"Дальнейшая судьба романа будет не чем иным, как историей распыления биографии как формы личного существования, даже больше чем распыления катастрофической гибелью биографии."
О.Э.Мандельштам "Конец романа"
Павел Павлович Улитин, писатель. Никакие дополнительные определения в данном случае не нужны: для людей, знавших и автора, и его вещи, это имя и это занятие постепенно становились синонимами. Круг таких людей был невелик, но и теперь, через семь лет после смерти автора его проза медленно выходит к читателю. На то есть свои причины. Самому Улитину был интересен и важен только один тип читателя: читатель-соавтор. То есть такой читатель, который воспринял бы его стиль как руководство к действию.
Можно говорить о стиле Улитина как о совокупности приемов, но начинать разговор со специального анализа едва ли продуктивно. Для начала важно понять, что находится перед нами. Слишком нетривиален даже не жанр, а род этих вещей. Отвечая всем формальным признакам литературного текста, они, похоже, существенно переозначивают это понятие. Стиль имеет здесь иную природу, его трудно соотносить с текстом как с автономной данностью, сделав тонкие связи между произведением и автором предметом отдельного исследования. В прозе Улитина совмещаются оба плана: это и стиль письма, и стиль существования. Стиль жизни. Такое неправдоподобное совмещение объяснимо тем особым отношением к жизни, когда литература не следует за биографией, а в определенном смысле предшествует ей. Сказать, что биография Улитина строилась по литературным законам, было бы и натяжкой, и упрощением. Но жизнь и проза могли свободно меняться местами, потому что существовали в одном литературном времени.
Нам остались книги. Подшивки, переплеты, листочки. Ежедневные записи, помеченные определенным числом. Какие-то воспоминания, разговоры, иногда сны. Как будто знакомый литературный жанр: "дневник писателя". Жанр, предполагающий снятие обременительных условностей ради свободной и абсолютно искренней "прямой речи". Это явно не то, с чем мы имеем дело. Перед нами не литература, пытающаяся вернуться к речевой естественности, а сложное извилистое течение мысли и работа памяти, осознавшие свою естественно-литературную природу. Если угодно, тот самый "поток сознания".
Джойса Улитин начал читать еще в молодости (разумеется, в оригинале) и продолжал это занятие до конца жизни, но степень его литературной зависимости проблематична. В постоянный круг чтения входили многие авторы, в том числе Чехов и Толстой, а для определения источников бесконечного количества скрытых цитат нужна соответствующая эрудиция. Не знаю, кто мог бы взяться за такую работу. Проза Улитина это кроме всего прочего свободное путешествие по русской, английской, отчасти французской и немецкой литературам, но только не радости "игры в бисер" движут путешественником.
Очень интересно, отчасти загадочно то обстоятельство, что к прозе Улитина вполне приложимы многие типовые признаки постмодернистской эстетики: фрагментарность, принцип монтажа, культ неясностей. Слово Улитина всегда "высказывание в квадрате" (по формуле Умберто Эко), то есть высказывание, оснащенное и отягощенное множеством аллюзий и подразумеваемых цитат. Отличия, впрочем, еще заметней. Та же тотальная аллюзивность здесь имеет совсем другой художественный смысл и далека от тонкой литературной игры. Цитата, скрытая или явная, дает возможность избежать необязательного повторения, но при этом еще и переиграть, переосмыслить ситуацию. У Улитина цитирование не прием, а способ мышления и (что самое существенное) способ выживания. "Нас пытаются запугать анонимной беспросветностью этого мира. Поразительное умение найти точное слово, фразу, цитату для самых подавляющих депрессивных поворотов своей судьбы создавало удивительное ощущение просветленности всего его (Улитина) облика. Он пытался отыскать названия анонимным пугающим нас вещам, пытался не сойти с ума от ощущения уникальности собственного страдания, избавиться от ощущения одиночества и, якобы, неповторимости советского убожества" (З. Зиник "Приветствую Ваш неуспех").
Есть особый эффект, когда одно и то же событие описывается разными людьми. Появляется какой-то сдвиг, что-то не совпадает, и в этом двоящемся контуре просвечивает суть события двойственная, тройственная, неопределимая. Отношение своего и чужого слова в прозе Улитина очень сложны. Свое слово достаточно отчужденно, а чужое используется как свое. (Много позже эта проблематика станет едва ли не основной для русских концептуалистов.) В каких-то случаях трудно выделить собственно авторский текст из мозаики чьих-то слов, перемешанных и выстроенных заново по другим законам. Автор использует все доступные возможности ничего не сказать "от себя", ограничить свое авторство отбором и монтажем. Это не всегда удается. Как раз обнаружение таких лакун Улитину важнее всего. Открывшийся пробел общего литературного поля и есть его территория.
Другой он, собственно, и не искал. "Именно ум его был литературен, был литературой, а не то, что он писал, не манера письма" (З. Зиник, там же). Отчасти поэтому, отчасти из-за сложившихся жизненных обстоятельств, в данном случае очень существенных. После всех предшествующих рассуждений образ жизни автора можно представить как замкнутое существование в четырех стенах, за письменным столом, среди книг. В крайнем случае между комнатой и библиотекой. Такой и была жизнь Улитина в последние годы, когда из-за увечья ноги стало особенно трудно выбираться из дома. Нужно объяснить, откуда увечье. Дело в том, что первые главы биографии писателя шли в совершенно ином повествовательном ритме.
Павел Павлович Улитин родился в 1918 году на Дону в станице Мигулинской. После окончания школы он едет в Москву и поступает в ИФЛИ. Но уже на втором курсе, 8 декабря 1938 года, Улитин был арестован и заключен в Бутырскую тюрьму. История эта не вполне традиционна: у "органов" были реальные основания для ареста Улитина и трех его товарищей. Они создали свою партию. Ленинскую, конечно (она как-то так и называлась), но антисталинскую. Только один член организации не был арестован, и тень провокации в этом деле вполне отчетлива. Улитин упорно не называл никаких имен и пытался симулировать сумасшествие. Ему, если можно так сказать, повезло: сменилось начальство, и через 16 месяцев его выпустили из тюрьмы умирать на воле. Улитин был совершенно искалечен. Во время очередного избиения ему переломали ребра, сломали ногу, порвали сухожилие и, связанного, бросили в сырую камеру. Начался гнойный плеврит, сепсис.
Но Улитин выжил. После войны он опять приехал в Москву, учился на заочном отделении Института иностранных языков, где-то работал. А в 1951 году был арестован вторично. И опять Улитину "повезло": отправили его не в лагерь, а в ЛТПБ Ленинградскую тюремную психбольницу. Он выжил еще раз, и уже после выхода из ЛТПБ окончательно осел в Москве. Здесь ему еще пришлось пережить обыск 1962 года, во время которого у него было изъято все им написанное все рукописи, все черновики, все записные книжки. "Настоящее продолженное, как в кино: ЛЕЙТЕНАНТЫ ПРОВЕРЯЮТ МАНУСКРИПТЫ. Читатели пришли, пришли читатели."
В протоколе обыска 25 пунктов по числу изъятых произведений, а в конце значится: "Заявлений и претензий не поступало". У человека с таким жизненным опытом претензий, конечно, быть не могло. Но не очень понятно, чем этих читателей образца 1962 года так заинтересовали улитинские рукописи, какие интересующие их сведения они могли оттуда извлечь. Тексты Улитина ни в коем случае не мемуары "жертвы режима". Этой почетной, но печальной участи автору не удалось избежать в жизни, но он, как мог, оберегал свое сознание от порабощения чудовищными обстоятельствами.
Случается, что время не оставляет выбора. Тогда человек, по природе своей не способный стать рабом (даже рабом истории), должен переиграть свое время. У того, кто не желает становиться персонажем, остается единственная возможность: стать автором. То есть выйти из времени. Авторское право здесь тождественно праву на существование.
Даже в зрелые годы в Улитине ощущался какой-то неистощимый игровой азарт, он был достаточно эксцентричен и именно поэтому не мог себе позволить нехудожественный жест. Только в скрываемом при жизни, табуированном произведении "Хабаровский резидент" можно встретить такой, например, разговор с бывшим содельником: "Павел Улитин тогда был таким человеком, которого можно было забить до смерти, но расколоть нельзя. Вот так". Это исключение. Обычно в изложение реальных обстоятельств намеренно вводятся элементы апокрифа как намек на чужое толкование и равнодушный взгляд со стороны. Всё это автор не только допускает, но и провоцирует. Единственное авторское право, которым Улитин никогда не пользуется, это право распоряжаться. (Может быть, слишком круто распорядились им самим.) От этого существенно меняется и само понятие авторства. Писатель, упорно отказывающийся от любой роли в исторической драме или трагедии, едва ли станет подталкивать к этому своих современников. Наоборот: постарается предоставить им возможности, равные своим, завоеванным. Прежде всего возможность не быть персонажем. На страницах улитинских книг нет персонажей, но есть множество действующих лиц. Каждый произносит свою речь или свою реплику на тех же основаниях, что и сам автор. Только право композиции писатель оставляет за собой.
Но и это не совсем верно, потому что композиция живет как бы по собственным законам. Именно живет, а не строится. Поэтому так трудно вывести какую-то литературоведческую формулу этого письма, но подсказкой может стать термин самого Улитина: "стилистика скрытого сюжета". Скрытого, пунктирного. Это касается не только сюжета, но и письма, языка. Письмо даже не пунктирное, а точечное. Это точки, где сознание случайно, спонтанно, почти непроизвольно совпадает со словом, подтверждая свое существование в мире беспорядочно блуждающих призрачных знаков. Такое совпадение надо уловить и припечатать оно фиксирует реальность. Остаточную реальность, чье существование достаточно проблематично и требует доказательств. Они-то и предъявляются.
Может быть, главное в этих вещах сквозная интонация, идущая через все темноты скрытого сюжета. Интонация совершенно особая, единственная в своем роде. Какая-то ритмом, паузами, интервалами проявленная то ли усмешка, то ли просто молчание, но такое молчание, которое разделяет две фразы великого ночного разговора. Плотность текста при абсолютной разреженности словесной ткани дает эффект сплошной паузы, теснимой со всех сторон набегающим смыслом. Это слово не движущееся, а пойманное в движении, остановленное, своего рода интонационный стоп-кадр. Каждая фраза имеет не описательный и не выразительный, а какой-то заклинательный смысл. Автор заклинает тьму вызыванием добрых духов литературы.
"Я не вижу выхода. Все идеи лживы и убоги это дезертирство... Надо другое. Надо как в сказке: с своей волчицею голодной выходит на дорогу волк." Неотчетливо прослушивается одна простая и пронзительная мысль: вас много, а я один. Вас много с вашими необъятными идеями, а я один со своей короткой, единственной, загубленной жизнью. Я даже не знаю, была ли она, эта жизнь, вы лишили меня такой уверенности. И вот я сажусь за машинку, чтобы хоть в чем-то убедиться.
В прозе Улитина можно уловить отзвук "телеграфного стиля", яркой новации времен его молодости. Но телеграмма адресована самому себе, а ее ритм звучит примерно так: было-помню-точно помню-точно было... А дальше знаки препинания, сомнения, припоминания.
|