Textonly
Предложный падеж Home

Эссе Александра Скидана "Тезисы к политизации искусства"


Эссе Полины Барсковой

Полина Барскова родилась в 1976 году. Окончила филологический факультет Санкт-Петербургского университета. Участник ряда международных поэтических фестивалей. Лауреат Всесоюзного конкурса молодых поэтов (1991). Лауреат (по решению профессионального жюри: I место в номинации "Стихотворения") и обладатель ряда специальных призов Сетевого литературного конкурса "Тенета–98". Живет в США. Книги стихотворений: "Раса брезгливых" (М., 1993, 2-е издание – 1994), "Эвридей и Орфика" (СПб., 2000), "Арии" (СПб., 2001). Публиковалась также в журнале "Звезда", альманахе "Вавилон" и других изданиях. Страница на сайте "Вавилон".
Редакция "TextOnly" считает нужным напомнить, что мнение процитированного в статье А.С. Пушкина о чеченцах не совпадает с точкой зрения редакции и может не совпадать с точкой зрения автора статьи.



СЕНТИМЕНТАЛЬНЫЕ ПУТЕШЕСТВИЯ ЗА МЁРТВОЙ ВОДОЙ

        Тогда я был потрясён несправедливостью обвинений, сейчас не помню ни слова.

        Эдуард Лимонов. Книга воды

        Есть в старых сказках понятие о живой и мёртвой воде. Богатырь изрублен, надо его оживить... Сперва составляют из кусков разрубленного тела одно целое, окропляют это тело мёртвой водой и оно срастается.

        Виктор Шкловский. О квартире "Лефа"

        Предположим, прошло сто лет. Нет, недостаточно, лучше – двести.

        И совершенно неважно, кто, где и каким образом находит вот такие слова: "С нежностью и умилением все эти люди славословили бычка... Сами они – и рыбаки, и люди из горкома – были похожи на корявых бычков... пыльные длинные брюки закрывали их башмаки и превращали в русалок мужского пола".
        У запоздалого читателя могут возникнуть проблемы с бычком (нет, это не древний культ, не коррида и не мясокомбинат) – так нерадивый студент строит легко взрывчатые воздушные замки, не дочитав до конца словарной статьи. Но по той же студенческой логике в памяти этого читателя застрянут, как кусочки яблока в зубах, почти не ощутимые, но и невыковыриваемые толком слова: "нежность и умиление", "русалки мужского рода". Так из чудовищных бездн какой-нибудь греческой антологии смотрели на меня приветливые рыбьи и русалочьи одновременно глаза рассыпающихся смеющихся слов. Без и вне автора.
        Потому что от автора никогда и ничего не остаётся. Ну разве что тень блуждающая. И не важно, как он там кричал, содрогался, пытался запечатлеть себя на фоне своих писаний. ("Я начитанный мальчик, поэт, отрок, я еду расширить пространство, встретить красавиц, чудовищ, ветряные мельницы или стальные мельницы, которые отрубят мне руки.") От автора ничего не остаётся не потому, что так говорил Мишель Фуко, поправляя прямоугольные очки на прямоугольном носу, и не потому, что так показалось встающему из-под автобуса Ролану Барту. (От критика, как видно, тоже остаётся немногое.)
        А потому, что просто ничего не остаётся. Прах и пепел. Мы, например, не знаем, зачем умер Пушкин. Многотысячные армии пушкинистов бьются над разгадкой этого вопроса, – но бьются, в основном, друг с другом и в истерике. А тем временем моя мама зачитывает мне, поудобнее устраиваясь в вечернем кресле: "Чечены нас ненавидят. Дружба мирных чеченов ненадёжна. У них убийство – простое телодвижение. Что делать с таковым народом?"
        Ну что, спрашивается (в припадке наивного и внеисторического либерализма), были чечены Пушкину? И что, спрашивается (совсем уже шёпотом), были Розанову – известно кто (цитат не привожу, щадя свои семитские нервы)? А Белому и Блоку – желтолицые тьмы и тьмы?
        Мы не знаем. Мы не хотим знать. Мы не можем знать. Мы забыли.
        Вот про холмы Грузии помним, а про ужасное бесчеловечие чечен по дороге в Арзрум – забыли.
        Но с особенной лёгкостью мы забываем тех, кто уж как-то совсем отчаянно не хочет быть стёртым с собственных страниц: так Катулл-Вийон просто пропадают без вести, а последовавшие за ними начитанные мальчики – красавцы – чудовища просто блекнут, уходя в Африку гулять, перерастая в слова, – причём всегда примерно одного и того же содержания: "То были смутные, счастливые годы, когда я жил сразу со многими самками... На велосипеде ко мне приезжала высокая Мария, голландка, у которой была самая округлая и нежная жопа в мире". "Округлая и нежная жопа" (в самом лучшем смысле этого слова) является паролем – волшебным словом – Сезамом, который дошёл до нас так же, как дойдёт до читателя в потомстве (читатель скажет, улыбнувшись: до меня дошло).
        Нежная жопа (возлюбленной, воробышка, национального меньшинства – но главное: своя, моя, меня!) – вот сюжет (живая нитка), на котором держится готовое расползтись полотно, пачка писем русского путешественника.
        Сто лет назад (ну почти сто лет) один такой начитанный мальчик, Виктор Шкловский, скандалист и прочее, особенно интересующийся ветряными и стальными мельницами, высказал крамольное предположение, что фигура Дон Кихота необходима для романа только как соединительное вещество – ну чтобы история не развалилась на отдельные кусочки.
        Для Шкловского выживание сюжета в хаосе всеобщего распада было главнейшей из всех забот. Он бредил сюжетом до такой степени, что совершил немыслимый и неприличный для филолога (и обязательный для филолога-формалиста) поступок: написал роман "Сентиментальное путешествие", в котором воображаемые приключения героя заменил собственными, причём самым захватывающим приключением стало собственно спасение сюжета в романе. Не желая оставаться тенью блуждающей, автор превращает себя в героя, в сюжет, в стержень писания, нанизывая на себя всё, что видит по сторонам: вот заливные луга маркиза Карабаса, вот голландка Мария...
        Таким образом, автор не только избегает полагающейся ему биологической участи (т. е. превращения в призрак и биографический комментарий к тексту), но и уголовного суда обидчивой публики. Текст наделён неприкосновенностью – ему законы морали нипочём. Ну... или почём-то, но он выживает не благодаря, а вопреки им. (Хочется сказать – как любовь.)
        Эдуард Лимонов, весь, целиком, как он есть, – это литературное произведение, созданное по законам жизнестроительства, которые выдумал буйный энгадинский изгнанник, бедненький Фридрих Ницше. Законы эти от постоянного употребления поизносились (как поизносился и наш начитанный мальчик-чудовище: "Я взял её за ручку, и мы пошли. Я, с бородкой, косящий под провинциального дедушку, и она, косящая под внучку..."). Но, состарившись, эти законы не перестали быть таковыми, теорема Архимеда тоже, вероятно, не поражает оригинальностью людей, более просвещённых в математике, чем я. Читать Лимонова по иным законам – значит совешить интерпретаторскую ошибку, значит выбежать на сцену и зарезать Яго.
        Находясь в ситуации столетспустяшного в смысле время=пространство читателя (я просто очень далеко сижу и из этого далека пытаюсь глядеть), я воспринимаю комическую Сверхчеловечность Лимонова лирически: "Я люблю армейцев. Я никогда не скрывал этого. Я сам, как кентавр, – наполовину революционер, наполовину – воин. Если бы меня не забраковали в 1960 году по причине близорукости, я был бы сегодня высшим офицером". Лирический, забракованный, близорукий герой...
        Современному читателю почему-то не приходит в голову считать Владимира Маяковского Джеком-Потрошителем, хотя призывы к насилию и расчленительству играют в его стихах роль припева. То есть, в принципе, я, конечно, могу себе представить статью феминиствующей славистки "Владимир Маяковский: Плохое отношение к женщинам"... Впрочем, именно это обвинение именно к Лимонову неприменимо. Он мог бы сказать о себе словами того же Розанова: "Женщины! Женщины! Все будете приходить на мою могилу, говоря: уже не родится ещё такого, кто так любил бы нас". Любовные всхлипы и причитания – вот soundtrack лимоновской фильмы: "Лиза, Лиза, Лизонька... Боже мой! Как я её любил!", "И юная шлюха, и святая. Бля, как она меня волновала... Как она мне нравилась!"
        Так вот, вышеупомянутая агрессия Маяковского, когда и кровь, и клюквенный сок выветрились, превратилась в такую же особенность стиля, как его непревзойдённые многоэтажные рифмы. Так не проще ли прямо сейчас, не дожидаясь двухсотлетнего юбилея, читать повёрнутую зрачками внутрь текста биографию Лимонова на равных со всеми остальными элементами его стиля?
        И просто заметить, что мне, как читателю, гораздо интереснее, например, Лимонов – мученик светотени ("Рембрандтовский луч солнца из-за её спины узко ложился на моё лицо и дальше иссякал в глубине тёмной гостиной, случайно затронув по пути два-три лаковых бока мебели. Мне захотелось рукою сдвинуть луч, но пришлось отодвинуться от него вместе с высоким стулом"), чем Лимонов-мученик (Национал-Большевистской) Партии и (Новорусского) Правительства?
        В момент, когда на наших глазах литература, как церковь при большевиках, отделяется от государства и становится, наконец, личным делом каждого, творчество Эдуарда Лимонова могло бы стать замечательным пробным камнем для испытания дерзкого тезиса о том, что отныне поэт в России не больше (но зато – и не меньше), чем поэт, и проверкой для нас, читателей, на терпение и терпимость к особенностям авторского стиля.