Никто не знал, никто не мог даже предположить что́ такое он вспоминал иногда, что́ представлялось ему, что́ никак не отпускало его даже спустя несколько лет относительно спокойной и размеренной жизни. Он вдруг останавливался на углу Коммуностроевской, стискивал зубы, крепко-крепко зажмуривал глаза, слабая, почти незаметная судорога проходила по всему его телу, и он шептал что-то еле слышно. Один раз мне показалось, что он шепчет: "Ненавижу, ненавижу"... Покачивая головой, он словно стряхивал с себя тяжелое наваждение, невыносимое воспоминание, и мы шли дальше.
А еще он постоянно воевал с кем-то, с кем-то невидимым и неизвестным. Посреди разговора, посреди затянувшегося заполночь чаепития он вставал, долго рылся в пыльных папках, разбрасывал бумаги, находил в конце концов открыточку с видами и, патетически ей потрясая, читал дрожащим голосом: "Но шел от него свет! И сыпал на него снег! И он превращался в сугроб, который не замечали дворники! Это как если бы я умер и мертвый думал! И вспоминал бы тебя живого! В лучах солнца, красного восхода в створе Красного проспекта! Но я слышу крик с пожарной лестницы! Как крик хозяина! Как запах крови! Как что-то мифическое! Но все думают, что это гудок отплывающего парохода!"
"И в сущности они правы..." заключал он и потом рвал бедную открыточку на мелкие части, яростно швырял их в угол и, тяжело дыша, спрашивал у кого-то неизвестного и невидимого: "Ну что, помогли тебе твои пеласги?.." После этого он, как ни в чем не бывало, возвращался за стол, подливал мне свежезаваренного чаю (обычно улыбаясь при этом: "Вихрь горстку листьев подбросил, воды вскипячу для чая..."), закуривал сигарету, и мы продолжали прерванную спокойную и неспешную беседу.
|