Textonly
Votum separatum Home

Илья Кукулин представляет стихи Александра Самарцева

Александр Самарцев родился в 1947 году в Москве, где живет и сейчас. По образованию инженер-двигателестроитель. Учился на факультете режиссуры Театрального училища им. Б.В.Щукина (заочное отделение). Работал в КБ, в народном театре, в экскурсбюро, литсотрудником в журнале "Юность", на телевидении, в сфере PR (о чем свидетельствует одно из приводимых здесь стихотворений). В конце 80-х общался с Сергеем Параджановым, опубликовал беседу с ним в журнале "Сельская молодежь". Стихи публиковались в журналах "Юность" и "Сельская молодежь", альманахах "Истоки", "Молодая поэзия-89" и др. Книги стихотворений: "Ночная радуга" (М., 1991), "На произвол святынь" (СПб., 1996). В книге "На произвол святынь" помещены также воспоминания о Параджанове.

        Александру Самарцеву есть что сказать. При этом он – так получилось – никогда не на виду. Вроде бы регулярно выступает с чтением своих стихов в московских литературных салонах. Еще чаще – во всевозможных литературных дискуссиях. Публиковался еще на "Испытательном стенде" журнала "Юность". Но при этом не очень прочитан.
        Мне его читать тоже трудно. Литературно – вроде бы понятно, откуда это происходит и с кем может быть родственно. Мандельштам, Тарковский, "Московское время", может быть, Парщиков. Трудно понять другое – то человеческое содержание, которое за этим стоит. Воля к сложности, желчная ирония, странные смены стилистик (и это было всегда – можно посмотреть в его книги), постоянная, почти раздражительная склонность опровергать то, что Самарцев считает общепринятыми оценками. Присмотреться – не такие уж они общепринятые. По поводу августовского путча 1991 года я с ним категорически не согласен – уж точно люди, стоявшие у Белого Дома, сражались не за гамбургеры. Но и тут растерянность – а он, увидевший гамбургер в небе, о том ли говорит, о чем я подумал?
        Кажется, – хотя, повторяю, у меня со стихами Самарцева сложные отношения, – один из главных вопросов его стихов вот какой: как может неприкаянный человек что-то ощутить родным, найденным? В том числе – собственное прошлое? – да оно уже и чужое. В разговоре дубового листа, который оторвался от родной ветки, с чинарой (из стихотворения Лермонтова) герою Самарцева важны обе стороны: и то, что листок несет по ветру свободно и бесприютно, – и то, что корни чинары омывает холодное море. Листок и чинара при этом могут оказаться и в Москве, и в Европе, и вообще где угодно, вплоть до мифологического пространства.
        Такое можно сказать не только о Самарцеве? Наверное, да. Но самому ему есть что сказать.

И.К.

* * *

Не сдавайте квартиру друзьям
Не звоните в ближние страны
Сами свою близость привезут-отнимут
Бросят-поцелуют

Всюду деньги-деньги и сковородки.
Сковородки с деньгами закопченные газом денег
Из-под кузова носы штиблет торчат по розе ветров
У системы "ревун" истерика если на припаркованную взглянуть
Я тоже задет ненарочно
имя выдавливая в предкрике
Даром чутко замаринован
ядерный труп-телефон
Даром прекращены испытанья подводно воздушно внутриземельно
Резать долг по частям разве я извращенец?
Тебе нужно время а мне из него кватроченто
Слаще звучит по-польски дружба домами скорби

Мы будем не вместе
Вместе – обвальней
Боль в боль
Перед часом с опущенными глазами
апрельской породы
Свойство речи прятаться за любовью
Тебе нужно время – мне же
букет на Галицком в плаценте целлофана
обязанный блеску за ласку
Такой вот праздник – впусти сковородку
Деньги и облака – зачем они сговорились?
Сбросила свитер – я натяну
как талые воды задерживают
Хвою твою приручаю парфюм
Женская рифма это такой запас сумасшедший
Точек не признаёт а мужская
Обязательно гвоздь взрыв
невысокой весны – извини – извинюсь
Погаси у меня за спиной преждевременную пыльцу
в пользу жирного мая


* * *

Скоро зима.
Второе дыхание роз.
Има Сумак из сундуков.
Если одноголос –
у рекламы в периптере занимай любое из гнезд.

За угол мусор, в бак.
С герметичностью круто.
Вот и я доигрался до паспорта спрута,
образца чистоты – ни яда, ни зуда...

Тяжела помидорина – валит подпорку.
Дух резины давненько не лапал подкорку.
Скоро, скоро зима! –
с гор долой, да на красную горку.

До последнего будут метельны ее очертанья.
Нарочитым прыжком зависаю в зиме оправданья.
На границе полезла в карман за словами
душа чемоданья.

Я возврат заслужил.
Приползу на автобусном брюхе,
поклонюсь полосатой версте,
а теперь и чернухе,
если спать разрешат за грехи карасей той же щуке.

Зелень, мясо, сугробы смешались, кредиты,
лопнул шкив и еще подтолкнуть двухэтажный шалман недобитый,
да иди ты!
– глаза рукавом отирая, –
иди ты...


* * *

Разъехались, зауезжали
любимые насмешные друзья,
а я так долго, в грудь ее тузя,
тренировался, избегал печали.

Нарочно подтолкнул, перезнакомил,
тень запасную утеплив, но вот
американский клен, по самый комель
подсеченный, отпущен в перелет.

Он слишком вольно гнулся, не переча
сердцеотвязной переброске рек,
с ним перстень чокнись и скворечня,
удивлены, что выпитого нет.

Дорога расплывается, как пьянка,
до первоцвета терпкого понятна,
а там на оба русла падок ствол –
отводит душу и меняет пол.


ТЕРРИТОРИЯ СОВЫ

1.

Сова не поет. Не глаза у нее – два гонга
И тоже заглохших.
Сова неподкупна. Ей только бы визы
на свет проверять и на коготь.
И кто же в запретах
и кто в сторожах?
Сова с ахиллесовым логотипом
стареет как с ветки на ветку
до русской рулетки без прошлого
и до литургийной опеки
над сердцем раздельным
воды-колотушки воды отключенной

2.

Готовиться а всё равно врасплох
Но кто сказал  он заглянул в апокриф?
Снял с антресолей лыжи?
                                Плохи
бесполые поминки!
В короткой круглой юбке плиссированной
она поскромничала но вошла
В ней тайна кожей отдается
то крокодильей то крыжовничьей
Возьми в ладонь варенья литр не ёрничай
уже размазанные полночи
каракулями всходят из альбома
Красивой рифмой снесено полдома
А воля бы моя – весь закатал бы в саркофаг
подальше
              все учтя желанья праведников
их семьи отселил
в другой кисельный край
от меркнущей Кожуховки черемух
сопротивляться почивать
где запятая? Точка? столб? кровать?
а счетчик – головешка коммунизма
эскюз ми
              неоправданно неблизко
нечаянно
            как между нами совами
из темных уст

3.

Поклянись что не будешь мисс Русское радио
несмотря на отсутствие связей
и знакомство с форматом

Поклянись что не бросишь
проходным Новым Годом в бандитов
дольче витой непринужденно

что не встретишь меня через стол через стол
через все черепные холмы холмы
а они как на смех и весной черепные

Ну хотя бы у факта поставь часовым часовым
где душа как лягушка прыг прыг
от совы
            навсегда от совы

4.

Сшибая кегли огнетушителей
    сжигая безлюдные этажи
спасатель-хищник в каске из муравьев мон амур
Говорят а скорее всего смирились
если б здесь было море пруды и Москва с молочными фонарями
пружинил парад
                  кариатиды варили свою кукурузу
а не пиво масонское...

Не ёкнув
свой треугольник вниз клином
под "SAMSUNG" отмывают от любви
ее предатели
          Штрафуй
Карамзина цитирующий мент
о воровстве свободы и об ее усталости
Усталость – путь в Европы самый-самый
на шелковой на транссибириадской
змее-сове змее но вновь сове совой
Кто ж добровольно вырвет этому коллектору
несуществующее жало!
Грех наконец-то может отдохнуть
он тоже свой
                  он тоже бомж он тот же клюв
маслина выпала – теперь ей всё равно
где приживаться:
                      нас в новом веке морем-окияном
попробуй опоясай –
и ничего


* * *

Когда-нибудь, зимою суматошной,
разделимся на хлеб с картошкой
и дальше за руки скользим

ступая на Гольфстрим,
как призраки воды летят на воду,
перепугав витринную природу.

Пустырь в бурьяне – запах распродаж
неглубоко сложил под ту же воду
живую кровь, похожую на джаз.

Когда-нибудь я всё скажу сейчас,
как ты сидишь, услышанным светясь,
глаза в глаза и боязно вступаешь,

распугивая страх и оживая в нём,
по стеклам водишь будничным вином
зовешь руками и не отнимаешь.


* * *

С высоты ятаганные рек извивы,
но зачем же эпос зрачкам стрекоз? –
отдыхают медью, крупны, визгливы,
а табло холодное – что стряслось? –

ты окурок осени придавила,
в душегубке сауны будет шквал,
долькой делишься мандарина, –
оботри мне лоб, чтобы не мешал.

Плоские в ведерке усохнут льдышки,
а в тебе зайдется камыш неслышный,

тут и битву сбрасывай на распыле,
маячок обрызганный, проблесковый,
но бегут пунктиром огни слепые,
с золотой глиссады стирая слово, –

кто же всех разглаженней и жаднее,
отверзая реку рекой промерзшей?
Напоённый меч с высоты немеет,
и стрекозы липнут к нему кормежкой.


ПРЕДВЫБОРНЫЙ ШТАБ В СОЧИ

Продамся подороже
за черный нал,
за пемзу парапета,
где вдоль реки бежал
к служенью без загвоздки
и к шпилькам секретарш –
сей омут новоросский
хорош и тем, что наш,
хорош он и базаром
за первым же углом,
где фейхоа задаром,
а родина потом.

Прижимисты казаки,
немало и армян,
секреты цвета хаки
козе в карман,
вдоль Сочинки дочерним
восходом к потолку,
потомственным ковчегом
из "Слова о полку"
повыстрелило клавиш,
сомлело ходуном,
но ту, что не додавишь,
сверни теплом.

Сижу, стучу, как в танке,
с провалом на обед,
воззванья и речевки
на перегреве лет, –
мне эта волчья школа
вживила электрод
и за отгул шелковый
волненье продает
спуститься к мутным пляжам
– шевелится маяк,
в пальто бы этом длинном,
да в море бряк!

Лень вспугивать глубины,
тянуть магнит,
когда так ювелирно
джезву закипятит
залив тремя нулями
по древу словесы,
на зимний час довертит
циничные часы
хозяйка с фейсконтролем:
"Не ты ли распинал?" –
кивну крестообразно,
как профессионал.

Повыбитые плиты,
пещеристы тела,
и в душу, и снаружи –
правехонько легла,
пороги посшибала,
зайдя за волнорез,
ты отвалила камень –
где с метиной, где без,
просторами штабными
и пеной наголо
ты правильно обнимешь:
меня – а не его.


22 АВГУСТА 1991

– Их звезды – к ногтю! – разморило голос,
а милосердная толпа
– "За нас, за нас и небо, и "Макдоналдс"! –
имеет право – и слепа.

Еще ограды встанут, и кликуши,
замяв осколки, выкатят белки,
я понял: ничего не будет лучше,
чем этот жар, мне шепчущий: "Не лги".

След рамочный, как траур, на граните...
Так где ж она твердыня, господа?
"За нас, за нас!" – блажен самоучитель.

...И гамбургеры в небе навсегда.


* * *

      М.М.

Желудь в миске оловянной
и разбросом кирпичи, –
зашпаклеванные раны
счастьем не перетолчи! –
Ханааны-Ранааны,
грушинские ль Майстрючи –

рань степная – вновь по мокрым
головешкам бег трусцой.
Парашютом желудь попран,
а храбрится, как большой,

потому ли поплавочно
чиркается от подошв?
За кого меня, как почта,
с обознаток в печь метнешь?

Нет развязки без "Фетяски",
чачи и "Спотыкача",
гонит факс иные сказки:
городок израильтянский,
два прищура, три ключа

в зажигание впесочит:
"Распрягай-ка свой талант
от Садовых и Рабочих,
или не успеет кочет
кукарекнуть – налетят

с кондачка, с кормы паромной,
взбадривая огоньки,
неразряженною бомбой
клеишь фото "Просто помни"
и желтей вперегонки!"

Там на фото на дворовом
Ляльке, Яше, Ковалевым
оглушиться белым словом
– сполоснулось под стеклом –
желудем заподлицован
май в камлании взрывном.

Берег берегом накрыло,
заколодило, продлит,
желудевое бродило
слиплось мною – будет мило,
сжалилось, как динамит.

...Пальмы встрепаны под килем
разделительных полос,
ветки лишней не отпилим,
путь свободен, прах цивилен, –
две души стоят вразнос.


СКВОЗЬ ГОРОД

Товарный потянулся, заскрипел
во всем обкуренном гомере,
и монастырь с холма, и серый-серый сквер
ему объятий эхом наревели.

У этих эллинов что Германн, что Муму,
что Жизнь Арсеньева, что мотылек с мотором –
я знал родство, но пеналь не возьму,
апрель расслабился и засмолило горлом

зверино, с бубнами, би-бип и Би-Би-Си,
над ржавой кровлею смородиной и хмелем,
всяк, всяк слепец, перевирая небеси,
– равняйсь! – как деревце подбелен.

На филармонию оглядкой колея
вдруг зависает кладбищем громоздкой
прикушенной слезы – моя-твоя!
твою моей, а чья там, под коростой?

Мычать мычу, зову под пулемет
обком, за то, что он обком, обжора,
за всё, за всё, о чем узнаю скоро,
а вохр так никогда и не поймет.

Потянет куревом расшатанный прицел
откос упрется, жестью заталдычит,
бетоном холост, оцинкован, смел,
и "заманиху" жрет на опохмел,
пока гомер повзводно не прозрел
с никем не читанных табличек...


ПУШКИНСКИЙ ДОМ

"Прогнила честь, пожухло донжуанство,
пыльца крепчает, минусы быстры..." –
о, призрак дома, ты доразрушался
над прахом куколки-сестры!

Но и оттуда, но и отовсюду
испепеленно бьется вспых:
"Пусть мертвые опознают своих,
и спорят, и молчат, а я не буду!"

Пусть мертвые, удержаны дисплеем,
стучатся, как жуки – не ошибиться
ни в страх, ни в грех, ни в бабочку из гипса, –
расплавленную тень поднять посмеем.


* * *

Спасу яблонного бы малость –
и унесенного "аз воздам"...
– Лето серое – власть, с бабьим, вишь, не связалось...
Под расписку дефолта изгнан Адам,

закругляясь, как будто находка,
человеку тождественный кротко,
безнебьем хожу в небе туда-сюда наливном,
с неотобранным пока что ребром.


МУЗЫКА В САМОЛЕТЕ

Кнопки перебирая программ,
отпускаю страну
за обвалы посадки,
пальмы с авоськами задним числом трясану –
не Суламифь ли запела? –
спелый, несладкий
финик сыплется – нерест его
вплавил улицу мерзлую, точно весло.

Финики саранчой средь сирен,
я на проводы сросся,
но в колоде юродства
реальна баня, валенок послевоен,
млеку тесно в кости –
                                        просто
шлепнись рыбкой о кафель
                                        – вдребезги плен.

Сосущая моя соль,
мой названный мед!
После музыки,
не на иврите,
справа налево война приврет
и субботам себя отведите –
креслу в небе, подагре, пыльце от соитий, –
не спастись наперед.

Свет без спросу кончается –
нам так и на...
Образ
льстивый к твердыне
пониманьем по-женски подставленный ныне,
за кого-то ведь выгорит – чем благодать солона,
чем чревата Завету летучих корней купина –
исполнись, нахлыни.


КОЛОКОЛ

Вызов бесшумен – набитый пенал.
Терминал. Перегруженный лифт.
Вырываюсь в язык – он меня и заклял.
Он растлит.

Чуешь, батько Тарас? Тяжек трос.
Примощусь на чубатом углу.
Не дал Бог простоты. Так пророс
и люблю (усмехнешься). Люблю.


ОЗЕРО

В салюте око ярое созрело,
над горизонтом замерцал курок,
искусственную гладь карьера
не обойдет и не поднимет Бог.

Красно любое слово на закате,
глазную мышцу проплыви спиной,
когда коснуться выстрелов не хватит,
и отразись – в сырой...


* * *

У неспешных врат, у крылатых яблок,
по затылкам, по лепестку
крестный ход семенит и зябнет,
выпасть, слава Тебе, не могу.

С фитилей если пламя кому – косынка,
он и вьется, как змей, как змий,
а, и обманувшись, Отца и Сына
где бы ни припомнил, ты все ж дерзни

удержать канон, если нить слепая
попусту чадит у высоких врат,
если воск, по капельке возжигая,
как они, сведен –
                            вдруг разжат.


СТЕНА ПЛАЧА

От бабы, от деда уйду, от Будды,
уму не товарищ, а посох приблудный,
я клевер у голого храма метелкой вразброд,
бодаюсь с народом-стеною – сам целый народ.

Да только рогов не дано ископаемой соде,
осколок исхода в его непредвзятом изводе,
на грудь, как на гвоздь, принимая по малой свобод –
вот Господи весь я – креста теневой твой народ.

Займите выходы-входы, а щель не заметить,
я разве что мякиш записки, которую щелкнуть ногтем
начертано в душах, песком прижигается в нетях
на этом плачевном базаре, на клевере том.


* * *

Ягодки на остановке – жестка облепиха,
как усыпленный будильник, скрестя веера.
В бюргерстве так убедительно тихо
на остановке столпиться пора,

или рассыпчато, будто комету штампуя,
легких навыворот ужас творенья объять
Всюду разливы трамвая, в центре – пустыня шампура,
где же акриды, всехняя мать?

Точечной родины заросль? – ей бы денек до приказа,
драки до первой окраин? – им бы нарост кастаньет.
Вот и трамвай, марширующий желтоглазо,
выдал в кулак бесполезный билет.

Клерки тушат к платформе впритык "Ситроены",
"Ауди", "Гольфы", – не тронув живого куста.
По расписанью усы и обеды священны
и от обратного звукопись вусмерть желта.

Очи пируют, нежатся – разве
перевернутся в гробу паралич и зиг хайль?
а за разборчивость, за неуступство в оргазме
резать не можешь, стричь эту блажь, эту даль.

Стихших суббот хоровые соседи,
разрумянено русское время – зима – среди вас
съемною крышей впиталось, и бредит,
ждет, а не верит: сдуру любовь удалась.

Суше, полнее, на совестном перегоне
ходят по ягоды, точно загробье, навскид
попеременные, в облепиховом звоне,
жмурки бурьяна и колокола пирамид.

Не было жизни другой, как ее ни стыдишься,
"не было!" – я погружаю в твои "никогда"
омут стригучий – в желтом стальная ледышка
тянет искру, но слабы отпускать провода.


ДВОР

Из-под барабанных оползней
впархивает в храм колодезный
тише, чем обертка эскимо,
мяч – открытое письмо –
переливчат пылью черный ход –
зафутболь – "свечой" уйдет,
долгоножка малышовой группы
ловит, по брандмауэру лупит.

Надо, надо ведра выносить –
нос о стекла слюдяные плющить,
"С этаким до свадьбы не дожить!"
да отсохнет смех смеющих.
Где-то в стороне дыханье –
маю май – отскок – переворот,
отметайся, в веерном сиянье
пятьдесят шестой обманный год.

Но раздвоенным лицом
амальгама ванной побелела –
лагерник – он из какого плена?
Первая любовь, о чем?
Близится стены замшелый обжиг,
из отскоков иглокожих
юбке я твоей прилип, игра,
в толщу вновь пора.

Вот над жвачкой чумовой
новоделы Спаса воссияют,
вот когда брандмауэр сравняют
замертво с раздолбанной землей,
приголубишь легкость и нытье –
душу дай от веера ступенек
ей мешают, а она скудеет,
бьет в себя же самое.


* * *

Возможно ли арийцу быть вором?
Не лучше ль сразу – вором?
Земля не пух, а, как в Равенне, форум,
а горло затаило ком,

оттоптанную ливнями постель,
на коммунальной кухне в три аршина
крадешь – кради, но беспричинно,
и поточнее цель.

...Он долго с Геббельсом беседовал один,
и за прописку, и за веру
на просто родину любимую делил
и на родную, но мегеру.

Этаж был первый, высоченный,
прописками на три любви разверст,
в июльское окно вплывал сочельник
как шаровая перемена мест.

Мы столько мест с ним зря переменили,
у рейнских дамб на каменной перине
добычу делим и друг дружке льстим
за право быть удобным и большим,

свингуя в честь капризной (и не очень)
жемчужины отложенной земли –
тускнела, но и, между прочим,
спала, чтобы за ней пришли,

в подол уткнулись, руку приподняли...
Ворованных обнов понавезя:
"Я мразь, – шепну арийскому меняле, –
но вместе нам нельзя".

И он мешок от пояса отвяжет
сраженный первым, мне же под виски
стеля упрек прощенья без поблажек,
как в жизни – воровски.


* * *

...был трус, но не стоит оглядываться
на влюбленность в себя же.
Только вера буквальная, ангельская
трясанет и развяжет.

Мы такими задуманы исчерна
под холодным "спасибо".
Одиночествующая, огорчительная –
надрывается выбор.

И когда проясняешься слабостью
отраженной, но круче,
и когда с неизбежностью набожною
спать закопан, отмучен,

не спешить мне и там, в отвоеванном,
дни, как ногти, сгрызая
пред иконой с другими иконами
не кольцо, не держава,

а буквально – мы станем буквальнее
за двусложной волною.
А рожденное ползать предание
ты прикрой, я прикрою.


* * *

Поэт его куда ни брось
И в Африке китеныш китобой
Он слово ценит острое на вес
Задаром отдает заразу
И роет роет рыжий дерн веслом
складным фонтаном нет чтобы нормальным
он мягкий человек
скелетом повторяющий листву
смерть между будущим и прошлым только миг
и кажется его мы прозевали
как поворот скрипучий
у самых
            у мазутных Туапсе
из тамбура с продленным волнорезом
оттеночно им подменять
скрывать друг дружку
в кизиле дразниться гусеницами
                                      Далече ли
            из северных баллад фитиль-колосс?
Он воск поэт чтоб женщину понять
пласт самому себе кочанный
хранитель 36,6

Хрусталик этих разветвленных волн встречая по одежке сна
            я голым спать зароюсь
иллюзия что голый не один
– что ж, от счастливой слышу! –
как лыжами "викторию" рисуя
                          врозь загнутым носкам сгруппироваться
        с трамплина и в живот
йод имени морского
от свиста сразу под твои шипы
ритм оторвать и откровить
    ритм ритм седьмой девятый
ритм-источник
он белый как поэт
как дышит и не дышит молоко
он хочет быть владеть владимым быть
пусть хочет как была как будешь
и все-таки побудь косноязыко здесь
перед тем как сдаться