До последнего времени Зиновий Зиник в России почти не публиковался, но само это имя многим покажется знакомым по передачам "Русской службы" Би-Би-Си с остроумными, часто парадоксальными репортажами о разных культурных событиях Англии и континента. Наверняка найдутся и люди, знающие о том, что прежде всего Зиник писатель, автор романов и повестей, рассказов, эссе, опубликованных в разных странах и переведенных на многие языки.
Всё это было создано уже в эмиграции. Ничего из написанного в России Зиник не публиковал, а ведь уехал он в 1975 году в возрасте неполных тридцати лет, сложившимся человеком и незаурядным автором, имеющим уже некоторую, сугубо неофициальную, писательскую известность. О публикациях речь, конечно, не шла. Перед глазами был пример старшего товарища и литературного наставника Павла Улитина, не опубликовавшего ни строчки до самой смерти, почти не известного читателю и сейчас. Но едва ли справедливо предположение, что Зиник уехал, чтобы печататься. Скорее чтобы писать. И писать иначе, совсем по-другому. Он сменил судьбу и сменил литературу как судьбу резко и окончательно.
Можно попытаться понять причину такого решения, а внятной подсказкой послужит название одного из эссе Зиника "Эмиграция как литературный прием". Есть у этой прозы одно основное свойство, если вдуматься, загадочное: она вовсе не эссеична. Что же дает ей право на вымышленного героя, а точнее на сюжет? Едва ли эта искусственная (от слова "искусство") конструкция оказалась бы устойчивой, если бы автора всерьез занимала "окружающая действительность". Но его интересуют не окружающие, а собственный герой герой-сюжет, то есть некий образ, не претендующий на изначальную цельность, но лишь на какую-то конечную целостность, черты которой приблизительно выясняются в перипетиях условной интриги. И подлинны ли эти черты тоже вопрос. Сам герой вымышлен постольку, поскольку умышленна любая мифология, в том числе и собственная. Он придумывает свой облик, узнает-творит в постоянной оглядке на других и на себя со стороны, чужими глазами.
Такой взгляд считается нормальным спутником подросткового возраста, когда ребенок переходит в новый для себя мир взрослых и в нем осваивается, как бы примеряет его. Но заграница тоже другой мир, и вся процедура повторяется. Отъезд провоцирует подростковые ощущения. Следует ли из этого, что он продлевает молодость? И вообще, что происходит с человеком, оказавшимся в другом мире? А если говорить о писателе, что происходит с его языком?
Мы не в силах избавиться от предубеждения, что основная проблема писательства вопрос стиля. В прозе Зиника стиль появляется как производная нескольких очень разных обстоятельств, и главное среди них мечта об ином, об ино-странном языке. У Зиника она сродни мечте о свободе. Имеющийся в его распоряжении язык не воспринимается как годный к употреблению и используется своеобразно. Лексика довольно искусственна, составлена даже не из групповых, а из клановых, почти семейных арго. Но еще показательнее иное, непривычное понимание языковой пластики. Как будто нет никаких готовых форм и конструкций, всё надо конструировать самому. И наоборот: всё готовое, наработанное в языке отчуждается и пародируется, обращается в клише, разбирается как детский конструктор для собственных нужд и новых замысловатых игр.
Не для того Зиник менял судьбу, чтобы стать эмигрантским писателем. Он хочет быть западным писателем, пишущим по-русски, то есть на своем личном иностранном языке. "Иностранный язык это пропуск в иную свободу, в иную потустороннюю жизнь, где жизнь предыдущая кажется весьма сомнительным предприятием. Сомнительность этого освобождения, однако, в двуязычности эмигрантского мышления" (из эссе "Готический роман ужасов эмиграции"). С течением времени всё более ощутимо Зиник становится переводчиком с русского на эмигрантский. И эта задача, на первый взгляд даже не очень понятная, требует от автора специфической изощренности, причем не только языковой, но и эмоциональной. Необычность, странность этой прозы во многом объясняется ее установочной (но отчасти и вынужденной) инородностью.
Есть одна негласная конвенция: писатель, живущий вне родины, пишет о тоске по родине. Этой тоской должны быть окрашены все его сочинения в крайнем случае слегка тонированы. В этом смысле Зиновий Зиник автор неконвенциональный. Кажется даже, что он борется с привычным образом писателя-эмигранта, отрицает его, как новатор отрицает традицию. Вызов по крайней мере всегда чувствуется.
Личная биография литератора даже помимо его воли постепенно выстраивается по литературным законам, подчиняясь каким-то дальним целям творческой эволюции. "Этой страны нам не переменить, давайте переменим тему", говорит один герой "Улисса" другому. Эмиграция Зиника это по существу попытка сменить тему на более для него продуктивную.
Название одной из первых вещей Зиника эмигрантского периода "Перемещенное лицо". Кроме прочего это еще и авторская характеристика. Всё, написанное Зиником после отъезда из Союза, написано о "перемещенных лицах" и от имени одного из них. Его герой человек, родившийся в России и оказавшийся вне России, постоянно и разнообразно выясняющий отношения со своим прошлым и со своей "доисторической" родиной.
"Эмиграция, как жизненный поступок, и создает иллюзию готового романа. Отсюда такое человеческое отчаяние, когда романа не получается; отсюда такая авторская паника, когда не получается жизни вдали от знакомых мест" (Из эссе "Главный герой в поисках автора"). Не очень понятно, как она может не получиться, эта жизнь, если человек молод и талантлив, энергичен и открыт всему новому безумно интригующему и восхитительно чужому. Но снова и снова возвращается прошлое, не отпускает, застилает глаза, делает судорожными и нелепыми все человеческие движения. Тугим узлом сплетается прошлое с настоящим, и от любых резких усилий этот узел только туже. Так одна за другой становятся различимы характеристики сквозного персонажа зиниковой прозы, одержимого прошлым как болезнью, облученного черным солнцем Исхода, почти потерявшего себя в великом смятении. Так в литературу приходит новый герой, а появление нового героя есть по всем приметам обновление литературы.
И в стилевой эволюции Зиника заметнее всего изменение интонации рассказчика, то есть эволюция героя. По советским меркам это, конечно, человек "застойного периода", хотя бы по той, переходящей в мнительность, внимательности к нюансам личных отношений, которая сейчас уже сильно притупилась в общественных бурях. А по западным меркам? По-видимому, попытка взглянуть на себя "глазами Запада" есть второе (после схватки с собственным прошлым) постоянное душевное недомогание героя. Чем более "английской" становится проза Зиника, тем явственнее этот вопрос и тем неутешительней прочитывающийся ответ. По западным меркам наш герой-эмигрант со своей провокационной истерикой и отрефлексированной раздвоенностью, конечно, монстр, пусть и вполне обаятельный. Осознавая это свое качество, он ищет общества себе подобных. В романе "Лорд и егерь" все уже в сборе, все друг друга нашли. Неизвестно еще, кто кого перещеголяет. Но вспомним, что выбор персонажей и выбор, так сказать, температуры зрения определен самоощущением героя. Герой суммарен, рассказчик смотрится в разные лица как в зеркала, чтобы ловить в чужом свое (а в своем чужое). "Литература это тоска по несостоявшемуся разговору... И в этом идеальном разговоре говорится про себя, как про другого, а про другого, как про себя. Как приписать собеседнику собственные промахи, а себе все заслуги, чтобы догадаться о собственной моральной катастрофе?" ("Подстрочник").
Такой открытое выведение литературы из тактики личного разговора поразительно. Мы говорим "герой" или "рассказчик", стараясь избежать слова "автор". И, наверное, зря. Автор в этой прозе явно присутствует, но он не одно из действующих лиц и не каждое, но отчасти, а "может-быть-любое". Вместе с ними он ищет свое отражение и пугается его, отворачивается, передергивается от отвращения.
И, может быть, именно это странное занятие больше, чем любое другое, превращает зиниковского эмигранта-изгоя в героя своего времени. Ведь мы давно живем за границей "нового времени", никакой Шпенглер нам не писан, и проблемы Гамлета или Фауста мы слышим как далекое эхо. Вот именно: живем за границей, то есть самоощущение эмигранта знакомо любому трезвомыслящему жителю. И когда время раздвоилось отъездом, в этом еще сильнее проявилась его сложная пространственная природа.
На какого же персонажа списать наши неоплатные долги своему времени и самим себе? Видимо, на него, на "человека без свойств". На этого антигероя, тоскующего по свойствам, но ясно, слишком ясно чувствующего, что любые свойства, любая определенность ловушка, капкан, сеть. Что каждая проявившаяся черта привязывает нас к земле (к почве!) как волосок спящего Гулливера. И единственное желание убежать, избегнуть. Но при этом не дай Бог избегнуть неизбежного. Равно сильны и одинаково мучительны оба желания: стать кем-то и остаться никем. (Ведь быть никем это так широко, как только возможно. Все невостребованные осуществления остаются при тебе.)
Где-то в вихревом движении между возможностями и существует герой Зиника. А проявляющееся понимание того, что ни к одному из берегов не прибиться, все-таки трудно назвать выбором. Тем не менее это человек, на долю которого пришелся один Выбор, один великий поступок отъезд. Наш герой как будто оглушен собственной решительностью, она чрезмерна для него, и, чтобы как-то справиться с подавляющей грандиозностью события, он пытается сделать отъезд образом жизни. Как бы развести, растворить его во времени, лишить окончательности. "Секрет свободы в том, чтобы эмигрировать не один раз, а постоянно, перманентно эмигрировать увиливать от окончательных формулировок собственной жизни", говорит Зиник за своего героя в интервью "Литературной газете".
Трудно не различить в этой прозе подлинное отчаяние живой души, рвущейся на свободу из обстоятельств места и времени. Из круговой поруки, от вынужденной, выхолощенной солидарности. От пагубы раз и навсегда сложившегося быта. А пуще всего от кабалы наследственных черт, от родовой повязанности смертей-рождений. Эмиграция такого рода меньше всего похожа на поиск исторических корней, а больше всего на мечту о приблизительном земном воплощении какой-то обетованной небесной родины. Где не будет этой смертной тоски заданности, предопределенности обреченности. Зиник пишет о радости другой, новой жизни, о счастье оторваться. Но об этом он пишет не часто, чаще о другом, совсем о другом.
Традиции уже упомянутой негласной конвенции диктуют объяснять отъезд писателя с родины какими-то чрезвычайными и, разумеется, вынужденными обстоятельствами. В последнее время, правда, стереотип меняется на противоположный: чуть ли не оправданий требуют от тех, кто остался. Нетрудно заметить, что это не принципиально разные мнения, а две стороны одной и той же установки. Установки на долженствование и обязательное общественное служение. Наш автор, Зиновий Зиник, эту установку как будто не принимает, но все не так очевидно. Его герои просто одержимы проблемами оправдания-обвинения в их, так сказать, диалектическом единстве. В их диалоге. Чем может закончиться, разрешиться этот вечный разговор? Только снятием проблемы, то есть непризнанием за человеком этой странной обязанности непременно быть правым. Объявлением что ли нравственной автономии.
Вот как раз этот покой героям Зиника даже не снится. Бешеная, страстная жажда определенности захлестывает страницы тоска по попранной правоте. И Алек, герой рассказа "Дорога домой", слышит собственный стон, по-настоящему оправданный только в устах библейского Иова: "Господи, за что же ты так не любишь мою жизнь".
Это какая-то особая проза: проза-выяснение, проза-самоопределение. В переплетении ложных свидетельств и искренних самооговоров выстраивается сложнейшая эквилибристика доказательств недоказуемой вины. Обращение к пушкинской теме в романе "Лорд и егерь" не покажется случайным, если вспомнить строчки "На всех стихиях человек Тиран, предатель или узник". В основе почти всех внутренних конфликтов романа спор между предателем, узником и тираном, или только между предателем и узником, но оба действуют как настоящие тираны. Жесткость выбора ролей может показаться искусственной, но, вживаясь в ситуацию, чувствуешь, что существо спора актуально для любого человека, не вовсе чуждого рефлексии, старающегося жить с открытыми глазами. Сюжет так или иначе строится на столкновении героя со своим двойником, то есть с самим собой. Это бой с тенью. И выяснение отношений идет через какой-то внутренний железный занавес через ожесточение, через нежелание понять. Нельзя примирить этих двоих, себя прежнего, ветхого и себя настоящего. Спор о правоте постепенно выстраивается в некую самодельную метафизику, основанную на идее отъезда, ухода, обретения, но и невосполнимой потери. В этом споре почему-то невозможно перемирие, нельзя успокоиться на том, что в области поступков не бывает ничего безошибочного, как не бывает предмета без обратной стороны. Наша душа, как и наша поэзия, глуповата и мудрость такого среднего рода не усваивает. Она бежит раздвоенности, не может смириться с наказанием, она снова и снова схватывается с Богом. И крайне редки секунды безутешной ясности, вроде той, что описана в рассказе Зиника "За крючками": "Я вспомнил свой страх не тюрьмы и не сумы, а страх стать одним из них (самим собой) с пишущей машинкой среди желтых домов под беспрестанным московским ливнем: страх предопределенности. Но как мечтал я сейчас вновь очутиться под низко нависшим московским небом: потому что не бывает страха без надежды от него освободиться; и память о чувстве надежды, сопровождавшей все годы, проведенные там, сильнее памяти о страхе. И свербящая, сверлящая мысль о навсегда утерянном чувстве надежды и есть наказание: за то, что решил раз и навсегда освободиться от страха".
|