Аркадий ДРАГОМОЩЕНКО

        Ксении:

            [Тексты].
            СПб.: Митин журнал; Борей ART, 1993.



    ТО, ЧТО МЫ ВИДИМ

            Ты видишь горы и считаешь их неподвижными,
            а они плывут, как облака.

              Ал Джунайд

    * * *

    Мы видим лишь то,
    что мы видим,

    лишь то,
    что нам позволяет быть нами -
    увиденным.

    Фотография отказывается
    принять в себя то,
    что в изучении нас
    было ею же создано.

    Солей яростное плетение,
    серебра пепел.

    Трижды прокричит петел
    покуда наступит рассвет. Зрение
    (в зернь игры? В теле
    прорезь? Шнурки ботинок?
    автобиография, идущая
    неотступно в затылок?),
    не обретающее предмета,
    мнится утратой.

    История начинается только тогда,
    когда осознается бессилие. Я
    не в силах понять: объятия
    отца и матери?
    При переходе одного в другое?
    Это пляшущий у порога предел,
    где рассудка оплывает
    медленно эхо.

    Следовать.

    Смерть отнюдь не событие,
    но от-слоение-от:
    прошлое - узел эллипсиса,
    полдня.
    Пятно изъятое солнца,
    дно которого на поверхность выносит
    комариный ветер вещей,

    щепу предметов, тщетно
    впившихся в описание - зрение -
    или закон построения
    двухмерного изображения в многомерное
    оптика (или же аллегория).

    Меркнет в желтых пористых льдах
    страниц, процветающих в пальцах сухих,
    бег. Дым черен. Лазури визг.

    Падает облако бессмысленно к югу.
    И слипшиеся, как леденцы счастья, демоны
    управляют размышлением глаза
    под стать горению, чья сеть проста
    и радужна, однообразна также,
    подобно любви маятнику.

    Не "смерть" волнует, скорее,
    покуда способен двигаться
    в частицах обмена -
    отсутствие в любой точке всплеска
    дня, чьи половины сомкнуты
    за спиной тени (бесспорно, объятия...
    они прежде всего) повсюду,

    где она может случиться,
    солучая не-стать с преткновением, -

    ткани тление, когда распускаема.
    Скорость. Скольжение. Сроков деление:
    гул детской раковины.
    Окрестности.
    Местность блуждания всматривается
    в свое ожидание. Рот
    принимает определенную форму,
    чтобы слово "небо" обрело плотность гальки,
    разбивающей скорлупу отражения.


    * * *

    О фабуле разветвляющегося города. Сложность не означает нескончаемого прибавления. Пра-изведение сна. Мятежны множества (чем больше дадите мне денег, тем больше я буду иметь их - но зачем тебе?). Этот прут, играя поднимается в воздухе: сосредоточение. Но и манера письма, изматывающая, идущая наперекор по следу (обо мне ли ты говоришь? "позавчера ты говорил, что я нужна тебе, чтобы ты ощущал себя мной"), ускользающего из возможных признаков, из собственного присутствия. Хлебников - руины никогда не возводившихся циклопических построек. Звездное роение в абсолютной прозрачности субъекта и объекта. Шорох камня, летящего вниз. Я наклоняюсь к тебе. Это медленно. Склон открыт юному ветру. То, что для тебя миг, для меня - тысячелетия, помноженные на предвосхищение. Терпение? Предзнание, которому не суждено отвечать на вопросы смерти - не прорасти в череп материи. Неспешное окисление, но и способ письма, доходящий до неприемлемой избыточности: п(е)ресечения, не дающие искомого ощущения конца в любой точке всплеска, солучающей ночь с от - - - - - Чем отличается "суждение" от "высказывания"? Открой словарь (говоришь). Слово становится словом в нескончаемом приближении уходящего голоса. О снеге в разветвленной фабуле города. Я наклоняюсь к ней и тончайшая капля разворачивает предо мной время Китая. Это медленно, также как и снег. Нет. Контаминации города. Этот вяз мы внесем в поле карты. Ворон, не ведающий урона. Вместо того, чтобы приближаться, раскрываясь - удаляется, покуда не пропадает вовсе за пределами фразы.


    * * *

    Весна. И кое-где облака.
    Этого вполне достаточно.
    Остальное занято небом.
    Она была сумасшедшей,
    потом стала мертвой.
    Рассказывай птицам.
    Пепел - состояние информации,
    превзошедшей допустимую сложность.

    Вне него самого расположены
    дезоксирибонуклеиновые спирали слова,
    серебро фотографий, чернеющих в камне,
    браслета и рыб из фольги;
    поэзия - не признанье в любви,
    "языку и возлюбленной",
    но дознание: как в тебе
    возникают они - изменяя тебя...
    в сообщение? в плод?
    Рассказывай это глиняным зернам,

    (возможно и тело схожим образом
    рассматривает себя, состоя
    из перфорации памяти,
    косвенных ожогов вещей,
    которые только свод правил -
    осей бесплотных друза,
    аксонов бессонная паутина в патине,
    высохших рос геометрии,
    игольчатое полотно очей, cellular automaton:
    распластанные в направлениях).

    Холодное утро в мае.
    Дети в тумане играют в настольный теннис.
    Почтальон, как душа всех писем,
    пущенных на волю ветра,
    не столь бесконечен, чтобы стать
    убежищем мысли.

    В глубине двора пес искрится,
    цепенеет рощей.
    Воображение вспять пятится,
    подобно волне отлива,
    затаскивая в привычное тело
    (взрезая оконную гладь)
    немудреный свой скарб, и
    когда в мозгу возникает "краб"
    (рассудок прибегает к уловке
    прибавления согласной)
    и свет ржавый мелеет, где море
    обвисает на скалах,
    и гремучим золотом кишмя блохи
    кишат в песке
    (произнося что-то об облаках)
    "Я" ловит себя на том, что
    всю сумму, умножающего себя языка,
    превосходит трещина,
    раскалывающего его предела...

    иероглифов кварцевая воронка,
    небо втягивающая в свой
    сверкающий шелест.


    * * *

    Продолжали быть, но скорлупой, пронизанной отзвуком, умещенным в параллельные эхо. Прозрачной, однако непроницаемой преградой. В мгновении капли, разворачивающей пространство Китая, ты ощущаешь меня мною - перевод - умноженной на ожидание (намеренье речи на предчувствие собственного применения), - бормотания вязкая глина, слепки, углубления ждущей воды. А пеленой которой всегда одно и то же, - позже вписать: я знал об этом всегда, - то же, лишенное "самости". Оставаясь недвижным возрастает то тошноты, тишины (исправляет рука), капли, вязкости. И уже не что-то в форме стола, судебного приговора вещи, предсказания, нищеты, неких "корней", надгробного воя, но я сам (с этого момента дознание уже воспроизводит себя) - к двум глазам, будто бы оставленным на утерянном некогда лице. И точно также, как категория рода не равна родовому различию, так и грамматическое число не является числом математики. Что означает "много"? Истинность высказывания нуждается в истинном времени. Сколько прошло с момента, как я заговорил? "Я" не нуждается в действующих лицах. Поэтому ты - только ты, я - только я, исчезающие в проницаемости. Исполнение.


    КОНДРАТИЙ ТЕОТОКОПУЛОС ПИШЕТ СЫНУ -

    Сегодня ночью
    ты мне приснился. Шли сумерки.
    Люди сосредоточенно плыли.
    Мы находились в машине,
    и ты - совершенный младенец...
    скорее, нечто,
    не обретшее пока очертаний, но занявшее
    в моих мыслях определенное место.

    Мы были вместе,
    как в древнем мире, где суть не нуждалась
    в отчислениях вести, и планеты двигались безнаказанно
    в овечьих орбитах ранами спектра.
    Однако сон разматывал вместо речи разлуки немую нить,
    хотя мы оба сквозь сумерки приближались к строению -
    оно было вполне незнакомо.

    Поставь рядом дерево, проведи мелом дорогу,
    а на поля введи - exit.

    И все же, в этом медленном и непреложном не-мире,
    но приближении, которое сравнить легче с безветрием,
    нежели с вихрем, смерчем, метущим подобно дервишу
    рукавами времени в кругах сора и пыли -
    оканчивалось наше знание - у ног полудня тень,
    завершающая служение -
    поскольку будущее захлопывает свою дверь,
    представая привычно разуму
    либо ветошью горящей сально,
    оправленной стронциановым льдом,
    либо доопытным камнем в доброцветении форм. И что,

    несомненно, есть порождение слабости, испытание сном,
    а также обучение миру уподоблений, когда
    одно исчезает в другом - не превращение,
    ибо о нем суждено только слышать...
    Но, возможно сказать:
    желанием оправдания. Оправдания чего?

    Не торопись. Взгляни на красную черепицу,
    просто взгляни.
    Видишь, облако было ближе. а теперь оно там, где огни,
    где градирня - где испаряется город.

    Но как ответить тому, что только место в мысли? -
    если и руки, говора шелест ведущие неуследимо
    по бесстрастной бумаге, не сознают сроков странствия -
    призрачны, хотя не утратили очертаний.

    Слишком страстно настояние было
    (которое перенимаешь
    неизвестно откуда) продлить длительность яви
    собственными глазами.
    Чрезмерна была и печаль, не имущая причины,
    но, к счастью, ток чей перестал согревать сна жилу
    и слух, стоявший нагой фигурой на пороге деления:
    будущее, настоящее, прошлое.

    Час этот не имеет границы,
    подчиняясь порою рассудку
    либо тому, что именуют любовью,
    или (по достижению возраста) стяжением веры.
    Много разного проходит сквозь нас,
    достоверность чего не вызывает сомнений. Впрочем,

    и это уже не имеет значения.
    Даже незнанием не станет это.
    Остается сказать: возрадуйся в юных лесах песка,
    в галактиках реликтовых множеств,
    в диком таяньи выворачивающих себя,
    в котором, черту разделения преступая всегда, мы
    раскалившие память дотла, приближаясь,
    не сдвигаемся с места.
    Свободны от прошлого...
    Искусству научены обращенья с конца
    полуднем, сжигающим уподобления, как
    в кварцевом шепоте говора,
    петляющем, словно тьма.


    * * *

    На каждом углу круга
    вкопано по изваянию ветра.
    Лава стрижей вскипает в теснинах высот,
    разрушая благозвучие мер,
    соотнесенностей.
    Ливень пророчат, близнецов разлучение,

    значения со смыслом, нити
    темные путают на веерах северного цветения,
    жадно хватают, принизывая плоскости света
    (так ненасытно нанизываешь деепричастий частицы,
    ступень за ступенью спускаясь
    на дно глагольной таблицы), онемения зерна.
    Эпос или кормление.

    Ни высот, ни низин в цикле воды и пламени.
    Эрос - только разнонаправленность
    единой точки, оставившей позади "время":
    преступающее себя возвращение.

    В прикосновении залегает косвенность
    нескончаемого разделения
    (задача изнаночного учебника арифметики) -
    путники расходятся, как осенние ветви к небу,

    обрушив влагу холода и разметав листьев бремя
    у изножия изваяний ветра.


    * * *

    Стрижей стаи,
    повторяет Теотокопулос, сотни осколков неба.
    Каждый как придыхание,
    разрывающее парение белки... вершина вяза,
    марля стрекозьего трепета вибрирует в камышах.
    Коричнево кружево окончаний,
    основа вскипающих распрей... Какого рода факты

    меня привлекают?

    Или же прежде всего (объятия?) мысль о том,
    как в становлении (дверь Гильгамеша?) проникают в разум?
    Можешь себя назвать, надо мною склонясь.
    Имя пусть будет вкопано
    по углам круга нашей с тобою глины,
    и это подобно подобию или тому, как,
    памятуя примету о возвращении, бросить монету в воду.

    Мелькание учащает биенье.
    Возрастает скорость, намагничивая мозг,
    словно разматывая клубок, и конец нити вспыхивает.
    Это свечение - мы, расслаивающие палимпсест тел,
    (растягиваемые черным озером
    между ожиданием и совпадением:
    так сползают вниз твои волосы,
    а после в произнесении - "светлая хвоя"),

    и в точке слияния с такими же, в совершенстве изъятий
    формами, остaются точкой,
    вращающей зеркала. Остается одно:
    вымолвить: равновесие. Иное тело - моего мера
    (камень, число, дерево, буква) - воображения ток,
    свитый из любовной сухости,
    на карту летящей пыльцой.

    Узнаешь ночь в ледяной подкове Веспера,
    слова тягучий глоток в созерцании тьмы тьмою.

    Движет это и в те минуты,
    когда, словно из гнезда имен,
    вещи срываются в исступлении
    и в свободном падении
    (в изведении вверх? в стороны?), как веретена,
    принимаются за вращение. Мы же проходим дальше,

    преуспевшие в узнаваниях,
    что значит - потерях. Тем временем,
    движет это звездой в сечениях низкого неба,
    когда, распускаема временем,
    изменяющим знак или сторону,
    она делится на звезду и звезду, не возвеличиваясь
    ни в раю, ни в аду. Ни в массе, ни в мощи,

    выжигая свечение скоростью. Только догадка
    о прекрасных кострах симметрий,
    о разлучении близнецов,
    о стреле Нагарджуны, пожирающей черепаху.


    * * *

    В испарении радужном гласных
    яснее осин островов основы осенних кристаллов,
    как и ходьба, избывших корысть приумножения.
    Муравьи в окне. Вода и небо единственные, кто
    помнит либретто вечного возвращения,
    сведенное к пористому афоризму.

    Социальных пространств заброшенные плато,
    где чернильные волосы, красный кирпич, бетон
    молчаливы, считая виток за витком
    проходящих в историю, как еще в одну зиму.

    Беглым письмом истончается лист.
    Оправдание шагу в
    ежесекундно разрушаемом равновесии.
    Подтеки желтого, охра, пурпур.
    Различаешь осень и ночь звезды,
    сокращенной к полюсу конструктивным принципом.
    Субъект пейзажной лирики вынужден закатить глаза,
    и, горе возведя, сказать о жаре -
    она сходит на нет школьного льда
    у кромки заиндевевшего берега. Предполагается,
    что это можно сравнить со многим. Впрочем,

    распада нежные ткани ближе.
    Мы ближе к разбитым кустам и временам сновидений,
    к пустоши, читающей пальцами по векам смеженным
    безначальной межи блуждание, дней уколы
    (немеют мятой, чай стынет) - мятник,
    умещенный в зрачке бесстрашного и бездонного яблока.


    * * *

    Это не нуждается в объяснении,
    поскольку это не нуждается в толковании,

    потому что это есть только то,
    что оно собой представляет
    (не посягая при том на границу,
    пролегающую между этим и будущим) -
    чтение чтения. Книги - пустыни, опалившие в детстве.
    Лишь извне это есть, и не более,
    но отсчет (направление?) начат с того,
    что оно "не нуждается в объяснении",

    потому что собой представляет
    чистое соответствие представления преставлению.
    Только как тальк (ниже мы возвратимся
    к явлению капли), обнаруживший отпечаток,
    говорящий лишь об отсутствии: уголь, папоротник
    обретение пыли (было).

    Недостаточно разве этого, чтобы быть
    (в сослагательном наклонении), и разве мучительно
    быть, неустанно являя
    отсутствие между прошлым и будущим
    линзой обоюдовыпуклой?

    "Нет одиночества изначальней, нежели тех,
    кто обернулся к любви или к алхимии."
    Гримасы трасса, тростник трисмегиста,
    однако не применимы сравнения.
    Солнце, блуждающее вокруг сферы,
    а ниже ходьба по кварталам, переход в непрерывность
    разрывов, чередующих дома с домами, -
    он заключает в свою плоскую чашу
    немного тумана, немного октябрьской гнили,

    но это предстает как условие, обязательство,
    распеленавшее чтение чтением, приметой неразличимого.
    Ветер создает медленно пропилеи в театр тела,
    проем в чарующую исчерпанность,
    постоянно взрывающего себя пространства, -
    как полушария, когда входят одно в другое.

    О, головокружение. Расставание тетивы
    с пальцами. В луну плавное плавание
    сквозь пелену оплавленную пара на пяльцах окон -
    в опустошение наполнения:
    исследование в неукоснительном следовании
    наслаждения: в предвкушении рот смыкается смерти.
    Лед формы в руках.

    Моста элейского хорда.

    Если это пишется, я не тот, кто.


    * * *

    Говорить о поэзии означает говорить о ничто;
    возможно - о внешнем ограничении
    (у которого язык пожирает себя),
    обнаруживающем/устанавливающем желание
    проникнуть в это ничто, в закон, в зрачок,
    чтобы встретить свое присутствие -
    что возможно.
    Смерть не обменивается ни на что.
    Искренность - это неутолимое действие
    перехода, колебания к противоположному.
    Скорее всего: я-люблю-тебя-не-люблю-я-не
    на окраине выцветает сознания.

    Для высказывания не остается времени,
    поскольку оно изымается одновременностью.
    Где найти человека, танцующего как свеча?
    Слушай как второе тысячелетие
    лижет берег водорослями вода.
    Губы твои сушит перга, опыляя колени,
    раскрытые бедра и плечи.

    Я вспоминаю пору, когда в холодной
    ночной сирени керосиновая лампа зеленела ребром.
    Зона керосинового огня, изумрудная полусфера,
    призывала из тьмы мотыльков.
    Зенита августовская дуга звездным серпом
    указывала им путь откровения веки срезавшего вещества.
    Экран и буквы - это и есть история,
    архива пульсирующий надир, в котором, как сгорание
    мотыльков появляется описание ночи.
    Загораются пряди сада,
    проявляются магнитные поля слов, оплетающие ничто.
    Что сказать мне еще? Что выговорить?
    Соскальзывая в тебя, в междуречье размыкающую себя,
    луку подобно, чья тетива беззвучием перекушена.


    * * *

    Пространство молчания разворачивается временем речи.
    Что же избрать для хвалы?
    Ангелов? Цинк блистающей кровли? Тошноту?
    Пренатальный рай человеческой хвои? Кровь роженицы?
    Земли тяготение? Великое отсутствие мыла?
    Мусор, отбросы, слабость, дом, либо вечность,
    которая столь умиляет умы?

    Слова отвратительны.
    Отнюдь не празднует смиренно душа с ними встречу.
    Зрение или предметы (когда же стать им вещами...)
    также зависят от скорости света в клетке мгновения,
    которое было всегда в этом мгновении: молчание.
    И все же утро сегодня вполне бескорыстно.

    Но как, застывшая в щели броска,
    между орлом и решкой, монета - кривизна намерения.
    Синапсы суть пустоты, сад, сквозящий узором,
    осы и образ, превосходящий мысль об объемах.

    Разрываешь подарка вощеную вязь и следишь восхождение
    пузырьков кислорода. Река соединяет пейзаж в слепок горенья.
    Глины кембрия простираются небом Эреба. Как потеря числа,
    дорога расправляется из окна, где ребенок оплавлен стеклом.
    В обрамлении солнца проем, подобный разрыву речи -
    тесное вторжение в тело, дактилоскопия прикосновений.
    Влажное солнце матери каплет сквозь пальцы, -

    день обещает пролиться в исступленную ясность.
    Свиснет семя сухое, срезая пыльную птицу. Сосны.
    Выверенность пропорций: большое, срединное, малое -
    соцветия пятен смятенных. Жизнь отца не вызывает сомнений,
    сомкнута в паутине глаголов, лет, жалости,

    равно как смерть,
    своим дыханием согревавшая снег его тела,
    беспредельно зеркально наутро. Смятенье?
    Дышишь так в замороженное стекло,
    не довольствуясь флорой кристаллов, или в себя,
    что называется вдохом, сворачивающим расстояния
    пружине реки подобно в периоды распри давлений расправляющей
    половодья разящий и тяжкий невод.


    * * *

    Между всеми фразами необходимо вписываются другие, соответственно следующие - "я ходил по комнате, трогал пыль на столе. Экспедиция Амундсена, торосы, трогал пыль на столе, необходимо, вписывать другие узоры, цеппелин. На кухне, оклеенной сверху донизу бутылочными этикетками, на пол слетела "Мукузани". В черных мешковатых штанах. Фотография поражает наивностью. Красные флажки экспедиции Амундсена, пролегающей через этикетки, через руины равнин. Многие в моей семье умерли - увядание фотографии. Параграф первый. Муха. В конце концов я привык. Почти жук, по спинной лазури которого сладостно водить пальцами. Но это требует больше пыли, еще больше, во много крат больше. Это требует большего количества пальцев, сноровки, рук. А сейчас будет смешно. К зубной боли привыкнуть невозможно. Они в самом деле убивали. Да, они убивали. Они просто их убивали. Они убивали их, когда те были. Теперь нет. Я ходил по комнате, раздумывая о фразах, которые невольно вписывались в другие, им предшествующие. Потом я писал письмо на этикетках. Сначала на "Кварели", потом на "Кьянти". Мысль писать на этикетках чем-то привлекала. Вначале на "к", затем на "с". Мне необходимо выразиться по поводу пропаганды, то есть высказать ряд соображений, якобы занимавших меня задолго до вашего предложения. Я привык. Кириллица забавно смешивается с латиницей. Потом, когда закат - мыть полы и думать о том, где бы раздобыть денег. Они убивали - это раз, во-вторых - много счетов, а в-третьих, вписывать нужные фрагменты (недостающие) узора. Вот, оказывается, момент, где становится смешно. Прощай! "Я и моя смерть соскальзываем прочь, в ветер извне, где я открываю себя собственному отсутствию". Что еще скажешь мне ты, гипсовый раскрашенный черепок? Наши дети узнают все. О яблоке и о собаке. О дождях и ругани. О насилии мимесиса. Я хотел тебе рассказать, какой представлялась мне женщина в тринадцать лет. Но я забыл. Я помню об этом. В комнате тихо. Наши дети узнают. Между всеми этими фразами видеть совершенно другие. Надо идти, раздобыть денег. Расскажи, что это? Каждый придумывает себе дело и потому не одинок. Пыльная влага ирисов, затоны, где утки отражаются в своих отражениях, утро, ирисы пахли сливами, или же - сливы пахли цветами... Лето холодно. Шаги. Выходишь их кухни. Ах, оставь, оставь, наконец! Меньше солнца. Я сказал бы - два часа ночи. Почему никто не спит? Разве можно спать в такое солнце! Нет, скажи, разве это возможно?"


    * * *

    Белое на белом, или черное на черном. В любом из этих случаев сталкиваешься с началом различия, не предполагающим конца всей этой истории. Но по какому, спрашивается, поводу? Разве не ты только что говорил о метафоре - она предвосхищает, ненамного, впрочем, собственное отражение. Утки, утро, ирисы. Конечно, есть мнение, что виноваты в этом исключительно слепые пчелы, отягощенные всеми садами. Там и там письмо обнаруживает собственную природу в высказывании о совершенном действии. Пчелы продолжают жить в червивом мраморе, как мрамор продолжает жизнь изображений, осыпавшихся с него. И то, что существовало внутри, становится реальностью вовне, несущейся сокрушительно вспять, чтобы в прикосновении обозначить то, что уже отсутствует, и что обречено этому возвращению.

    Я предполагаю фотографию побережья в час затмения солнца, когда чернеющие водоросли вьют красноватую нить камней, затягиваемую в воронку горизонта, в кварцевую россыпь шуршания. Однако о неточностях: реальность вписывается в тело, входит в него, вибрируя, погружаясь и проницая как преграду, порождающую ее неустанно (шипящим приливом закат), превращая тело, эту машину зеркал, обращенных внутрь - в мозг, в кровоточащие средостения, застывшие в неизъяснимом внимании к... не - в понимании своего исчезновения во внимании. Нет: сочащейся зоной, где происходит от-слоение-от мысли, - да, крыса, прогрызающая выход через другую, застрявшей в спасительной дыре. По дому разгуливали безнаказанно, оставляя на застывшем жире сковороды крохотные, как сны, следы. Казнь растением, соком, вином, завязанным в узел мгновением. Однако мы затронули миную тему, тему наслаждения, тему иного порядка. Геометрия и война. Переход из частного /неразборчиво/ вавилон, как одна из проблем скульптуры. Нанизывая инструкции на скорость их пожирания и прибавления: скоростные дороги, перебор порогов превращения.

    Чем продиктован порядок? По какому, собственно, поводу? Однородность движения, не обрывая себя, в некий миг прекращает привычное развитие драматургии "псевдоизменения". Кто думает о грехах? Скорее, об огрехах, ошибках, остановках. Но фрагмента не существует. Деление звезды, клетки, звука, мгновения, фразы на звезду, клетку, мгновение, предложение. Мне некуда ехать. Место, о котором я слышал, находится повсюду. Не является ли сумма признаков места его отличием? Два-три места. Миг распускается, являя значение встречи, обволакивающее мелькание капель. Не превращение.

    Я видел как движется, ветвясь, по твоим артериям кровь, ведомая неясными законами тяготения, выражающими себя в неких числах. Я видел, как галактики, вселенные молекул твоих клеток, ничем не отличимых от моих (ни на одной из них не удалось обнаружить надлежащей надписи), холодно вскипали в толщах порядков, в стекле странных пересечений, собирались в каждую тающую дробь моего сознания тканями твоего облика, тела, материи: так ткалось признание. не уверен, но где-то рядом возможно найти сходство с книгами, которые в детстве напоминали ожоги муравьиных единств, а позже песок, который хотелось пить. Где вспять немыслимо. Который может вмещать и не вмещать. Может проникать. Одновременно охватывает и включает. И где движение смывает без конца, как дрожь недвижные, пределы наважденья. Я повторяю, что синева есть ни что иное, как стронциановая желтизна. А тому, кто постиг желтое, тому нищета недоступна, и ближе к утру, отложив в сторону газету, где о ребенке, искусанном в детском саду детьми, в павильоне с цинем в руках наблюдаю игры жирных ворон, мысленно отвечая настоятелю монастыря в Green Gulch.

    Продолжение книги "Ксении"



Вернуться на главную страницу Вернуться на страницу
"Тексты и авторы"
Серия "Митиного журнала" Аркадий Драгомощенко

Copyright © 1997 Драгомощенко Аркадий Трофимович
Публикация в Интернете © 1997 Союз молодых литераторов "Вавилон"; © 2006 Проект Арго
E-mail: info@vavilon.ru