меня сосед Славик-маляр. Маленький, горбатенький. Как женился, на строительство маханул. Не помню уж, чего строили... Всю зарплату семье отсылал Лидке.
Вот два года прошло является. А она замужем. У него шмоток два чемодана. Подарки на шею повесил, стучит-звонит... А ему с порога:
Отвали!
Он в ДЭЗ или как его? в жилконтору... Комнату дали. Сам на все руки: белить, циклевать, обои поклеить... Магнитофон купил, телевизор, ковёр повесил. И смерть коллекционирует.
Как-как? Ты слушай!
К нему придёшь крики какие-то ужасные, взрывы, стреляют... А это Славик с телевизора записал. Когда про войну передают. Что-нибудь историческое...
Советую говорить, фройлен. Мой друг Курт его фамилия Фляйшер по-русски значит "мясник". Он не будет... как это?.. точить лясы, потому что имеет другой инструмент. Вот посмотрите: иголки, щипчики, очень красивая цепочка, не правда ли?.. Курт, приступайт!
Аа-жах! Аа-жах! Аа-жах!
Палачи, садисты! Ненави...
Славик сидит, слушает
Будто сижу я где-то в гостях, за большим столом, и держу место для Ани. Дескать, сюда не садитесь, сейчас жена моя подойдёт...
А сам, понимаешь, знаю, что сплю и что Ани-то давно нет.
Сюда, кричу, не садитесь! Здесь жена моя будет сидеть!
...и то большое, слоноподобное и бегемотообразное, что спит сейчас без любви и тревоги, без сновидений (даже на левом боку), вздымая дыханием весь свой набор, говорит классик, неимоверных округлостей, или же, скажем мы,
Телеса,
что и послужит названием данного текста, точней послужило бы (в сослагательном наклонении), если бы (бы-бы-бы!) наша рука не пошла вниз ломаной кривой линией, как у бедного Сергея Михайловича Эйзенштейна, который сделал кино, а власть повелела (жирными буквами) смыть!
И бедняга Сергей Михайлович, что жил на самом краю Москвы, и когда мы приходили в гости, подводил нас к окну и говорил так: ОТСЮДА (крупными буквами) Я ПЛЮЮ (юю!) НА МОСКОВСКУЮ ОБЛАСТЬ, потому что под стеною кончалась Москва и начиналась Россия...
И утеревши мексиканским платочком пухленький рот-розанчик, бедняга Сергей Михайлович уселся порассуждать о значении цвета в кино, увидел (мысленно) властью отстиранный фильм, и рука пошла вниз ломаной кривой линией.
Он успел усмехнуться и обратился непосредственно к нам: ДОРОГА, сказал, МИЛЫЙ, ИДЁТ ЗИГЗУГОЙ... И ломаная ожила, как на мультипликации, поползла по бумаге тощей бесконечной макарониной, и бедный Сергей Михайлович навалился на неё грудью, будто хотел раздавить. А она, зигзуга, просто вошла в тело и стала наматываться на лопасти сердца...
И такую же приблизительно линию черканула наша рука, когда, покосившись, увидели мы тебя белую сопящую глыбу со сбитым на сторону одеялом, в задравшейся белой ночной рубашке, раскрытую широко для доступа воздуха во все сочленения, в мохнатые, тающие от пота подмышки-промежности, которые изредка, без интереса и любопытства, безо всякого, надо признать, возбуждения, а скорее даже не просыпаясь, с ленивою снисходительностью Гималаев, по прихоти допускающих восходителей взобраться на Джомолунгму, которые, говорю, изредка, по царственной милости, принимают нас на своих вершинах, и мы чувствуем себя, как на облаке.