Textonly
Home

Сонеты Уильяма Шекспира в переводах Аркадия Штыпеля

 

ФЕЛИСБЕРТО ЭРНАНДЕС



Эрнандес (Hernandez) Фелисберто (1902-1964) - уругвайский писатель. Фантастическая, с элементами сюрреализма, проза его автобиографических книг ("Из времен Клементе Коллинга", 1942), новелл ("Света не зажигали", 1947) и повестей ("Куклы по имени Ортенсия", 1949; "Дом под водой", 1960) близка Хулио Кортасару, Жюлю Сюпервьелю, Итало Кальвино, усилиями которых стала известна в Европе и в Латинской Америке уже после смерти автора.

Биография Фелисберто Эрнандеса составлена Борисом Дубиным, все примечания - его же. Перевод рассказа "Все, кроме Хулии"- Эллы Брагинской.




О неточностях в толковании моих рассказов


       Заставляя, а то и подзуживая себя объяснять, как пишутся мои рассказы, я вынужден пользоваться доводами, которые собственно к рассказам отношения не имеют. Не то чтобы мои вещи родились сами собой и сознание здесь совершенно не при чем. Этого я не переношу. Но и какой бы то ни было сознательно выбранной теории они тоже не подчиняются: это я переношу еще хуже. Я бы сказал, что роль сознания в моих рассказах составляет их тайну. Это не логические построения. Что бы там кто ни говорил о неотступном и строжайшем контроле сознания над каждым из нас, мне такой неизвестен. Просто я вдруг чувствую, что в каком-то закоулке моего существа проклевывается росток. И принимаюсь следить за ним, веря, что рано или поздно там появится на свет нечто необычное, а может быть - если повезет - даже стоящее. Счастье, если в конце концов сбудется хоть что-то. Но сколько придется ждать, неизвестно. Ни посадить растение, ни обезопасить или ускорить его рост я не в силах. Все, что я могу, это надеяться и ожидать, когда оно выгонит листок поэзии или обернется поэзией под чьим-нибудь внимательным взглядом. Приходится хлопотать, чтобы оно не слишком раскидывалось, не надумало сделаться прекрасней или выше других; мое дело - позаботиться, чтобы оно стало самим собой, по мере сил помочь ему в этом, и только. И оно, в свою очередь, растет, сообразуясь с наблюдателем, но никаким его величественным планам и притязаниям не потакая. Останется растение верно себе - и в нем будет естественная, скрытая от него самого поэзия. Я бы уподобил его человеку, который не ведает сроков и живет своими заботами, храня неброское достоинство и не беспокоясь о внешнем блеске - как получится. Росток ведь тоже не знает собственных законов, притом что в глубине своей следует им, сознанию недоступным. В какой мере и форме участвует тут сознание, он не ведает, но в конечном счете исполняет его волю. И при всем том учит сознание бескорыстию.
       Правильней всего будет сказать так: я не знаю, как пишутся мои рассказы, потому что у каждого из них - своя отдельная жизнь. Но я знаю, что они, сколько могут, сопротивляются сознанию, не подпуская чужаков, которых им назойливо рекомендует рассудок.



Все, кроме Хулии


       Весь последний год в нашем классе прямо передо мной маячила черная кудлатая голова, всегда прислоненная к зеленой, выкрашенной маслом стене. Густые вьющиеся волосы этого мальчишки не были такими уж длинными, но казалось, в них тонет вся голова: они закрывали его бледный лоб, виски, свисали над ушами и спускались на затылке до плеч, залезая за воротник синей суконной куртки. Сидел он, по обыкновению, тихо, никогда не делал домашних заданий и не готовился к урокам. Однажды наша учительница, разозлившись, решила отправить его домой за отцом и спросила, кто из нас пойдет с ним и передаст его отцу, что надо прийти в школу для серьезного разговора. Я, вскочив с места, вызвался это сделать. Моя прыть удивила учительницу, поскольку задание было явно не из приятных. Но я-то решил выручить парня, помочь. А она, само собой, насторожилась, нет ли тут сговора, и взяла с меня слово, что я сделаю все как надо. Ну а мы, едва вышли на улицу, прямиком двинули в парк, где и поклялись друг другу навсегда бросить школу...
       Однажды в прошлом году мы с дочерью пошли в пассаж, и я решил побыть у дверей, пока она сделает все покупки. Однако ждать мне надоело, и я отправился на ее поиски, а по дороге неожиданно встретил друга моего детства, который, как оказалось, был владельцем этого пассажа. Мы с ним так заговорились, что дочь ушла без меня... В какой-то момент я заметил, что из глубины торгового ряда к нам спешит девушка и что-то осторожно держит в руках. Тем временем мои бывший одноклассник говорил, что даже во Франции, где он прожил много лет, ему не раз вспоминалось, какие мы изобретали хитрости и уловки, чтобы наши родители думали, что мы прилежно учимся в школе. Теперь он живет один, зато в пассаже есть четыре девушки-продавщицы, которые опекают его, лучше чем отца родного. Та, что спешила к нам, принесла ему таблетку и стакан воды. Помолчав, мой друг проговорил:
       - Они ко мне очень добры и прощают все мои...
       Тут он запнулся и несколько раз помотал рукой в воздухе, словно не знал, куда ее деть, но лицо его расплылось в улыбке. Я сказал на это, как бы в шутку:
       - Если у тебя есть ...ну, какие-то странности, и ты не можешь от них отделаться, то один врач, кстати мой друг...
       Он быстро опустил ладонь на край цветочного вазона, и поднял указательный палец, до смешного напомнив мне оперного тенора, картинно выбежавшего на сцену.
       - Видишь ли, - перебил, - мне эта так называемая странность или болезнь, пожалуй, дороже всей этой жизни. При одной мысли, что болезнь вдруг пройдет, меня охватывает тоска.
       - Но что это такое?
       - Возможно, когда-нибудь я решусь поговорить с тобой по душам... И верь не верь, но ежели ты сумеешь ...удержать мой... недуг, я тебе подарю дорогое кресло с перламутровыми инкрустациями, от которого твоя дочь в диком восторге.
       Я взглянул на это кресло и мне представилось, что на нем восседает таинственная болезнь моего давнего друга.
       В субботний день он надумал поведать мне свою тайну и, закрыв свой магазин, повел меня к остановке пригородных автобусов. Следом за ним шли все четыре девушки и молодой человек с бакенбардами - я его как-то видел в дальнем углу одного из торговых рядов за столом с конторскими книгами.
       - Сейчас мы все поедем ко мне в загородный дом, - сказал мой друг, - и если пробудешь с нами допоздна, то кое-что узнаешь.
       Тут он остановился и, дождавшись всех остальных, познакомил меня с ними. Представляясь, человек с бакенбардами как-то стыдливо опустил глаза и пробормотал - Алехандро.
       Когда автобус выехал из города и за окном потянулись однообразные пейзажи, я попросил своего приятеля рассказать мне хоть что-нибудь заранее... Он усмехнулся и не сразу сказал:
       - Все будет происходить в туннеле.
       - Но ты предупреди меня, когда будет этот туннель!
       - Да нет! Я говорю о туннеле в моем парке, и ближе к ночи мы пройдем его весь пешком... Девушки будут нас ждать внутри, под землей. Они покроют головы темными платками и встанут коленями на молельные скамеечки вдоль стены - слева.
       А по правую сторону, на длинной старой доске, которая там с незапамятных времен, будут выставлены разные предметы. Мне надо на ощупь распознать, что передо мной. И вот так каждую вещь. А когда я прикасаюсь к лицам девушек, все они как бы незнакомки да...
       Внезапно он впал в молчание и вскинул перед собой руки, словно ожидая, что воображаемые предметы или лица вот-вот приблизятся сами, а потом, спохватившись, резко их убрал. Я надеялся услышать еще какие-то подробности, но он лишь спросил:
       - Понимаешь?
       - Постараюсь понять, - пробормотал я.
       Он уставился в окно, а я слегка повернул голову вбок, надеясь незаметно разглядеть лица девушек. Судя по всему, они не знали, о чем у нас разговор, да и, похоже, все это было выше их разумения. Через какое-то время я тронул друга за локоть и спросил:
       - Если там полная темнота, зачем на девушках черные платки?
       - Не знаю, не знаю, - рассеянно сказал он, - мне почему-то так хочется...
       И снова отвернулся к окну. Я тоже стал разглядывать дорожные картины, но глаза невольно утыкались в черную лохматую голову моего друга. На фоне неба она мне вдруг представилась темной тучей, и я подумал, что, должно быть, эта кудлатая голова заслоняла небеса во многих местах. Теперь, узнав, что мой друг просто одержим мыслями о туннеле, я воспринял эту голову в шапке черных волос совсем по-другому. Скорее всего еще там, в школе, когда на гладкой зеленой стене застывала его голова, в ней уже мысленно был проложен этот темный туннель. Меня нисколько не удивляло, что я ничего такого не подозревал, когда мы бесцельно бродили по парку, но если в ту далекую пору я, особо не задумываясь, ходил за ним хвостом, почему бы и теперь не сделать то же самое... Ведь мы по-прежнему относимся друг к другу с симпатией, а я, собственно, никогда не старался понимать людей!
       Временами шум мотора да и всё вокруг отвлекало меня от мыслей о загадочном туннеле, но я неизбежно к ним возвращался.
       Когда мы наконец добрались до его усадьбы, Алехандро и девушки, опередившие нас, с трудом отворили тяжелые железные ворота. Листья, уже слетевшие с высоких деревьев, ковром легли на кустарники, и казалось, повсюду стоят переполненные корзины для мусора. А толстенный слой ржавых листьев, лежавший на воротах, сразу сполз на землю. Среди поникшей травы и спутанных мелких растений мы с трудом нашли дорожку, которая вела к старинному дому - я не сразу его увидел. Едва мы приблизились, как у меня за спиной всполошено закричали девочки - возле лестницы валялся разбитый на части каменный лев, упал, видимо, с веранды... Я с огромным удовольствием осматривал каждый уголок красивого особняка, но, увы, мне так и не удалось разглядеть всё поподробнее. С верхней террасы я увидел светлый ручей и задумался, но тут же услышал голос моего друга:
       - Посмотри, вон сарай с закрытой дверью! Именно там внутри - вход в туннель, который тянется параллельно ручью. А вон там, вдали, где беседка, выход из туннеля.
       - Сколько же понадобится времени, чтобы пройти под землей да еще ощупать все предметы и угадать лица девушек?
       - А-а, немного, ерунда! туннель выбрасывает всех через час... Однако потом я сваливаюсь, как подкошенный, на диван и думаю, думаю... обо всем, что там со мною было и какие мысли приходили на ум, сейчас при таком ярком свете мне трудно говорить об этом. Свет все портит, убирает, ну как на засвеченной фотопленке. Даже в туннеле одно воспоминание о свете может все порушить. Вещи теряют свою загадочную привлекательность... так бывает с театральными декорациями наутро, после спектакля.
       Пока он это говорил, мы стояли на темной лестничной площадке, а когда стали спускаться, я увидел окутанную полумраком гостиную. Посредине мертвым призраком лежала огромная белая скатерть, утыканная какими-то предметами.
       Девушки уселись во главе стола, а на другом конце мы, трое мужчин. Между нами пролегли метры белой скатерти; старый лакей по привычке накрывал стол так же, как в далекую пору, когда здесь собиралась большая семья. Разговаривали только мы с моим другом, Алехандро сидел совершенно отстраненный, лицо худое, как бы сдавленное бакенбардами, думал, наверно, про себя: "Раз вы ко мне без интереса, то и я не полезу с разговорами..."
       - А тебя никогда не охватывает желание побыть в полном одиночестве?
       Набрав воздуху, он глубоко вздохнул и затем сказал:
       - Напротив меня живут двое, супружеская пара, и у них радио. Они вламываются ко мне со своим радио, едва проснутся.
       - А зачем ты их пускаешь к себе в дом?
       - Да нет, я хотел сказать, что они его включают на полную мощность и оно гремит над самым ухом.
       Я уже хотел было пуститься в подробности, но мой друг перебил меня:
       - Ты знаешь, раньше, когда на весь парк орало это радио, я переставал понимать, что такое деревья, что такое - жизнь... чужие звуки лезли в уши, и в моем сознании все путалось. Меня мучила мысль, что я родился в этом веке по страшной ошибке, и мне все время казалось, что этот дом вовсе не мой.
       Я слушал его, боясь рассмеяться, потому что на Алехандро вдруг напала икота. Щеки у молодого человека надулись, словно у трубача, но, как ни странно, сидел он по-прежнему не подымая глаз. Наконец, сдержав смех, я спросил у друга:
       - А теперь тебе не мешает их радио?
       Разговор, собственно, был пустой, и я занялся едой. Меж тем мой друг не унимался:
       - Этот тип, чье радио отравляло мне жизнь, вдруг явился с просьбой - помочь ему получить кредит...
       В этот момент Алехандро, извинившись, встал из-за стола и сделал знак одной из девушек. Когда они вдвоем направились к двери, на него снова напала икота, от которой забавно шевелились его густые бакенбарды, и перед моими глазами возникли черные паруса пиратского корабля.
       - ...ну и я, значит, сказал: Я готов не только помочь вам, но еще и приплачу, если вы не будете включать радио по субботам и воскресеньям. - Затем, кивнув на пустой стул Алехандро, добавил: - Это - верный человек. Он под землей, в туннеле творит такое... настоящая симфония. И знаешь, он вышел, чтобы проверить, всё ли на месте. Раньше ему было со мной труднее, потому что я, если не угадывал, допытывался - что тут, что там... Он должен был убирать эти вещи и всё ставить заново. А теперь в таких случаях мы всё оставляем до другого раза, и уж если мои бесплодные попытки слишком меня огорчают, то я прикрепляю к такой вещи бирочку - у меня их в кармане полно, - и Алехандро на какое-то время снимает ее со стойки.
       К возвращению Алехандро мы уже порядком выпили и закусили. Мои друг, откинувшись к спинке стула, похлопал Алехандро по плечу и сказал, обращаясь ко мне:
       - Он, знаешь, большой романтик. Ну настоящий Шуберт по части нашего туннеля. Нет, он еще тоньше Шуберта, и бакенбарды куда гуще. У него, представляешь, любовь с одной девушкой, которую он никогда не видел. Даже имени ее не знает. После десяти он уносит конторские книги в свою комнатушку... Ему главное - уединиться, посидеть в тишине, среди запахов древесины. Однажды ночью раздался у него такой телефонный звонок, что он чуть со стула не свалился. Ну а девушка, которая ошиблась номером, так все и ошибается до сих пор. И он, выходит, прикасается к ней только слухом, в мечтах...
       Щеки Алехандро зарделись стыдом до самых бакенбард, и я невольно почувствовал к нему симпатию.
       Отобедав, он с девушками вышел в сад, а мы с другом решили отдохнуть и улеглись на диваны в его комнате; зато после сиесты гуляли по парку до самого вечера. Чем заметнее темнело, тем неохотнее говорил мой друг, и движения его становились какими-то вялыми. Свет вокруг нас меркнул, и контуры предметов расплывались в густеющих сумерках. Ночь обещала быть очень темной. Мой друг прикасался к деревьям, продвигаясь вперед, к туннелю, куда нам предстояло войти, шел, как бы зная наизусть все, что сейчас затушевывал тусклый неверный свет. У дверей в сарай мы остановились, и я, прежде чем мой друг заговорил, услышал шум ручья.
       - Сегодня тебе не надо прикасаться к лицам девушек, они почти тебя не знают... Можешь трогать лишь вещи, разложенные на доске с правой стороны, - предупредил он.
       В эту минуту я услышал шаги Алехандро. Меж тем мой друг, понизив голос, сказал:
       - Ты должен идти между Алехандро и мной, только так. Смотри не забудь!
       Он зажег маленький фонарик, указывая мне, впервые, вырытые в земле ступеньки, выложенные истертой плиткой. У другой двери он, погасив фонарь, сказал:
       - Все расположено справа, как тебе известно, и ты это обнаружишь, едва сделаешь три шага. Вот здесь край стойки и на ней первый предмет, мне так и не удалось угадать, что это, попробуй ты.
       Я сразу прикоснулся к какой-то маленькой квадратной коробочке, от которой тянулось что-то твердое и волнистое. Я попытался понять - из какого это материала, но не посмел ковырнуть ногтем. Потом нащупал маленький желобок, а дальше что-то шероховатое и на одном краю - то ли шарики, то ли пупырышки. Мне стало неприятно, и я брезгливо отдернул руки. Друг не замедлил меня спросить:
       - Тебе что-то почудилось?
       - Это неважно.
       - Но по твоей реакции видно, что ты о чем-то подумал.
       - Я вспомнил, что в детстве видел такие пупырышки на спине у большой жабы.
       - Ага! Ну иди вперед.
       Затем я дотронулся до горки чего-то мягкого, сыпучего, как мука, и с удовольствием погрузил в нее обе руки. А мой спутник тотчас сказал:
       - С краю висит тряпочка, вытри руки.
       Я ответил, едва скрывая раздражение:
       - Лучше бы полежать на пляже из муки...
       - Хм, иди дальше.
       Потом я нащупал какую-то клетку в виде китайской пагоды. И потряс ее, пытаясь понять, есть ли внутри птица. В этот момент блеснул лучик света, непонятно откуда... Услышав сзади шаги моего друга, я спросил:
       - Что это такое?
       А он мне на это:
       - Что именно?
       - Разве ты не видел вспышку света?
       - А-а, не беспокойся! Просто туннель слишком длинный, а всего четыре девушки, они далеко друг от друга. И каждая фонариком показывает мне, где она...
       Я обернулся и снова увидел мелькнувший в темноте маленький лучик, прорезавший темноту. Точно светлячок. В этот момент раздался голос моего друга:
       - Подожди меня здесь.
       И шагнув к свету, он тотчас закрыл его спиной. А мне представилось, что он зарывает в темноту палец за пальцем, чтобы потом собрать их вместе и усыпать ими лицо девушки.
       Внезапно я услышал, как он сказал:
       - Хулия, ты уже в третий раз хочешь быть первой.
       Тихий голос возразил:
       - Я не Хулия.
       Следом послышались шаги Алехандро, и я спросил у него:
       - Что в той первой коробочке?
       - Высушенная тыква.
       И тут раздался рассерженный голос моего приятеля:
       - Тебе не следует задавать вопросы моему Алехандро!
       С испугу я не нашелся, что ответить, и, сглотнув слюну, снова стал водить руками вдоль доски. Остаток пути мы проделали в полном молчании. Предметы, которые я распознал наощупь, располагались в следующем порядке: сухая тыковка, горка муки, пустая клетка, детские ботинки, помидор, лорнет, женский чулок, пишущая машинка, куриное яйцо, иголка для примуса, надутый пузырь, раскрытая книга, наручники, большой ларь с ощипанной курицей. Мало приятного прикасаться в темноте к этой холодной тушке с влажными бугорками на коже... Когда мы выходили из туннеля, Алехандро осветил ступеньки, которые вели в беседку. По дороге мой бывший одноклассник ласково положил мне руку на шею, будто хотел сказать: "Будет, прости меня за резкость", но тотчас отвернулся, вроде бы дал понять, что у него важные дела и не может тратить время на такую ерунду.
       Прежде чем подняться к себе, мой друг подозвал меня указательным пальцем и сразу приложил этот палец к губам, дескать, молчи! А как только привел меня в свою комнату, немедля сдвинул диваны так, чтобы мы не могли смотреть друг другу в лицо. Затем бросился на диван в чем был, а я лег на другой и, собираясь с мыслями, клятвенно пообещал себе поразмыслить всерьез об этой странной истории.
       Чуть погодя я, к своему великому удивлению, услышал приглушенный голос своего друга:
       - Мне бы хотелось, - горячо зашептал он, - чтобы завтра ты пробыл здесь до самого вечера. Но, к сожалению, с одним условием...
        Я выждал несколько секунд и ответил:
       - Извини, но если я и соглашусь, то также при одном условии.
       Сперва он засмеялся, а потом сказал:
       - Знаешь, пусть каждый из нас напишет на бумажке свое условие, хорошо?
       - Пожалуйста.
       Я вытащил блокнот, и, поскольку наши диваны, смотревшие в разные стороны, стояли рядом, мы обменялись записками, не видя друг друга. Вот что написал мой друг: "Мне необходимо побыть одному среди деревьев до самого вечера", а вот что было у меня: "Я бы с радостью заперся на весь день в одной из твоих комнат". Он прочел это со смехом, потом встал и поспешно вышел. Но вскоре вернулся и сказал:
       - Твоя комната будет наверху, прямо над этой, а теперь пойдем ужинать.
       К столу подали курицу, наверно, ту самую - из туннеля. После ужина мой друг сказал:
       - Давай послушаем вместе квартет моего любимого Клода!
       Меня позабавила такая фамильярность по отношению к Дебюсси. Мы устроились поудобнее на диванах...Когда надо было перевернуть пластинку, он вдруг замер с ней в руках и задумчиво проговорил:
       - До чего печально, что мысли уносят меня так далеко отсюда!
       Музыка смолкла, а он, того не замечая, продолжал говорить:
       - Я жил рядом с другими людьми, и меня по-прежнему одолевают воспоминания, которые мне уже не принадлежат.
       Больше он ничего не сказал за весь вечер. Когда я, наконец, остался один в моей комнате наверху, то почему-то сразу начал расхаживать из угла в угол, чувствуя, как во мне растет какое-то радостное возбуждение. Вот тут и вынырнула эта внезапная мысль: да-да, самый непостижимый объект туннеля - это мой друг.
       В это мгновение я уловил слухом шаги, кто-то торопливо подымался по лестнице... В дверь просунулся мой друг и с улыбкой сказал:
       - Твои шаги мне страшно мешают. Внизу очень слышно.
       - О-о! Прости, пожалуйста!
       Едва он удалился, я снял туфли и стал ходить по комнате в носках. Мой друг не замедлил появиться снова.
       - Теперь еще хуже, дорогой. Бухает, как пульс. При каждом твоем шаге у меня сердце куда-то проваливается.
       - Ох, ты наверно, сам не рад, что пригласил меня.
       - Напротив! Я даже уверен: мне будет грустно думать, что в комнате, где ты спал, - никого.
       Я ответил деланной улыбкой, и он тотчас удалился.
       Почти сразу я заснул, но вскоре проснулся. За окном взблескивали отсветы далеких молний и где-то гремел гром. Я осторожно встал, чтобы открыть окно. Небо было белесое, мутное, с набухшими тучами, которые зависли над самым домом. Вдруг я заметил на дорожке человека. Согнувшись, он что-то искал среди травы и примятых веток. Через какое-то время он, не распрямляясь, сделал несколько шагов в сторону. Я решил немедленно сказать об этом другу. Лестница под моими ногами заскрипела и мне вдруг стало страшно: а ну как мой друг примет меня за вора... Дверь в его комнату была открыта, а кровать - пуста! Я быстро поднялся к себе и поспешил к окну: в саду никого не было. Мне снова удалось заснуть. Утром, пока я умывался внизу, слуга принес в мою комнату горячий мате. Потягивая ароматный напиток, я отчетливо вспомнил свой сон: мы с другом стоим у какой-то могилы, и он мне говорит: "Знаешь, кто тут похоронен? Та курица в ларе". Мы вовсе не думали о смерти и воспринимали эту надгробную плиту как какой-то забавный холодильник, где лежат все покойники, которых со временем надо будет съесть.
       Припоминая все это, я рассеянно смотрел сквозь желтоватые занавески в сад и потягивал мате. И вдруг вижу - мой приятель быстро пересекает дорожку. Мне захотелось проследить, что будет дальше, но вскоре я бросил это занятие и снова стал расхаживать по комнате, уже не беспокоясь, что там подо мной. Однако когда я в очередной раз оказался у окна, то увидел, что мой друг идет прямо к экипажному сараю. При мысли, что он, должно быть, направляется в туннель, меня охватило смутное беспокойство. Но он свернул в сторону, туда, где висело белье, и прикоснулся раскрытой ладонью к простыне, которая, видимо, еще не высохла.
       Мы встретились с ним только за ужином. Он тотчас начал жаловаться:
       - В пассаже, где я торчу столько времени, я мечтаю о поездке сюда, не могу дождаться. А здесь меня грызет тоска. Но мне необходимо побыть в полном уединении, так, чтобы вокруг ни одного живого существа... О-о, прости великодушно!
       Тут я ему сказал:
       - Ночью в сад, наверно, забрели собаки... Утром я видел на дорожке сорванные фиалки.
       Он улыбнулся.
       - Да это я! Мне нравится срывать их перед самым рассветом. - И посмотрел на меня, улыбаясь со значением. - Я оставил дверь открытой, а вернулся, смотрю - она закрыта.
       Я тоже глянул на него с улыбкой:
       - Мне почудилось, это воры, и я решил тебя разбудить.
       Мы вернулись в город поздним вечером, и он, похоже, был в хорошем настроении.
       В следующую субботу, когда мы с другом стояли на веранде, ко мне неожиданно подбежала одна из девушек. Я вообразил, что ей надо со мной посекретничать, и наклонил голову, а девушка вдруг возьми и поцелуй меня в щеку. Это, скорее всего, был какой-то вызов, и мой друг вспылил:
       - Что это значит?
       И девушка в ответ:
       - Мы сейчас не в туннеле.
       - Но вы в моем доме! - сказал раздраженно.
       Тут подбежали остальные девушки и стали наперебой объяснять, что они играют в фанты и этой девушке в наказание выпало поцеловать меня.
       Я, напустив на себя серьезность, заметил:
       - Больше не придумывайте такие наказания. Слишком строгие...
       На это одна из девушек, самая молоденькая, вздохнула:
       - Вот бы мне выпало такое наказание!
       Все обошлось, но мой приятель явно обиделся.
       В положенный час мы все уже были в туннеле. Я снова взял в руки высушенную тыковку, но уже с биркой, жаль, значит, ее уберут отсюда. Затем я погрузил руки во что-то сыпучее, и мне вдруг стало скучно. Рассеянно шевеля пальцами, я ждал, когда наконец первая девушка посветит фонариком. Потом нащупал две вещи с бахромой и на удивление быстро догадался, что это - перчатки. Мне подумалось, что моим рукам важнее догадаться, чем мне, и что они, именно они обрадовались раньше, чем я. Потом, когда я притронулся к чему-то стеклянному, мне почудилось, что мои руки действуют сами по себе и хотят надеть эти перчатки. Я было собрался сделать это, но одернул себя. Подумать, этакий строгий папаша, который не желает потакать капризам своих дочерей! Столь бурная фантазия быстро сменилась тревожным чувством: не слишком ли углубился мой друг в этот странный мир прикосновений. А что, если он продуманно помогает своим рукам развивать заложенную в них способность жить совершенно независимой от него жизнью? Вспомнилось, с каким наслаждением в прошлый раз мои пальцы копались в рассыпчатой муке, и я понял, что моим пальцам нравится сухая мука. С трудом я заставил себя отбросить эти мысли и снова стал ощупывать стекло. Хм, у него сзади подставка. Может, это фотография? Поди знай! А вдруг - зеркало? Да, плохо дело, воображение меня явно подводит, и темнота эта, будь она неладна! В эту секунду вспыхнул фонарик у первой девушки, и я, вспомнив почему-то о тыковке, которую угадал далеко не сразу, мгновенно сообразил - это львиная голова.
       Мой друг меж тем допытывался у девушки:
       - Что это? Голова куклы? Собаки? Курица?
       - Нет, - ответил девичий голос. - Это такой желтый цветок, который...
       - Сколько раз я говорил, что сюда ничего нельзя приносить! - оборвал он.
       - Глупец! - тихо проговорила невидимая девушка.
       - Что-о-о? Да кто ты?
       - Я - Хулия. - произнесла она теперь решительно.
       - Никогда больше ничего не приноси, - упавшим голосом сказал мой друг.
       Приблизившись ко мне, он сказал:
       - До чего приятно, что в такой тьме желтеет цветок!
       В это мгновение кто-то притронулся к моему пиджаку, и мне помыслилось, что это - перчатки, что они могут передвигаться в пространстве самостоятельно. Затем, конечно, я подумал, что это - человек, и сказал другу:
       - Кто-то задел меня...
       - Помилуй! Это исключено! У тебя галлюцинации... такое бывает под землей.
       Спустя время мы вдруг услышали шум ветра, но не почувствовали ни малейшего дуновения... Алехандро поспешил объяснить:
       - Это машина, она имитирует шум ветра. Мне ее дали на время в театре.
       - Ну хорошо, - сказал мой друг, - однако рукам она совсем не нужна.
       Помолчав с минуту, он спросил обеспокоенно:
       - А кто завел эту машину?
       - Первая девушка. Она ушла вперед, после того, как вы трогали руками ее лицо.
       - А-а! - воскликнул я. - Вот видишь! Она-то и притронулась ко мне по дороге...
       В тот вечер он, стоя у патефона, произнес целую речь:
       - Сегодня я получил большое удовольствие. Думал в туннеле о чем-то постороннем, вспоминал что-то странное и, разумеется, ошибался, трогая предметы. Едва я сделал первый шаг в темноте, мне представилось, что я встречу нечто особенное и мое тело будет жить по-другому, а голова, мозг постигнет наконец что-то очень глубинное. Знаешь, в тот самый момент, когда я уже отошел от стойки и резко повернулся влево, чтобы найти руками девушку, мне наконец открылось, кто именно обманул меня недавно в одной крупной торговой сделке...
       По дороге в свою комнату и даже в постели я все думал и думал о замшевых перчатках, чуть растянутых от женских пальцев. Мысленно я сдергивал эти перчатки, и казалось, я обнажаю чьи-то руки. А уже засыпая, вместо перчаток я видел банановую кожуру. Должно быть, среди ночи, во сне, я почувствовал, как чьи-то руки шарят по моему лицу, и с криком проснулся. И какое-то мгновение плавал в темноте, ничего не соображая. Потом понял - это дурной сон. Мой друг взбежал ко мне наверх и взволнованно спросил:
       - Что с тобой?
       Я начал было объяснять:
       - Мне приснилось такое страшное...
       И осекся. Зачем рассказывать? А вдруг это ему вздумалось ночью трогать мое лицо? Он мгновенно ушел, а я лежу и лежу с открытыми глазами. И вот, слышу: кто-то тихонько приоткрывает дверь.
       - Кто тут? - кричу истошно.
       В эту минуту по ступенькам глухо застучали чьи-то когти... Передо мной снова вырос мой друг, и я сказал:
       - Ты оставил дверь открытой, и ко мне вошла какая-то собака...
       Не дослушав, он молча ушел.
       На следующую субботу, когда мы вошли в туннель, до нас донесся жалобный вой. У меня в голове пронеслась мысль: это скулит маленькая собачка. Одна из девушек почему-то прыснула, и следом засмеялись мы все. Мой друг пришел в ярость и грубо выругался. Мы все смолкли, но в затянувшейся тишине еще отчетливее слышался странный вой. Тут все дружно рассмеялись, а мой друг закричал:
       - Вон отсюда! Уходите все! Проваливайте!
       Его тяжелое дыхание слышали все, кто стоял рядом с ним. Неожиданно, понизив голос и словно пряча лицо в темноте, он произнес:
       - Все, кроме Хулии.
       А мне вдруг взбрело в голову ослушаться и не уходить. Мой друг дождался, пока все вышли. Чуть погодя где-то вдали стала сигналить фонариком Хулия. Свет прерывался, как у маяка, мой приятель решительными шагами двинулся вперед. Я старался идти с ним в ногу, чтобы он не услышал моих шагов. Потом слышу, Хулия его спрашивает:
       - Вы вспоминаете о лицах других женщин, когда прикасаетесь ко мне?
       Он помычал, прежде чем сказать - "да", и сразу добавил:
       - То есть... вот теперь я вспомнил об одной женщине из Вены, которая жила в Париже.
       - Она была ваша подруга?
       - Я дружил с ее мужем. Но однажды его сбросил на землю деревянный конь...
       - Вы шутите?
       - Сейчас я тебе объясню. Дело в том, что у него было слабое здоровье... И его уговорила заняться спортом одна богатая родственница. Она, собственно, его вырастила. Он посылал ей свои фотографии в спортивных костюмах, а на самом деле запоем читал книги. Вскоре после женитьбы ему вздумалось сфотографироваться верхом на коне, да еще в шляпе с широкими полями. Но деревянный конь был трухлявый, подточенный червячком, и у него подломилась нога. И этот горе-всадник упал и сломал руку.
       Хулия засмеялась тихонько, а он, помолчав, снова стал рассказывать:
       - Я пришел к нему и познакомился с его супругой... Поначалу она со мной разговаривала чуть насмешливо. Рука у мужа была в гипсе, и он сидел в окружении гостей. Она принесла ему бульон, а он ей сказал, что в таком состоянии ему не до еды. Гости все разом подхватили, что это бывает, если с человеком такое случается. А мне вдруг представилось, что у всех собравшихся переломы и они с загипсованными руками и ногами, огромными от белых бинтов, сидят в этой полутемной комнате.
        (Внезапно послышался тихий собачий вой, и Хулия засмеялась. Я боялся, что мой друг начнет искать эту собачку и наткнется на меня. Но нет, через какое-то время он заговорил снова.)
       - Он с трудом поднялся и осторожно - рука на перевязи - пошел к двери. Пиджак был наброшен на одно плечо, и сзади казалось, что он несет шарманку и будет угадывать судьбу всем, кто захочет. Он позвал меня спуститься с ним в погреб за хорошей бутылкой вина. Его жена побоялась пускать его одного. Он шел впереди всех и нес свечу. Ее пламя сжигало паутину, и пауки разбегались в разные стороны. За ним шла она, и за ней - я...
       Мой друг остановился, и Хулия его спросила:
       - Вы только что сказали, что эта сеньора поначалу разговаривала с вами насмешливо. А потом?
       - Она говорила насмешливо не только со мной. И я совсем не так сказал! - заметно раздражаясь, возразил он.
       - Нет, вы сказали, что так было вначале.
       - Ну хорошо... и потом было так же, как в начале.
       Собачка снова завыла, и Хулия сказала:
       - Не думайте, что мне это особо интересно, но... из-за вас у меня горит все лицо.
       Тут я услышал, как по земле тащат скамеечку. Потом их шаги. Они вышли и захлопнули за собой дверь. Я бросился к этой двери и стал колотить в нее руками и ногой. Мой друг тотчас открыл.
       - Кто еще там?
       Пришлось ответить, и он, запинаясь, выговорил:
       - Я никогда больше не пущу тебя в этот туннель...
       Он хотел что-то добавить, но, видимо, посчитал за лучшее уйти.
       Тем вечером я сел в автобус вместе с девушками и Алехандро. Они сидели впереди меня. Никто из них ни разу не обернулся ко мне, и я чувствовал себя предателем.
       Через несколько дней мой друг пришел ко мне домой. Час был поздний, я уже лежал в постели. Он сразу стал просить прощения за столь поздний визит и за резкие слова, сказанные мне у выхода из туннеля. Я обрадовался, но он сидел с озабоченным видом и вдруг сказал:
       - Сегодня в магазин явился отец Хулии. Он не позволяет мне трогать лицо его дочери. Однако намекнул, что не станет возражать, если я попрошу ее руки. Я сразу посмотрел на Хулию - она стояла, опустив глаза, и старательно сковыривала лак с ногтя. Тут я понял, что люблю ее.
       - Ну и замечательно, - воскликнул я, - разве тебе что-то мешает жениться на ней?
       - Да. Она хочет, чтобы я все это бросил и не гладил лица других девушек.
       Мой друг сидел, упершись локтями в колени, и вдруг спрятал лицо в ладонях. В эту минуту оно показалось мне крохотным, как у ягненка. Я положил ему руку на плечо и невольно прикоснулся к его лохматой голове... Мне почудилось, что я скользнул по какой-то непонятной вещи в туннеле.

1946
Перевод с испанского Эллы Брагинской



Хулио Кортасар

Фелисберто Эрнандесу, в собственные руки


       Ты ведь знаешь, Фелисберто (не хочу писать "знал", ведь мы оба всегда любили перемахивать через глагольные времена - лучший способ оставить с носом то, другое время, допекающее календарями и часовыми стрелками), ты ведь, конечно, знаешь, что с виду все эти предисловия к собраниям сочинениям и антологиям - вроде галстука и черной пары на магистерской защите, а уж такие вещи мы всю жизнь не ценили ни в грош, предпочитая читать рассказы, выдумывать истории или от глотка до глотка шататься по улицам. Твой том, я уверен, по праву заслужит внимание критики. Я же хотел бы напомнить всем, кто его откроет, слова, сказанные Антоном Веберном одному из учеников: "Если выступаешь перед публикой, не говори про теорию, расскажи, как ты любишь музыку". Выступать я не собираюсь, но, думаю, добрый веберновский совет тебя развлечет - и словом, и музыкой. И может быть, тебе придется по вкусу, что именно музыкант сейчас распахивает перед нами дверь, приглашая повеселиться, как принято у нас в Ла-Плате.
       Распахнутая дверь - не простое воспоминание детских лет. Недавно, кружа по квартире и наведываясь к пишущей машинке, как пес - к деревцу, я натолкнулся на твои страницы. И среди них - на те, которых не знал в стародавние дни, когда впервые прочел твои книги и исписывал листок за листком, ища тебя в заколдованных краях любви и восхищения. Представь себе мое удивление (смешанное с каким-то страхом и тоской перед всем тем, что нас разделило), когда я дошел до собранного Норой Хиральди эпистолярия, а в нем - до писем, которые ты посылал своему другу Лоренсо Дестоку, колеся с концертами по провинции Буэнос-Айрес. Как ни в чем не бывало, не подозревая о моей дружбе, ты поставил под письмом из Чивилькоя дату - 26 декабря 1939 года. Да-да, поставил ничтоже сумняшеся, как мог бы пометить письмо любым другим местом, нимало не отвлекаясь на то, что в Чивилькое тогда жил я, даже представления не имея, каким током ударило меня через тридцать восемь лет в парижской квартире на улице Сент-Оноре, где сейчас полночь и я пишу тебе эти строки.
       Я не шучу, Фелисберто. Я на самом деле жил тогда в Чивилькое, тянул лямку молодого преподавателя средней школы, убивал время с 1939 по 1944 год, и мы вполне могли повстречаться и познакомиться. Будь я там в последних числах декабря тридцать девятого, уж я бы не пропустил выступлений трио Фелисберто Эрнандеса, как не пропускал ни одного концерта в удушающем городишке посреди аргентинской пампы по той простой причине, что в нем почти не случалось концертов, что в нем вообще ничего не случалось, вообще ничто не наводило на мысль о какой-то другой жизни, кроме натаскивания подростков в школе и бесконечного писания в комнатенке пансиона Версилио. Но начались летние каникулы, и я почел за лучшее вернуться в Буэнос-Айрес, где ждали друзья, кафе в центре города, безнадежная любовь и свежий номер журнала "Сур"(1). Ты со своим трио выступал в месте, которое сухо назвал "клубом" и которое я прекрасно знаю. Это Общественный Клуб Чивилькоя, за чьей радушной вывеской укрылись залы, где местный политический касик со своими приятелями, крупными помещиками и новыми толстосумами, резались в покер и бильярд. Прочитав в письме Дестоку, что решение пустить тебя в клуб и оплатить концерт было принято за бильярдным столом, я не узнал ничего нового: тамошние дела по-другому не делались. В кои-то веки, скрепя сердце и по суровой необходимости принимая вид попечителей "культуры", отцы города соглашались на какой-нибудь эдакий концерт или артистический вечер, который скудно и нехотя оплачивали, чтобы слушать потом сквозь дрему, привалясь к плечу своих благоверных.
       Надеюсь, эти рассказы про то, что я видел и слышал в ту пору, тебя не удивят и, в любом случае, потешат. Ведь ты не раз и не два рассказывал такое друзьям, давая передышку пальцам, прежде чем запереться в гостиничном номере и ночь напролет писать уже свои, настоящие рассказы, те самые, которые пересказать невозможно, не разрушив суть. В тех гостиных, где ты выступал со своим трио, мне, помню, довелось, среди прочих пакостей, слушать господинчика, который для начала с людоедским видом оглядел публику (проголодался, что ли?), затем потребовал полной тишины и эстетической сосредоточенности, а следом... разразился "Неоконченной симфонией" Шуберта. Я ушам не поверил, когда на меня обрушилось чудовищное попурри, где переплелись "Аве Мария", "Серенада" и, если не ошибаюсь, тема "Розамунды", и вдруг припомнил: по кинотеатрам только что прошел фильм о жизни бедного Франца, и как раз под названием "Неоконченная симфония", - этот малохольный не придумал ничего лучше, как оттарабанить музыку из фильма... Никому среди избранной публики, понятное дело, не пришла в голову простая мысль, что симфоний для фортепиано не пишут.
       Так понимаешь ли ты, Фелисберто, осознаешь ли ты, что мы находились совсем рядом и, не раздели нас несколько дней, я был бы там и слушал тебя? По крайней мере, слушал бы тебя с твоим трио, я ведь в ту пору и знать не знал про твои рассказы - на них я наткнулся гораздо позже, в сорок седьмом, когда "света не зажигали"(2). Но сегодня мне кажется, что мы виделись в том клубе, где буквально все подталкивало нас друг к другу, и что я пригласил тебя за свой столик - угостить рюмкой каньи и поговорить о книгах, а может, и о каком-нибудь из рассказов, которые я в ту пору писал, но никогда потом не напечатал. В любом случае мы бы говорили о музыке и слушали пластинки: я крутил их тогда на немыслимой радиоле, с которой - вещь в Чивилькое неслыханная! - звучали квартеты Моцарта, партиты Баха, а еще, конечно, Гардель, Джелли Ролл Мортон, Бинг Кросби. Мы бы, уверен, подружились, и я уже представлял себе наши последующие встречи, как бы перекраивая будущее каждого из нас, но, ясное дело, именно тогда черт меня дернул отправиться в Буэнос-Айрес, а тебя - выбрать эту дыру для своих гастролей.
       Наши пути, заметь, не просто сблизились и разошлись - мы были рядом не один месяц. Из твоих писем я знаю, что в июне сорокового ты оказался в Пеуахо, а в июле добрался до Боливара, откуда я за год до того сбежал, на всю жизнь напреподававшись, horresco referens (3), географии в государственной школе. Перебиваясь концертами, ты колесил по моим местам - Брагадо, Генерал Вильегас, Лас Флорес, Трес Аройос, но в Чивилькой больше не возвращался: видно, одного сражения за бильярдным столом хватило с лихвой. Все эти маршруты я извлекал теперь из твоих писем, как из чудом найденного старого портулана. Ведь и в Боливаре ты останавливался в той же "Бискайе", где за два года до Чивилькоя ютился я, - и теперь я не мог удержаться от мысли: может, тебе дали ту же облупившуюся и холодную конуру на верхотуре, где я долгими вечерами читал Рембо и Китса, чтобы не сдохнуть от захолустной тоски? И еще не обвыкшийся новый хозяин Муселья провожал тебя до самого номера, потирая руки с видом то ли монаха, то ли коридорного, а в столовой поджидал дивный галисийский парень по имени Сестерос, терпеливо принимавший любые заказы постояльца, а потом с обезоруживающей простотой приносивший с кухни одно и то же? Ах, Фелисберто, до чего же рядом бродили мы в ту пору и как мало было нужно, чтобы в вестибюле гостиницы, в угловой комнатке с голубями на карнизе или у бильярдного стола в общественном клубе мы пожали друг другу руки и завели тот первый разговор, с которого - ты только представь! - началась бы дружба на всю жизнь.
       И вот что еще заметь: мало кто понимает и хочет понять, с чего это сегодня столько разговоров о письме как единственно важном предмете литературной критики, да и самой литературы. Встретил или не встретил я тебя тогда в Чивилькое - не этим же, в самом деле, потряс меня потом в Буэнос-Айресе твой "Капельдинер", и "Все, кроме Хулии", и столько других рассказов? Будь ты гватемальским миллионером или бирманским полковником, они от этого не стали бы ни лучше, ни хуже. Но тут я спрашиваю себя самого: вдруг те, кто ни в грош тебя не ставили и заедали твою жизнь тогда (они продолжают свои занятия и теперь!), попросту не способны уразуметь, почему это ты пишешь именно то, что пишешь, а пуще - почему ты пишешь именно так, глухо и упрямо напирая на первое лицо, непрестанно бередя в памяти сумрачные скитания по стольким городкам и дорогам, столько промерзлых и обшарпанных гостиниц, столько пустых зрительных залов, бильярдных, общественных клубов и нескончаемых бедных родственниц? Я-то знаю: чтобы влюбиться в тебя тут же и навсегда, достаточно прочесть твои книги. Но тот, кто, ко всему прочему, параллельно прожил их сам, кто на себе испытал захолустные будни, нищету в конце месяца, запах пансиона, уровень разговоров, скуку ежевечернего топтания на главной площади, - тот знает и любит тебя совсем иначе, он живет и переживает с тобой заодно, и, в конце концов, нет ничего удивительного в том, что ты жил в моей гостинице, что галисиец Сестерос подавал тебе остывшую картошку, а клубные завсегдатаи обсуждали твой тощий гонорар между двумя карамболями. Я теперь почти не поражаюсь тому, чему так поражался вначале, впервые прочтя твои письма, и уже чуть ли не само собой разумеющимся считаю, что мы с тобой были рядом. И рядом не только там и тогда - рядом по самой сути, по всему параллельному ходу дней, а в подобных случаях мимолетное физическое соприкосновение - лишь тайный предупредительный знак, так что и через столько лет после того бильярда, через столько лет после твоей смерти, я - поверх всякого летоисчисления - вдруг получаю от тебя сегодня, холодной парижской ночью, последний братский привет.
       Ведь ты, между прочим, тоже одно время обитал здесь, в Латинском квартале, и удивлялся метро и целующимся на улице парочкам, и сдобному хлебу. Твои письма возвращают меня к первым годам моей собственной парижской жизни. Я приехал сюда чуть позже и тоже слал на родину письма, жалуясь на безденежье, и тоже дожидался посылок от родных с чаем, кофе, банками тушенки и сгущеного молока, и тоже отправлял письма пароходом, поскольку авиапочта была не по карману. Еще раз сошедшиеся пути, еще одно тайное касание, о котором мы тогда и не подозревали, - и что тут поделать, если я познакомился с тобой хоть по книгам, а ты обо мне вообще не узнал?!. В краях, где мы с тобой на самом деле живем, так называемая реальность не имеет и никогда не имела ни малейшего значения, и то, что сегодня я не отошлю это письмо по почте, тоже совершенно не важно. Ты знал толк в подобных вещах, хотя по "Чужим рукам" и по многим эпизодам других твоих рассказов видно, что в конечном счете все они - вроде писем, писем то ли в прошлое, то ли в будущее: ведь только там можно найти адресатов, которых тебе так не хватало в настоящем.
       И уж если говорить о нехватке, то куда больше нашей невстречи меня мучает то, что ты никогда не виделся с Маседонио Фернандесом (4) и Хосе Лесамой Лимой (5), - вот люди того же общего знака, который поверх любых границ связывает нас с тобой. Маседонио как никто понял бы твои поиски собственного "я", которое ты ни за что не соглашался свести ни к мысли, ни к телу, которое безнадежно продолжал искать и которое загнал в угол и пригвоздил в "Дневнике бесстыжего". А Лесама Лима тоже проникал в плоть реальности острием поэтического копья, которое развеществляет вещественное, уничтожая его ради той яви, где мысль и чувство перестают быть всего лишь зловредными посредниками. Я всегда думал и не раз говорил, что вы с Лесамой (а почему бы и не с Маседонио, и разве не счастье для каждого латиноамериканца, что все вы у нас есть?) - элеаты нашей эпохи, современные досократики, не приемлющие логических категорий, поскольку явь никогда не подчинялась логике, Фелисберто, и никто не понимал это лучше, чем ты, когда писал "Все, кроме Хулии" и "Дом под водой".
       Ладно, бумага кончается, а почтовые расходы - по крайней мере те, что оплачиваются вниманием читателя, - вещь, как мы знаем, не из дешевых. Может, не стоило говорить обо всем, что ты и без меня всегда знал лучше прочих. Но я надеялся, что история с неоконченной симфонией тебя повеселит и что тебе будет любопытно узнать, до чего близко друг от друга мы были однажды в нашей южноамериканской пампе. Это письмо - мой старый долг, хотя тебе, понимаю, писали и лучше. Просто со мной случилось то, что ты сам так хорошо описал: "Я не хотел тревожить воспоминания и предпочел бы, чтобы они мирно спали, но что делать, если они снятся?" Сейчас - два, наступает время других снов. Позволь попрощаться с тобой словами, которые принадлежат не мне, но даже переписать которые для меня истинное счастье. Их - и тоже утром - написала Паулина (6), подытоживая все, что любила в тебе: "Тончайшие взаимосвязи вещей, незримый танец древнейших начал вселенной; огонь и невидимый дым; высокие шапки облаков и знак судьбы в простой травинке, - все чудеса, все таинства мира скрыты в тебе одном".

       Всегда твой
              Хулио Кортасар

Перевод с испанского Бориса Дубина


Послесловие

В предисловии к "Дому под водой" и другим новеллам Фелисберто Эрнандеса, в 1975 г. опубликованным во французских переводах при поддержке видного литературного критика, деятельного издателя, первого историка сюрреализма Мориса Надо, Хулио Кортасар причислил уругвайского прозаика к крупнейшим писателям Латинской Америки, найдя для него лишь один образец сопоставимого масштаба - кубинца Хосе Лесаму Лиму (кстати, и Эрнандеса, и Кортасара открыл в 1946 г. не кто иной, как Борхес, опубликовавший их в своем тогдашнем недолговечном журнале "Летописи Буэнос-Айреса"). Минуло двадцать лет, и в Париже вышло теперь уже Полное собрание сочинений Эрнандеса; рецензия на него в издаваемом тем же Морисом Надо авторитетном "Литературном двухнедельнике" ("Кензен литтэрер") открывалась заголовком "Великий Фелисберто".
В жизни Эрнандес был одаренным пианистом, десятилетиями не вылезавшим из честной бедности, то подрабатывая тапером в киношках, то выступая по вечерам в кафе, то концертируя в захолустье. Какое-то время пытался служить - в Ассоциации уругвайских деятелей искусства, где проверял правописание имен иностранных и отечественных композиторов для нужд охраны авторских прав. Просидев детство за фортепиано и ни разу не взобравшись на дерево, взрослым он вдоль и поперек исколесил Ла-Плату, нигде не задерживался дольше нескольких недель и один за другим менял бесконечные меблирашки, гостиницы и пансионы. Домашний ребенок, пришитый к юбке маменькин сынок, с юности не жил своим домом, постоянно и безоглядно влюблялся, был шестикратно женат и, кажется, всегда несчастливо. Открытый навстречу мельчайшему впечатлению, страстно, до болезненности внимательный к каждой черточке в вещах и людях, он любил мысленно менять их местами, с головой уходил в эту детскую игру в "живое-мертвое", везде и всегда оставаясь нездешним, а старый романтический разрыв между прозой и поэзией, явью и воображением преодолевая только на бумаге. Запоздалой, но убедительной славой Фелисберто Эрнандес обязан прежде всего двум повестям - "Куклы по имени Ортенсия" (7) и "Двор под водой" - и менее чем десятку новелл, которые принято называть фантастическими и одна из которых публикуется выже (фантастика Ла-Платы - совершенно особая провинция даже в щедрой на клады латиноамериканской литературе, но опять-таки, увы, малоизвестная российским читателям: самые неравнодушные, видимо, вспомнят из нее разве что Орасио Кирогу, Борхеса да Кортасара, хотя и это, согласимся, немало). Кортасар, споря вслед за Борхесом с простодушным разделением словесности на "реалистическую" и "фантастическую", подчеркивал, что Фелисберто как никто другой растворил фантастику в невиданном богатстве целостной яви, которая теперь не просто включает в себя правдоподобное, но и несет его на хребте невероятного, как слон в индусской космогонии несет на себе мир.
Неудивительно, что сновиденная повседневность Эрнандеса нашла и в итальянской словесности 50-70-х гг. отклик именно у тех, кто вел другую, временно отодвинутую на второй план и полемическую по отношению к победившему неореализму "фантастическую" линию - от Альберто Савинио до Томмазо Ландольфи и Дино Буццати. Близкий к этой традиции Итало Кальвино, по-моему, наиболее емко и прочувствованно передал атмосферу эрнандесовских новелл. В 1974 г. он про нее писал: "Одинокий дом, неизменное фортепиано, отрешенный и чудаковатый хозяин, сомнамбулическая молодая мечтательница и дама в летах, все не находящая сил расстаться со своей несчастной любовью, - кажется, перед нами все составные части романтического повествования в духе Гофмана. Есть, разумеется, и кукла, во всем как две капли воды похожая на юную героиню... Но любая возможная отсылка к северным грезам тает в воздухе этих вечеров, когда во внутренних двориках неторопливо потягивают мате или, сидя на верандах кафе, следят, как между столиками вышагивает голенастый страус нанду. Фелисберто Эрнандес - писатель, которого не спутаешь ни с кем; он не подпадает ни под одну классификацию, не умещается ни в какую рубрику, но любую его страницу всегда отличишь с первого раза". Поэтику Эрнандеса Кальвино характеризовал так: "Самые характерные из его рассказов тяготеют к сложной сценической постановке, до мелочей продуманному обряду, который разворачивается в укромных покоях уединенного поместья: в подводном дворике, над которым плавают плошки с зажженными свечами ("Дом под водой"), в театре кукол ростом с обычную женщину, застывших в таинственных позах ("Куклы по имени Ортенсия"), в подземной галерее, где герой должен в темноте наощупь опознать предметы, вызывающие в нем вереницу образов и мыслей ("Все, кроме Хулии"). Но если игра состоит в угадывании истории, представленной куклами на сцене, или в узнавании предметов, разложенных на столе в темном подземелье, то чувствами участников движут не столько сами эти безобидные сцены, сколько порожденные ими случайные совпадения, наслаивающиеся догадки, не дающие покоя предвестия". И еще: "Сближение идей - не просто любимая игра персонажей Фелисберто Эрнандеса, это главная и явная страсть самого автора, включая способ, которым строятся его рассказы, сцепляющие мотив с мотивом в почти музыкальную композицию".
Повествовательная реальность Фелисберто ставила современную ему критику, воспитанную на эпигонах натурализма, в какой-то досадный тупик. От автора то и дело требовали объяснений (из такого казуса родилась самоаналитическая заметка "О неточностях в истолковании моих рассказов"). Часто подчеркивали шероховатость, нестандартность его письма. Но если Кальвино увидел в этом сквозной для всей прозы Эрнандеса, смыслотворческий "конфликт между предельно конкретным, всегда знающим что оно хочет воображением и осторожно, наощупь следующим за ним словом", то другие связывали непривычность эрнандесовского почерка с непрофессионализмом "воскресного художника", сближали Фелисберто с "наивным искусством". Отвечая на подобные реплики, соотечественник Эрнандеса Хуан Карлос Онетти напоминал слова Пикассо о "самоучке" Таможеннике Руссо: "Этот самоучка знает Лувр наизусть".
Кстати, книгочеем Эрнандес, как в один голос отмечают мемуаристы, был запойным (причем читателем даже не столько беллетристики, сколько философии - исследований природы реальности у Уайтхеда, книг французских феноменологов, трудов Юнга по символике мифа и сна - не зря он однажды сказал о своей прозе: "Не знаю, то ли это плод работы философа, прибегшего к помощи искусства, то ли художника, взявшегося за философские темы"). Кальвино говорит об оригинальном, эрнандесовском прочтении Пруста, Фрейда и сюрреалистов. Кортасар вспоминает "далекие дорогие тени" романтиков Нерваля и фон Арнима, гротески Альфреда Жарри, "живые картины" сюрреалистского предшественника Реймона Русселя (его роман "Локус Солюс"), сновиденные полотна уже самих сюрреалистов - Леоноры Каррингтон, Дельво, Магритта, фантастически искалеченных (или преображенных?) кукол Ханса Беллмера... В любом случае Эрнандес, думаю, вполне мог примерить к себе слова борхесовского героя о старом китайском писателе, который "вряд ли согласился бы считать себя обыкновенным романистом", и о "метафизических, мистических устремлениях" этого головоломного литератора. Тот же скрытый пыл, такое же чувство сновидческой природы реальности одушевляли в те годы заочных сподвижников Фелисберто - Маседонио Фернандеса и Хосе Лесаму Лиму, "встретившихся" с уругвайским собратом, о котором, кажется, ничего не знали, лишь на страницах запоздалого, воображаемого кортасаровского письма нашему герою, также публикуемого выше (в жизни Кортасар и Эрнандес не виделись). "Явь и сон, - напоминал Борхес мысль Шопенгауэра, - страницы одной книги".

Борис Дубин


Примечания:

1 Космополитический буэнос-айресский журнал, издававшийся с 1931 г. аргентинской писательницей Викторией Окампо, которой посвящен рассказ Борхеса "Сад расходящихся тропок". Журнал с перерывами печатался до 1992 г.; при нем существовала библиотека, где, в частности, вышел в свет перевод набоковской "Лолиты" - о тут же разразившемся вокруг этого скандале см. в кн.: Классик без ретуши. М., Новое литературное обозрение, 2000, с.297-300. В редакционном совете журнала были Уолдо Фрэнк, Жюль Сюпервьель, Хосе Ортега-и-Гассет и др., самое деятельное участие в его издании принимал Борхес. Помимо ла-платских и вообще латиноамериканских авторов здесь широко публиковались поэты, прозаики, философы Европы и США. (Наверх)

2 Заглавие новеллы Фелисберто Эрнандеса, по которой получила название скромная книжечка его избранного, выпущенная буэнос-айресским Южноамериканским издательством в 1947 г. и впервые открывшая писателя публике за пределами узкого круга считанных друзей. (Наверх)

3 Нorresco referens - страшно сказать (лат.) (Наверх)

4 Фернандес (Fernandez) Маседонио (1874-1952) - аргентинский писатель, литературный наставник Х.Л.Борхеса, повлиял на творчество Х.Кортасара и др. Автор сборников стихов "Красавица Смерть" (1940), "Стихотворения" (опубл. 1953), книг экспериментальной прозы "Можно спать и с открытыми глазами" (1928), "Записки новоприбывшего" (1929, борхесовскую рецензию см. в кн.: Борхес Х.Л. Страсть к Буэнос-Айресу. Произведения 1921-1941. СПб.: Амфора, 2000, с.475-476), "Начало романа" (1941), "Роман-музей для Бессмертницы" (опубл. 1967). Новеллу Фернандеса "Танталиада" Борхес включил в свою "Антологию фантастической литературы" (1940, книга в прошлом году вышла на русском языке в петербургском издательстве "Амфора"). Предисловие Борхеса к тому сочинений наставника вошло в борхесовский сборник "Предисловия", (1975; см.: Борхес Х.Л. Сочинения в 3-х томах. Т.2. Рига, Полярис, 1997, с.384-392). Поздней биография и книги Маседонио легли в основу романа аргентинского прозаика Рикардо Пильи "Город, которого нет на карте" (1992). (Наверх)


5 Лесама Лима (Lezama Lima) Хосе (1910-1976) - кубинский писатель, в 1940-50-х гг. глава кружка поэтов-"трансценденталистов", переводчик европейской и американской лирики, основатель ряда литературных журналов. Автор стихотворных книг "Враг мой эхо" (1941), "Запечатленность" (1949), "Даритель" (1960), "Влекомые к центру" (1977), сборников мифопоэтической эссеистики "Устройство времени" (1953), "Зачарованная величина" (1970), "Колдовство памяти" (1994, опубл.посмертно), философских романов "Рай" (1966), "Оппиан Ликарий" (другое название - "Ад", 1977, незавершен, опубл.посмертно), нескольких рассказов. Для "перекрестного" сюжета настоящей публикации читателям стоит знать, что по просьбе Лесамы Кортасар был редактором первого издания романа "Рай" (о чем рассказал к концу жизни в мемуарном очерке), а потом, стараясь обезопасить автора от революционных властей и официальной критики, напечатал о романе большую статью; за несколько лет до этого Лесама отозвался развернутым и чрезвычайно насыщенным эссе на выход "Игры в классики" Кортасара. Стихи Лесамы в русских переводах публиковались в антологиях кубинской и латиноамериканской поэзии, проза и эссеистика печаталась в сб. фантастической новеллы Латинской Америки "Книга песчинок" (Л., 1990), журналах "Родник", "Диапазон", "Уральская новь", "Родина", в "Литературной газете", "Общей газете", газете "Сегодня" и другой периодике. Издан том "Избранных произведений" Лесамы Лимы (М., Художественная литература, 1988). (Наверх)

6 Уругвайская писательница Паулина Медейрос (род. в 1905 г.), близкий друг Фелисберто Эрнандеса, автор мемуарной книги о нем (1974, переизд. 1982). (Наверх)

7 Первый вариант ее русского перевода опубликован в журнале "Родник" (1993, #2); по не зависевшим ни от редакции, ни от автора тогдашним обстоятельствам в публикацию, к сожалению, вкрались многочисленные неисправности. В одном из дальнейших номеров "TextOnly" планирует опубликовать выверенную редакцию повести. (Наверх)