Новая русская поэзия. Выяснение того, что именно обозначают этими словами представители разных слоев и литературных кланов, могло бы стать темой объемного исследования. Современное состояние определенной литературы можно рассматривать, ориентируясь либо на списки имен, либо на топографию литературных лагерей, либо на те явления, которые с неумышленной точностью называют "литературные движения". Может быть, стоит вернуть этим словам первоначальный смысл и постараться увидеть литературу именно в таком динамическом качестве: как поисковое движение смутных идей времени, ищущих возможность стать идеями собственно художественными. Ищущих собственную форму.
Существующие попытки суммарных описаний и обобщений единичны и не слишком впечатляющи. Ситуацию в целом очень трудно сделать объектом изучения, хотя бы потому, что многое просто не опубликовано. Первая работа такого рода должна быть, скорее, введением в проблематику новой русской поэзии. Едва ли применим здесь проверенный инструментарий филологического анализа. Такой анализ был бы прежде всего тавтологичен, так как подобным исследованием только другими, собственными средствами занята сейчас сама поэзия. Основным ее предметом становится выяснение собственной природы и законности своего существования. А точнее возможности своего существования.
"Ощущение изначальной не-данности речи, поиск той точки, в которой она "проступает", вызванная самой жизнью... Обретение речи мыслилось здесь как духовное усилие и поступок, противопоставленные неживому и обескровленному печатному словопользованию" (Рогов К. "Невозможное слово" и идея стиля / НЛО. 1993. #3. С. 267.) Любая значительная, состоявшаяся поэтика нового времени это повествование об испытаниях слова, о драме его рождения. (Слово "повествование" вполне уместно, потому что стиль и автор участвуют в испытании на равных.) Это сага о чуде обретения речи. О мучительном расширении крайней, почти точечной зоны, где речь существует не как данность, а как возможность.
Мандельштам называл стихи "ворованый воздух". Овладение художественной речью действительно равнозначно отвоевыванию жизненного пространства. Стиховое дыхание противодействует сминающему внешнему давлению, сохраняет объемность говорящего и слушающего.
Всё более внятно и директивно предлагается нам один радикальный выход из всех ситуаций: исчезнуть без остатка. Что это значит? Это значит принять как данность, что все наши мысли и труды полностью, без остатка произошли от культурных и социальных обстоятельств данного времени. И нет в нашей жизни ни одной крупицы, которая имела бы шанс спастись от таких обстоятельств.
В художественной практике последних десятилетий многое останется непонятным, если упустить из вида этот воспаленный фон: тайную борьбу души за собственную автономию. Мы все-таки рассчитывали на другой поворот событий. Осознанное многолетнее противостояние "советской" цивилизации позволяло надеяться, что ты не являешься ее продуктом целиком и полностью. Что есть какой-то остаток. И само противодействие осуществлялось в формах достаточно уникальных. Необычна хотя бы невыделенность творческой деятельности, оформленной как профессия. Противостояние и было основной (если не единственной) профессией. И уже эта "профессия" медленно и трудно формировала самое себя как творческую дисциплину. То есть небывалое присваивало черты и методы чего-то, уже существующего, и когда мы говорим "поэзия", надо чувствовать подразумеваемые кавычки. На самом деле речь идет о качественно новом жизнестроительном усилии, на этот раз принявшем форму поэтической работы.
Искусство здесь легло в основу особой жизненной позиции, позволяющей нарабатывать какие-то навыки существования внутри общества, но не по его законам. Смысл проявлялся как некий узор литературно-жизненных отношений, который по идее мог бы развиваться, изменяя стереотипы любых переживаний. Новые авторы искали не правила и не исключения, но правила исключения. Они хотели понять, на какую меру необыкновенного может рассчитывать обыкновенный человек. Автор-герой новой поэзии всегда соизмеряет себя с каждым и действует как бы от имени каждого. Творческая воля прилагается к совершенно неосвоенному и как будто недоступному ей опыту невольного существования.
Это ощущение "человеческого масштаба" достижение в первую очередь поэзии, а не прозы нового времени. Отзвук или эхо собственного голоса в стихах слышнее, ощутимее.
Слово "эхо" своего рода подсказка, помогающая понять технику такого внеположного авторства. Эхо намекает на удвоение, удвоение на рифму, рифма на искусство вообще. Но пребывание в двойном режиме не сводится к тривиальной раздвоенности. Едва ли один (любой) режим прямое противоядие другому, и только равное отстояние и от реальных обстоятельств, и от фикции создавало иллюзию какой-то неведомой третьей возможности. Автор начинает жить по законам художественного текста. Соединяя, сплавляя воедино бытовое и художественное поведение (при неявном первенстве литературных норм), он сам превращается в метафору как бы в живую ходячую притчу. Ситуация изменяет понятие авторства и характер его задач. Автор становится явлением собственного стиля.
По крайней мере до конца 80-х годов стихи в России были не профессией, а образом жизни. Вероятно, поэзия и жизнь всюду и всегда вступают в сложные и конфликтные отношения, только формы этих отношений каждый раз уникальны. Хотелось бы описать как единое целое тот поэтический круг, который, пожалуй, только так и должно рассматривать: как общее эстетические поле невероятного напряжения. При размыкании поля уходит и напряжение. Остаются имена, часто замечательные, остаются гениальные стихи. Но у исчезнувшего художественного пространства были особые качества и энергии, не выводимые из суммы персоналий.
Может быть, еще и поэтому соблюдение каких-либо пропорций в количестве текста, отпущенном в общем обзоре определенному автору, представляется задачей, заведомо неразрешимой. Пропорциональное представительство здесь едва ли возможно. Поэзия явление двойной природы, стихи одновременно и культурное, и художественное событие. Чем больше в стихах, так сказать, культурной составляющей, тем спокойнее и охотней они идут навстречу критическому описанию. Но есть вещи, чья культурная проекция почти неуловима, в них как будто и нет ничего, кроме прямой художественности. Существование таких стихов является критической проблемой: они обнаруживают ущербность исследовательских методологий. У культуры не оказывается языка для описания художественности как таковой. Существуют лишь попытки его создания, и они, вероятно, должны привести к некоторым смещениям в иерархии устоявшихся оценок, даже к частичной переоценке ценностей. В основе такой переоценки лежит понимание поэзии не как риторического заявления, а как постоянного испытания художественных средств на возможность пластического выражения. Едва ли такое представление о поэзии замыкает ее в собственных пределах. Это не формальный эксперимент, это именно высказывание прямое и подлинное, совершенно честное. Стихи и есть единственная в своем роде попытка небуквального высказывания: изрекающего мысль, но обходящего ложь. Слово в поэзии фигура умолчания, форму которой очерчивают другие слова.
Природа искусства продолжает оставаться загадочной. И еще не опровергнуто предположение, что на уровне шедевров искусство соприкасается с глубинными пластами реальности, что слова "стихи" и "стихии" недаром так похожи.
|