Евгения Лавут представляет новый лирико-философский текст Кети
Чухрукидзе Кетеван Чухрукидзе родилась в Грузии в 1970 году. Она окончила специальную музыкальную школу в Тбилиси. Училась на романо-германском отделении филфака МГУ, где специализировалась на английской и американской литературе. Ее диссертация на тему "Эзра Паунд. "Кантос": проблема поэтического высказывания" послужила основой для книги "Pound & ?" , вышедшей в 1999 году в издательстве "Логос-Гнозис". Кети - постоянный редактор, автор и переводчик философско-литературного журнала "Логос". Участвует в работе сектора "Аналитическая антропология" в лаборатории постклассических исследований Института Философии под руководством В.Подороги. Стихи Кети были впервые опубликованы в сборнике "Слепой Эдип" в 1994 году. Даже этот краткий обзор деятельности Кети дает понять, что ее художественные тексты не могут быть свободными от философии. Не свободны они и от музыки, лишь случайно не ставшей профессией автора, от ее граничащей с безумием, предельно упорядоченной сложности. Не свободны от особого косноязычия, присущего тем, кто заглянул в сердцевину непохожих языков, в случае Кети - русского, грузинского, английского и французского. Но мне понятна их движущая сила, присущая им энергия познания - понятней, чем описательная инерция многих более свободных текстов. Поэтому, пользуясь правом члена редколлегии, я настояла на том, чтобы познакомить читателя с диалогом "Пазолини" - последним по времени произведением Кети, наиболее дорогим ей самой. Евгения Лавут
"ПАЗОЛИНИ" Знающие о своей смертности говорят об одном и том же. Они не медлят с говорением. Мы медлим, когда лакомимся нашим знанием о чем-то. И говорим, но о более выносимом, легком; тем временем знание наше испаряется, а наша медлительность превращается в привычку. И мы больше не можем говорить о том "одном", потому что жалко себя - страшно - а вдруг и его можно вынести - и оно такое же легкое, как то, о чем мы говорим посредством щадящей речи. Так "бедные" женщины берегут единственное новое платье, надеясь что оно охраняет их жизнь от любой нищеты и даже голода. Удивительна завороженность одним и тем же, а не разным, - удивительна, непристойна молитва, - обращение к одному и тому же. * * * Она врывается в храм и крадёт чучело идола. На следующий день приходят завоеватели. Она уходит с ними. За ней бежит брат. Мы же имеем смелость сообщить себе, что: "Медея п р е д а л а отца", "Ясон любил Медею", Медея убила детей из-за и з м е н ы". Арканджело: А что ты видишь, когда это происходит? Уриэль: Я вижу плоть пространства (тела...), конфигурацию этой плоти (действия) и увеличение или сокращение количества этой плоти (время). Арканджело: А это станет смертью? Уриэль: Да, если плоть изменится до состояния, о котором так высказываются. Но смерти все равно не будет, потому что ты ее не увидишь. Арканджело: Но ведь человек умирает, когда его съедают свиньи, или сгрызают собаки? Уриэль: Нет, смерть это тождество, точка, ты не можешь увидеть время как точку. Арканджело: А имя это точка? Уриэль: Имя это тоже смерть - значит, точка. Арканджело: Но я видел точки, значит я могу увидеть и... Уриэль: Человек не может увидеть ни точки, ни солнца. Вот например, что ты видишь сейчас? Арканджело: Я чувствую, как ты ласкаешь мою спину, и мне приятно, и кажется, что ты меня любишь. Уриэль: А я вижу свою руку нисходящую по твоей спине, и я тебе просто показываю, что я тебя при этом не "люблю". Арканджело: А когда ты меня полюбишь, Уриэль? Уриэль: Ты не увидишь и не услышишь, когда это произойдет. Арканджело: Но почему не сейчас? Уриэль: Потому что моя речь не поспевает за моей рукой, скользящей по твоей спине. А: А когда она успеет, никогда? У: Наверное, когда не станет чего-то одного, либо твоей спины, либо моей руки. А: Но я не хочу умирать. У: Я тоже, Арканджело. Если бы здесь тебя не было (или вдруг не стало), я бы только знал твое имя "Арканджело", то я смог бы сказать: "Я люблю тебя, Арканджело". И это бы было истиной, гимном, ибо стихи посвящают возлюбленным, значит, возжелавшим не стать. Ты согласен не быть ради этого? А: Да, Уриэль, л ю б о в ь моя и моя р а д о с т ь. Ты волен у б и т ь меня, убить разными способами, прикасаясь руками, ногами, удушая фаллосом или вещью любой, убивая как любого из существующих, ребенка твоего или отца, или даже откормленную свинью, и все равно, до последнего вдоха я буду надеяться, что ты еще не c д е л а л этого, и смерть моя не настала, хотя любовь твоя настанет так же незаметно, как и моя смерть, и ты останешься в горе обо мне, негаданно. У: Но разве я смогу убить тебя, если ты не поймешь, что я убиваю тебя, моего будущего возлюбленного, мою еще-не-любовь, не-радость. Вот я уже приподнимаю ткань над грудью твоей, Арканджело, и вдруг не вижу желанных сфер, в которые корабли моих пальцев погружаются будто в сон, не в тот, что снится (историю), а тот, который валит, выбрасывая из времени, поглощая мое тело на некоторое время, а может, и навсегда. Я приподнимаю ткань над твоей грудью и вижу пустыню, над которой никогда не воспарит лодка моей ладони, ибо не воспрянут над ней волны плоти, Арканджело. И щека моя будет биться о плоские плиты, не менее холодные, чем груди Эстели. Почему ты так стыдливо сжимаешь свои чресла; тебе не мешает то многое, что между ними? Разве мог я представить, что эти резвые ноги, убегающие от волков и широко расставленные, центробежно, чтобы, соединившись, не потревожить то хрустальное чудо, что между, будут невольно тянуться друг к другу, срастаясь и превращаясь в рыбий хвост. И я скажу, что теперь ты форель, Арканджело, форель нежнее и покорнее Эстели. ... Когда приходят актеры, трагедия неизбежна. Они начинают любить, касаться того, что покоится в свершенном. Миф слишком невыносим в своей недосказанности. Разинутой пастью проглатывая слова, произнесенные умершими, он зияет; его нет, как и времени, которое нельзя ни видеть, ни слышать. Тот, кто определяет начало и конец вещи, не бывшей ранее, но ставшей вдруг, выдергивает из времени живое мясо, перемещая его и помещая в наши руки. Об этом не может знать Медея, об этом знает Пазолини. Не историю Медеи он сообщает актерам. Он показывает свое преступление, совершенное против времени. И тогда актеры начинают вопить громко и двигаться долго, выжидая тела друг друга, чтобы выдавливать их из пространства нашего зрения. А мы говорим, что Медея убила деток и была колдуньей, не догадываясь, что плачем на самом деле от того, что тело актрисы так беспомощно и ничтожно. * * * А: Скажи, Уриэль, если не умирают актеры, то кто умирает? У: Умирает время, Арканджело. Актеры - падают, встают, целуют или касаются друг друга. А: Нежно? У: Я не знаю, это тайна, об этом знает только тот, кого касаются. А: Но вот уже целую вечность ты держишь меня в своих объятьях, и я не знаю, где разница между телом моим без рук твоих и телом с возложенными на него руками твоими. У: Разница есть для одного из нас, но никогда для нас вместе, Арканджело. Во всяком случае мы ощущаем в связи с этим разницы разного порядка. А: Но скажи, ведь твои руки на мне - это больше и лучше, чем когда их там нет? У: Оттого, что я сильнее прижму ладони к твоей груди, чувство мое к тебе не станет сильнее, Арканджело. А: Зачем же ты это делаешь, Уриэль? У: Я обманываю тебя, создавая в твоей юной душе ощущение разницы, и это с тобой происходит, ты превращаешься, начиная л ю б и т ь меня. А: Но вот ты только что произнес это слово, и если ты считаешь мою любовь возможной, почему ты думаешь, что это не доступно тебе? У: Твоя любовь настолько же невозможна, насколько моя. Просто из двух разных состояний ты выбираешь то, которое считаешь менее пустым, скромным, ибо чувства твои все еще движутся по шкале приятностей. Но тайна в том, что Боги запретили нам называть любые изменения в пространстве, передвижение тел наших и вещей других по времени. Это было разрешено лишь поэтам, но они стали посвящать свои литании не Богам вовсе, а длиннолицым красавицам, выкрикивая во весь голос "Ты - любовь". И тогда бездарные "актрисы" стали повторять то, что должно быть сказано, по поводу вышеупомянутых нами с тобой изменений, единожды. Так появилась речь. Так люди совершили преступление, похитив язык Богов. Ибо поэт, забывший о плате Богам (возжелавший использовать первозданное означающее дважды с целью присвоения вещей), перестает л г а т ь, и слова его не проносятся более подобно грому, и застывают, превращаясь в наросты вещей. Почему не говоришь ты, что видишь меня, представляешь или вывертываешь, а твердишь без передышки, что л ю б и ш ь. Ты думаешь, что "любовь" - это собирание всех движений названных, или не имеющих названий, узнанных или невообразимых, и все время, пока ты на меня смотришь, можно собрать одним вспархиванием единственного крыла. О, нет, Арканджело. А: Но разве твое крыло никогда не порхало и ты не желал, соединившись с крылом белорукой Эстели, взлететь и завладеть этим взлетом навсегда, коснувшись его жаром мысли твоей и жалом языка: "Я, Уриэль, люблю тебя, Эстель с глазами цвета меди, руками цвета сна и застывшими перед утренним дождем облаками грудей; Я, Уриэль знаю, вижу и подтверждаю, что ты истина, ибо я люблю тебя и впредь не назову никак иначе, как любовью своей и истиной времени, отданного мне Богами"... У: Полно, дитя мое; разве же ты не знаешь, что руки Эстели я отдал воде, и когда небо ее исторгало светлые пузыри, я улыбался, отпуская ее к сочным морям, и она, задыхаясь от смеха и воды, удалялась от слов моих властных, и от моей любви. Эстель бессмертна, ибо смерть ее не происходила и не произойдет. Крыло же мое вспархивало так же, как и не вспархивало, а колотилось, вырастало, вывертывалось или беспокойно трепетало, и сколько бы раз мы не старались усмотреть эту "любовь", - как ты ее называешь, - она ускользала, оставаясь не узнанной. Ибо мы только думаем, что вспархивание это едино, с нами, всегда и здесь исполнимо, но его не существует, как не существует с л о в а. Взгляни на актеров, играющих в этот взлет. Чтобы изобразить его, им достаточно присоединиться друг к другу передней частью тел, двигаясь в стороны, подталкивая друг друга животами, скомканно, под драпировкой костюмов. Они подали тебе з н а к, они подбросили тебе жалкое с л о в о, и душа твоя начинает растворяться в довольстве; теперь ты горд, тебе сообщили, ч т о они с д е л а л и; теперь и ты захочешь с д е л а т ь так, или немножко иначе, но со сладостью и в границах этого с л о в а. Но оторви это слово, веко оторви от зрачка, и ты увидишь тихий покой странных движений, невыносимых своей невесомостью, незадержанностью, ибо ни одно слово не способно удержать ускользнувший взмах. * * * У: "Эстель, покажи мне как ты прекрасна; вот так, спусти с себя эту тяжелую ношу ткани и ложись на поверхность воды. Э: ... У: Да, я обещаю повторить все за тобой. А теперь обопрись затылком о мою ладонь. Раскрой глаза, смотри на другую ладонь, продавливающую твою шеи назад. Вот оно - подлинное трепетание плоти! Ты чувствуешь нежную прохладу влажных кристаллов? Нет, я не верю, что ты не можешь дышать. Ты всемогуща, Эстель. Как мне назвать разевание рта твоего? Улыбкой, криком, болью или молитвой. Раз, два, - амплитуда разъятия уст твоих все меньше, ...семь..." ...Она уплыла, Арканджело, как белая лилия во сне, а теперь мне пора раздеваться, чтобы выполнить свое обещание. А: Ты лжешь, Уриэль, ты просто убил эту глухонемую шлюху. Скажи, Уриэль, возможно ты уже любишь меня? У: ... А: Нет? Тогда прошу тебя произнести эти три слова. У: Не могу, ибо это предложение не способно коснуться действительности; оно не истина, оно не сможет з н а ч и т ь. А: Оно не значит, пока ты не высказал его; но вот, сейчас ты это произнесешь, правда? И я обещаю, оно не ускользнет, я поймаю его. У: Ты не сможешь, ибо предложение это не суммарно. Оно ложь, всегда, и даже если я люблю тебя, Арканджело; ведь истину невозможно собрать словами. Имеешь ты мою любовь или нет, мои слова будут отсылать не к ней, а в другое место, иное навсегда. Я никогда не скажу, что люблю тебя, Арканджело. А: А что ты мне скажешь? У: Я могу произнести для тебя высказывания, имеющие менее дисперсивный характер, как то:
А: Обнять тебя? У: Нет, сделай кольцо из рук твоих вокруг моей шеи.
А: Но тебе все труднее дышать, и шея твоя алеет от жара тренья. У: Зато моя кожа теперь - это кожа лебедя, а значит, если ты приблизишь глаза свои к этой взбудораженной птичьей красноте, ты увидишь, что я лебедь, Арканджело. А: Но где твои перья? У: А разве у лебедей есть перья? Я всегда знал, что их кожа покрыта ароматным эфиром. А может быть, перья - это пена моря, которую набрасывают на себя долговязые птицы, прощаясь со скалами, между которыми они порой скользят совершенно нагие. А: Я желаю стать этой пеной и белеть на коже твоей беспрестанно. Тогда я стану тобой и ты сможешь сказать, что мы одно, а значит, любимы. У: Ты и без того уже Я, ибо Я Эстель. А: ... У: Разве ты не видишь, что меня постепенно не становится? Шея моя - горящий яхонт в оправе пальцев твоих любяще-грозных. А глаза - истомленные улитки, истаивающие скромно. А: ... обнимать тебя все сильнее и смотреть, как красные соки твоей будущей любви льются на мои пальцы. Как странно разеваешь ты рот! И что за алая жидкость льется из него порой? Теперь ты и вправду не сможешь сказать, к а к ты меня любишь, а ты меня любишь, ибо больше не становишься; тебе есть о чем замолчать, тебе есть почему не быть. И я озвучиваю твое молчаливое признание, Уриэль, вполголоса, soto voce: |