СПб.: Издат.центр "Гуманитарная Академия", 2000. Обложка Ю.Александрова. ISBN 5-93762-005-4 384 c. |
Ты видишь горы и считаешь Ал Джунайд |
* * *
Мы видим лишь то, что мы видим,
лишь то, что нам позволяет быть нами, -
увиденным.
Фотография отказывается принять
в себя то, что в изучении нас
было ею же создано.
Солей яростное плетение, серебра пепел.
Трижды прокричит петел
покуда наступит рассвет. Зрение
(в зернь игры? В теле
прорезь? Шнурки ботинок? Автобиография,
идущая неотступно в затылок?),
не обретающее предмета, мнится утратой.
В осознаньи бессилия залегает начало истории: я
не в силах понять: объятия отца и матери?
При переходе одного в другое?
Пляшущий у порога предел, где рассудка
оплывает слабое эхо.
Следовать.
Смерть отнюдь не событие,
но от-слоение-от: прошлое - эллипсис,
узел полдня.
Пятно изъятое солнца,
дно которого на поверхность выносит
комариный ветер вещей,
щепу предметов, тщетно впившихся
в описание - зрение - или закон построения
двухмерного изображения в многомерное,
оптика (или же аллегория).
Меркнет в желтых пористых льдах
страниц, процветающих в пальцах сухих,
бег. Дым черен. Лазури визг.
Падает облако безмысленно к югу.
И слипшиеся, как леденцы счастья, демоны
управляют размышлением глаза,
под стать горению, чья сеть проста
радужна, однообразна, подобно любви маятнику.
Не "смерть" волнует, скорее,
покуда способен двигаться в частицах обмена,
отсутствие в любой точке всплеска
дня, чьи половины сомкнуты
за спиной тени (бесспорно, объятия;
они прежде всего) повсюду,
где она может случиться,
солучая не-стать с преткновением, -
ткани тление, когда распускаема.
Скорость. Скольжение. Сроков деление:
гул детской раковины.
Окрестности.
Местность блуждания всматривается
в свое ожидание. Рот
принимает определенную форму,
чтобы слово "небо" обрело плотность гальки,
разбивающей скорлупу отражения.
* О фабуле разветвляющегося города. Сложность не означает нескончаемого прибавления. Пра-изведение сна. Мятежны множества (чем больше дадите мне денег, тем больше я буду иметь их - но зачем тебе?). Этот прут, играя, поднимается в воздухе: сосредоточение. Но и манера письма, изматывающая, идущая наперекор по следу, ускользающего из возможных признаков, из собственного присутствия. Хлебников - руины никогда не возводившихся циклопических построек. Звездное роение в абсолютной прозрачности субъекта и объекта. Шорох камня, летящего вниз. Я наклоняюсь. Это - медленно незаконченное действие. Склон открыт ветру. То, что для тебя миг, здесь - тысячелетия, помноженные на предвосхищение. Предзнание, которому не суждено отвечать на вопросы смерти - не прорасти в череп материи. Неспешное окисление, но и способ письма, доходящий до неприемлемой избыточности: п(е)ресечения, не дающие искомого ощущения конца в любой точке всплеска, солучающей ночь с отслоением. Открой словарь: слово становится словом в нескончаемом приближении уходящего голоса. О снеге в разветвленной фабуле города. Я наклоняюсь к ней, тончайшая капля разворачивает время Китая. Это медленно, так же как снег. Тот вяз мы внесем в поле карты указательного местоимения "этот". Ворон, не ведающий урона. Вместо того, чтобы приближаться, раскрываясь - удаляется, покуда не пропадает за пределами фразы. |
*
Весна и кое-где облака. Остальное занято небом.
Она была сумасшедшей, потом стала мертвой.
Рассказывай птицам.
Пепел - состояние информации,
превзошедшей допустимую сложность.
Вне него самого расположены
дезоксирибонуклеиновые спирали речи,
серебро фотографий, чернеющих в камне,
браслета и рыб из фольги; поэзия не
признанье в любви "языку и возлюбленной",
но дознание: как они возникают -
рассказывай это глиняным зернам,
(возможно и тело схожим образом
рассматривает себя, состоя из
перфорации памяти, косвенности ожогов,
гулкого свода правил:
траекторий бесплотных друза,
аксонов бессонная паутина в патине,
высохшая роса геометрии,
игольчатое полотно очей, cellular automaton:
распластанное в направлениях).
Холодное утро в мае.
Дети в тумане играют в настольный теннис.
Почтальон, как душа всех писем,
пущенных на волю ветра,
не столь бесконечен, чтобы стать
убежищем мысли.
*
В глубине двора пес искрится, цепенеет рощей.
Воображение вспять пятится, подобно волне отлива,
затаскивая в привычное тело (взрезая оконную гладь)
немудреный свой скарб, и когда в мозгу возникает "краб"
(рассудок прибегает к уловке прибавления согласной)
и свет ржавый разом мелеет, где море обвисает на скалах,
и гремучим золотом кишмя блохи кишат в песке
(произнося что-то об облаках), "я" ловит себя на том,
что всю сумму умножающего себя языка
превосходит трещина раскалывающего его предела.
иероглифов кварцевая воронка,
небо втягивающая в свой сверкающий шелест.
* Продолжали быть, но скорлупой, пронизанной отзвуком, умещенным в параллельные эхо. Прозрачной непроницаемой преградой. В мгновении капли, разворачивающей пространство Китая, ты ощущаешь меня избытком - перевод, умноженный на ожидание (намеренье речи на предчувствие собственного применения), - бормотания глина, слепки, углубления ждущей воды. Пеленой, которая всегда одно и то же, вписать позднее: я знал об этом всегда: то же, что того же всегда лишено. Оставаясь недвижным возрастает до тошноты, тишины (исправляет рука), капли, вязкости. И уже не что-то в форме стола, судебного приговора вещи, предсказания, нищеты, неких "корней", надгробного воя, но сам (с этого момента дознание воспроизводит себя) - к двум глазам, будто бы оставленным утерянного лица. Точно так же, как категория рода не равна родовому различию, так и грамматическое число не является числом математики. Что означает "много"? "Истинность" высказывания нуждается в "истинном времени". Сколько прошло с момента, как забвение коснулось конца? "Я" не нуждается в действующих лицах. Поэтому ты - только ты, я - только я. Исчезновение в проницаемости, исполнение. |
КОНДРАТИЙ ТЕОТОКОПУЛОС ПИШЕТ СЫНУ -
Сегодня ночью
ты мне приснился. Шли сумерки.
Люди сосредоточенно плыли.
Мы находились в машине,
и ты - совершенный младенец.
Скорее, нечто,
не обретшее пока очертаний, но занявшее
в мыслях определенное место.
Мы были вместе, как в древнем мире,
где суть не нуждалась в отчислениях вести
и планеты двигались безнаказанно
в овечьих орбитах ранами спектра.
Однако сон вместо встречи
разлуки разматывал немую нить, хотя мы оба
сквозь сумерки приближались к строению -
оно было вполне незнакомо.
Поставь рядом дерево, проведи мелом дорогу,
на поля введи - выход.
И все же, в этом непреложном не-мире,
но приближении, сравнить что легче с безветрием,
нежели с вихрем, смерчем, метущим
подобно дервишу рукавами времени
в кругах сора и пыли - оканчивалось наше знание:
у ног полудня тень, завершающая служение -
поскольку будущее захлопывает свою дверь,
представая привычно разуму либо ветошью,
оправленной стронциановым льдом,
либо доопытным камнем в доброцветении форм. И что,
несомненно, есть порождение слабости,
испытание сном, а также обучение миру уподоблений, когда
одно исчезает в другом - не превращение,
поскольку о нем суждено только слышать.
Но, возможно сказать: желанием оправдания.
Оправдания чего? Взгляни на красную черепицу:
видишь, облако было ближе. а теперь оно там, где
огни, где градирни - где испаряется город.
Но как ответить тому, что след места в мысли? -
если и руки, говора шелест неуследимо ведущие
по бесстрастной бумаге, не сознают сроков странствия;
призрачны, хотя не утратили очертаний.
Слишком страстно настояние было
(которое перенимаешь неизвестно откуда)
продлить длительность яви собственными глазами.
Чрезмернo была печаль, не имущая причины,
но, к счастью, ток чей перестал согревать сна жилу
и слух, стоявший нагой фигурой на пороге деления:
"будущее, настоящее, прежнее".
Час этот не имеет границы,
подчиняясь порою рассудку либо тому,
что именуют любовью, или (по достижению возраста)
стяжением веры. Много разного проходит сквозь нас,
достоверность чего не вызывает сомнений. Впрочем,
и это уже не имеет значения.
Даже незнанием не станет это.
Остается сказать о неком восхищеньи в лесах песка,
в галактиках реликтовых множеств,
в диком таяньи выворачивающих себя,
в котором, черту разделения преступая всегда,
раскалившие память дотла, приближаясь,
не сдвигаемся с места. Свободны от прошлого.
Искусству научены обращенья с конца
полуднем, сжигающим уподобления
в кварцевом шепоте говора, петляющем, будто тьма.
*
На каждом углу круга
вкопано по изваянию ветра.
Лава стрижей вскипает в теснинах высот,
разрушая благозвучие соотнесенностей, мер.
Ливень пророчат, близнецов разлучение,
значения со смыслом, нити
темные путают на веерах северного цветения,
жадно хватают, пронизывая плоскости света
(так ненасытно нанизываешь деепричастий частицы,
ступень за ступенью спускаясь
на дно глагольной таблицы), онемения зерна.
Эпос или кормление.
Ни высот, ни низин в цикле воды и пламени.
Эрос - лишь разнонаправленность
одной-единственной точки,
позади оставляющей "время":
преступающее себя возвращение.
В прикосновении залегает косвенность
нескончаемого разделения
(задача изнаночного учебника арифметики) -
путники расходятся, как осенние ветви к небу,
обрушив влагу холода и разметав листьев бремя
у изножия изваяний ветра.
*
Стрижей стаи,
повторяет Теотокопулос, сотни осколков неба.
Каждый как придыхание,
разрывающее парение белки... вершина вяза,
марля стрекозьего трепета полощется в камышах.
Коричнево кружево окончаний,
основа вскипающих распрей... Какого рода факты
меня привлекают?
Или же прежде всего (объятия?) мысль о том,
как в становлении (дверь Гильгамеша)
проникают в разум?
Можешь себя назвать, надо мною склонясь.
Имя пусть будет вкопано по углам круга
нашей с тобою глины, и это подобно подобию
или тому, как, памятуя примету о возвращении,
бросить монету в воду.
Мелькание учащает биенье.
Возрастает скорость, намагничивая мозг,
словно разматывая клубок и конец нити вспыхивает.
Это свечение - множественное местоимение,
расслаивающие палимпсест тел
(озером или просто водой
между ожиданием и совпадением:
так вниз твои волосы, после -
"светлая хвоя" в остаточном произнесении),
и в точке слияния с такими же,
в совершенстве изъятий формами,
остaются точкой, вращающей зеркала.
Результат вычитания: вымолвить: равновесие.
Иное тело - моего мера
(число, олово, камень, впадина, дерево, буква) -
воображения ток, свитый из любовной сухости,
летящей на карту пыльцой.
Движет это и в те минуты, когда,
словно из гнезда имен, вещи срываются в исступлении
и в свободном падении
(в изведении вверх? в стороны?), как веретена,
принимаются за вращение. Мы же проходим дальше,
преуспевшие в узнаваниях,
тем временем, движет это прорехой звезды в сечениях
низкого неба, когда, распускаема временем,
изменяющим знак или сторону, -
она делится на звезду и звезду, не возвеличиваясь
ни в раю, ни в аду. Ни в массе, ни в мощи,
выжигая свечение скоростью. Только догадка
о прекрасных кострах симметрий,
о разлучении близнецов,
о стреле Нагарджуны, пожирающей черепаху.
*
В радужном испарении гласных
основы осенних кристаллов островов яснее,
как и ходьба избывших корысть прибавления.
В окне муравьи: вечноe возвращениe,
сведенное к пористому афоризму.
Социальных пространств заброшенные плато,
где чернильные волосы, красный кирпич, бетон
молчаливы, считая виток за витком
проходящих в историю, как еще в одну зиму.
Беглым письмом истончается лист.
Оправдание шагу в разрушаемом равновесии.
Подтеки желтого, охра, пурпур.
Различаешь осень и ночь звезды,
сокращенной к полюсу конструктивным принципом.
Субъект пейзажной лирики вынужден закатить глаза,
и, горе возведя, сказать о жаре -
она сходит на нет школьного льда
у кромки заиндевевшего берега. Предполагается,
что это можно сравнить со многим. Впрочем,
распада нежные ткани ближе.
Мы ближе к кустам разбитым,
к пустоши, читающей пальцами по векам смеженным
безначальной межи блуждание, дней уколы
(немеют мятой, чай стынет) - маятник,
умещенный в зрачке бесстрашного и бездонного яблока.
*
Это не нуждается в объяснении,
поскольку не нуждается в толковании,
потому что это есть только то,
что представляет собою: чтение чтения.
Книги - пустыни, опалившие в детстве.
Лишь извне это есть, и не более,
но отсчет (направление) начат с того,
что оно "не нуждается в объяснении",
потому что представляет собою
соответствие представления преставлению.
Только, как тальк (позднее явление капли),
обнаруживший отпечаток,
говорящий лишь об отсутствии:
уголь, папоротник, обретение пыли (было).
Разве этого мало для того, чтобы быть
(в сослагательном наклонении),
и разве мучительно быть,
постоянно являя отсутствие
между прошлым и будущим -
линзой обоюдовыпуклой?
"Нет одиночества изначальней,
нежели тех, кто обернулся к алхимии".
Гримасы трасса, тростник трисмегиста,
однако не применимы сравнения.
Солнце, блуждающее вокруг сферы,
ниже ходьба по кварталам,
переход в непрерывность разрывов,
чередующих дома с домами, -
город заключает в свою плоскую чашу
немного тумана, октябрьской гнили,
но это предстает как условие,
обязательство, распеленавшее чтение чтением,
приметой неразличимого.
Ветер медленно создает пропилеи в театр тела,
проем в чарующую исчерпанность
постоянно взрывающего себя пространства, -
как полушария, когда входят одно в другое.
О, головокружение. Расставание тетивы
с пальцами. В луну плавное плавание
сквозь пелену оплавленную пара на пяльцах окон -
в опустошение наполнения: исследование
в неукоснительном следовании наслаждения:
в предвкушении рот смыкается смерти.
Лед формы в руках.
Моста элейского хорда.
Если это пишется, я не тот, кто.
*
Говорить о поэзии означает говорить о ничто
(пожирание: закон, кокон, зрачок).
Смерть не обменивается ни на что.
Искренность - вне представлений
колебаний к противному.
Скорее всего: "я-люблю-тебя-не-люблю-я. Не"
выгорает очертаньем сознания. Осень окраин,
охры расправленной черствеющий хор.
Высказывания не существует во времени,
остаток тождествен себе, под стать
одновременности всех направлений -
где найти человека, танцующего как свеча?
Второе тысячелетие лижет берег вода.
Опыляя колени, раскрытые бедра и плечи,
твои губы сушит перга.
Я вспоминаю, когда в холодной ночной сирени
керосиновая лампа зеленела ребром.
Зона керосинового огня, изумрудная полусфера,
призывала из тьмы мотыльков.
Зенита августовская дуга звездным серпом
открывала путь откровения веки срезавшего вещества.
Экран, пробел, буква: что и есть искренность,
искристая история архива, пульсирующий надир,
в котором, как сгорание мотыльков,
появляется описание ночи.
Загораются пряди скал,
проявляются магнитные поля слов, что еще сказать?
Что выговорить?
Соскальзывая в тебя, в междуречье размыкающую себя,
луку подобно, чья перекушена беззвучием тетива.
Пространство молчания
разворачивается временем речи.
Что же избрать для хвалы? Птиц?
Цинк блистающей кровли? Тошноту?
Пренатальный рай человеческой хвои?
Земли тяготение? Мусор, слабость, или же вечность,
которая столь умиляет умы?
Слова отвратительны.
Отнюдь не празднует смиренно встречу с ними душа.
Зрение или предметы (когда же стать им вещами?)
также зависят от скорости света в клетке мгновения,
которое было всегда в этом мгновении:
несловоохотливость.
И все же утро сегодня вполне бескорыстно.
Но как застывшая в щели броска,
между орлом и решкой, монета - кривизна намерения.
Пустоты, сад, сквозящий узором,
осы и образ, превосходящий мысль об объемах.
Разрываешь подарка вощеную вязь,
следя восхождение пузырьков кислорода.
Река соединяет пейзаж в слепок горенья.
Глины кембрия простираются небом Эреба.
Как потеря числа, дорога расправляется из окна,
где ребенок пламенем оплавлен стекла.
В обрамлении солнца проем, подобный разрыву речи -
тесное вторжение в тело,
3D дактилоскопии прикосновений.
Влажное солнце матери каплет сквозь пальцы, -
день обещает пролиться в исступленную ясность:
лишь только свистнет семя сухое, птицу срезая.
Сосны. Выверенность пропорций:
большое, срединное, малое - соцветия пятен смятенных.
Жизнь отца не вызывает сомнений,
сомкнута в паутине глаголов, лет, жалости,
равно как смерть,
дыханием согревавшая снег его тела;
беспредельно-зеркально наутро. Смятенье?
Так дышишь в замороженное стекло,
не довольствуясь флорой кристаллов,
или в себя. Что именуется вдохом,
сворачивающим расстояния,
пружине реки подобно в периоды распри делений,
расправляющей в половодье невод разящей охры,
когда тяжесть медленно ведет себя
к венцу арктического свеченья.
* Во фразы вписываются другие, соответственно следующие: "я ходил по комнате, трогал пыль на столе. Я понимал, что пыль - это тайный дар, оставляемый вещами, оставленных тайной присутствия, экспедиция Амундсена, торосы, трогал пыль на столе, необходимо, цеппелин, вписывать фразу в предложение, я помню, как он как-то сказал: "бессонница меня не страшит, я ни о чем не думаю, ночь ко мне милосердна". На кухне, сверху донизу оклеенной бутылочными этикетками, на пол слетела "Мукузани". В черных мешковатых штанах. Фотография поражает наивностью. Красные флажки экспедиции Амундсена, пролегающей через этикетки, через руины равнин. Многие в моей семье умерли - увядание фотографии. Параграф первый - муха. В конце концов, я привык. Почти жук, по спинной лазури которого сладостно водить пальцами. Но это требует больше пыли, еще больше, во много крат больше. Это требует большего количества пальцев, сноровки, рук. Вероятно, к зубной боли привыкнуть невозможно. Они в самом деле убивали. Да, выходит, убивали. Они убивали их, когда те появлялись. Теперь нет. Раздумывая о фразах, которые невольно вписывались в другие, предшествующие. Потом я писал письмо на этикетках. Сначала на "Кварели", на "Chianti", затем на Ch. Mouton Baronne Philippe. Мысль писать на этикетках привлекала возможным развитием в иные области. Вначале на "к", затем на "с". Необходимость выразиться по поводу пропаганды, то есть высказать ряд соображений, якобы занимавших задолго до вашего предложения. Я привык. Когда закат - мыть полы и думать о том, где бы раздобыть денег. Они убивали - это раз, во-вторых - много счетов, а в-третьих, вписывать нужные фрагменты (недостающие). Вот, оказывается, момент, где становится смешно: из этого я состою. Прощай. "Я и моя смерть соскальзываем прочь, в ветер извне, где я открываю себя собственному отсутствию". Что же еще ты мне расскажешь, раскрашенный черепок? Наши дети узнают все. О яблоке и о собаке. О дождях и внутренностях муравьев. Гнилых зубах и тонких беседах. Я хотел было тебе написать, какой представлялась мне женщина в тринадцать лет. Но забыл. Я помню о том, что когда-то помнил. На этикетке "Балтики" уместилось несколько строк: "Вот некое утро. Пасмурное. Отличное утро, но пасмурное. Что никоим образом не означает присутствия облаков - серое, сплошное утро и несколько сырых, возможно фальшивых, запахов раннего сентября. Осень, скорее, математическая величина, нежели литературная. Представим ее в виде числа 7. Подъем невозможен, соскальзывание обещает безвозмездное падение. В падении начинается мысль об отлетающем, подобно покрывалу, пасмурном утре. До которого был рассвет. Во время рассвета меня не было. Я спал и видел цифру 7. Она была перевернута и гляделась буквой L, но longevity ее было немыслимо кратко. Короче даже пробуждения в туман пасмурного утра. В комнате по-прежнему тихо. Во всех этих фразах видеть совершенно иные и не иметь времени их прочесть. Надо идти, раздобыть денег. Расскажи, как это? Каждый придумывает себе дело и потому не одинок. Пыльная влага ирисов, затоны, где утки отражаются в своих отражениях, утро, ирисы пахли сливами, или же - сливы пахли цветами. Лето холодно. Шаги. Ах, оставь! Меньше солнца. Я бы сказал - два часа ночи. Разве можно спать при таком солнце! Нет, скажи, разве это возможно?" * Белое на белом, или черное на черном. В любом из этих случаев сталкиваешься с началом различия, не предполагающим конца всей этой истории об экране, литере, пробеле. По какому, спрашивается, поводу? Разве только что не говорилось о метафоре - предвосхищает, ненамного, впрочем, собственное отражение. Утки, утро, облако, ирисы. Есть мнение, что виновны в этом исключительно слепые пчелы. Тут и там надписи на этикетках обнаруживает собственную природу в высказывании о совершенном действии. Пчелы продолжают жить в червивом мраморе, как мрамор продолжает жизнь изображений, осыпавшихся с него. И то, что существовало внутри, становится реальностью вовне, сокрушительно несущейся вспять, чтобы в 3D прикосновении обозначить то, что уже отсутствует во одном из D и что обречено этому возвращению. Я предполагаю фотографию побережья в час затмения солнца, когда чернеющие водоросли вьют красноватую нить камней, и ее затягивает в воронку горизонта, в кварцевую россыпь шелеста. Прежде - о неточностях: реальность вписывается в тело, входит в него, погружаясь и проницая как преграду, порождающую ее неустанно (шипящим приливом закат), превращая тело, эту машину зеркал, обращенных внутрь - в мозг, в кровоточащие средостения, застывшие в неизъяснимом внимании к... словом, к чему-то - в понимании своего исчезновения во внимании, где происходит от-слоение-от мысли; вот-вот, крыса, прогрызающая выход через другую, застрявшую в спасительной дыре. По дому разгуливали безнаказанно, оставляя на застывшем жире сковороды крохотные, как видения музыки, следы. Казнь растением, соком, вином, завязанным в узел мгновением. Однако мы затронули иную тему, тему наслаждения, тему иного порядка. Геометрия и война. Переход из частного /неразборчиво/; вавилон, как одна из проблем скульптуры. Нанизывая инструкции на скорость их пожирания и прибавления: скоростные дороги, перебор порогов превращения. По какому, собственно, поводу? Однородность движения, не обрывая себя, в некий момент прекращает привычное развитие драматургии "псевдоизменения". Кто думает о грехах? Скорее, o греках, о chora, точнее об огрехах, ошибках, соскальзываниях. Фрагмента не существует. Деление звезды, клетки, звука, мгновения, фразы на звезду, клетку, мгновение, предложение. Удивительно, но мне некуда ехать. Место, о котором я слышал, находится всюду. Не является ли сумма признаков места его отличием? Миг распускается, являя значение встречи, обволакивающее мелькание капель. Не превращение. Я видел, как, ветвясь, движется по твоим артериям кровь, ведомая неясными законами тяготения, выражающими себя в неких числах. Я наблюдал, как галактики, вселенные молекул твоих клеток, ничем не отличимых от моих (ни на одной из них не удалось обнаружить надлежащей надписи), холодно вскипали в толщах порядков, в стекле странных пересечений, собирались в каждую тающую дробь моего несуществующего понимания тканями твоего облика, тела, материи: так ткалось признание. Не уверен, но где-то подле возможно найти сходство с книгами, которые в детстве напоминали ожоги муравьиных единств, а позже песок, который хотелось пить. Где вспять немыслимо. Который может вмещать и не вмещать. Может проникать. Одновременно охватывает и включает. И где движение смывает без конца, как дрожь недвижные, пределы наважденья. Повторяю, синева есть не что иное, как стронциановая желтизна. А тому, кто постиг желтое, тому нищета недоступна и ближе к утру, отложив в сторону газету, где о ребенке, искусанном в детском саду детьми, в павильоне с цинем в руках наблюдаю игры жирных ворон, мысленно отвечая настоятелю монастыря в Green Gulch. |
*
На странице ли тень комара
(моря ли рокот проступает по стенам,
даруя извести сырость сторицей) или же
-на, -в, -за прорастает прорезь зрачка.
Так быстра, что кажется неподвижной.
Это и есть продвижение в стенах,
когда слух обнаружен пространства мерой.
В нише объема мираж геометрии.
Тень комара или моря,
игл безболезненных развязавшая шорох.
До фактического конца
остается столько же, сколько слову,
расточающему непреложность другого,
когда тень вскрывает тебя,
как море отсыревшую стену,
когда роенье преображает
страницу ржавчины,
и даже самый ничтожный город
не преступает себя - стена стекла
в белую ночь: объект меланхолии.
Струна и великое кормление ворон.
Мелом замазаны окна. Тутовых ягод россыпь
зреет стеклярусом мыши. И водоросли
об одержимости сообщают больше,
чем целомудрие извести.
Бродят пятна белого, как зола, цвета.
Огонь не содержит пигментов,
черное - в черном, но как называется то,
что не имеет конца? Нить? Утопия?
Перемещение стаи? История? Одна часть
города в дереве, другая часть - вне.
Я давно стараюсь не слушать того,
чего невозможно прочесть. Начало
в несовпадении. И потому предпочтение
голода любому питанию.
Слеженье за размещением птиц создает
стереометрию угасаний
(по нити скольжением бусины,
нити втеканием в узость).
И распри их, под стать небу уклончивы.
Шары золотые ос, низко поющие
под стропилами, срываются в синеву.
Подростки, лишенные признаков пола,
завороженные мотыльками ножей,
кровь развязывающих изумленно,
падают, как бусины вдоль
неосязаемой нити:
последняя нежность,
распределение во фразе: рука,
ребенок в черном проеме роя
и некое полу-я, полу-мычание подобны
нефтяному пятну в радужном обводе голоса.
Монета - инеем в броске разрыва.
*
Едва ли ивы цвели инеем и немели,
едва ли медлили мы, отвыканием полнясь
от пят до холодных волос (отречение - только причастность),
в мелькании рук канув, замедленные невидимым или тем,
что избрано - но так и ушло что, как бы пением минув,
однако навстречу срываясь вновь - стрижей лава, знаков -
словно сладостной нитью сравнения,
свитой из изморози и возможного цветения ивы,
протянутой к горизонту над холстиной, разостланной чтением.
Проста, пориста. Намерения до очертания
(с умом сравнимо) наслаиваясь волною слуха вокруг колебания,
сводит фрагменты в судорожное сцепление фразы.
Чертеж разворачивает Кондратий Теотокопулос,
пыль рукою сметает, тычет прокуренным пальцем
в ткань обугленных ласточек, пшеничных зерен,
расположенных вдоль прорастающих (чем быстрее, тем лучше)
линий.
Густые цари насекомых пламенеют столбами зуда
в хрустальных ошейниках звона.
Но исходим из тела, его орбит, бормочет Теотокопулос,
из его буквы, из вращающей его крови - как из волчка,
пущенного детской рукою, ось не сламывающего
в катастрофах горизонтального слоя, где вирусы рая
прогрызают путь к аду, что и есть - ты, то есть - я,
гвоздем процарапанные на вощеной доске народа.
И его сердце тихо. Псы, младенчество, проходят звезды.
Я закрываю глаза и вижу строение ума, оно также покойно,
и рассекая данные расстояния, как бы дрожит на воде
его же подобием, размещенным сразу во всех смещениях.
К востоку месяц рога направляет.
Солнце и ветер, два брата воздушных кость в степи моют.
Скрипит колесо, ветряк сверлит марево стрекочущим глазом,
неспешно соль произрастает в мешках, а волы лижут
упавшие к рекам черные волосы грома.
Но, безусловно (на полях вопросительный знак),
каждое существо движется в разрушении иного,
а он, пропуская сквозь дым папиросы и голову
свет и многие воды,
подходит к концу повествования о доме. И видит,
как молоко на стол ставят, тогда как пожар разрезает
окно ознобом метели. Скрипит корба лиры,
и в ухо листу каждому
Мамай вкладывает круглое слово ращения.
Ослепительны остовы листьев,
но еще светлей их прообразы в слепках сгорающих преисподней,
где осы повисли созвездьем праздным. И, как уголь,
лазурен жук, и некая точка
рядом, избирающая уменьшение.
А с другой стороны - конец предложения.
Так и не стали иным - виноград,
раздавленный некой историей,
которой так и не тронут столь нужной порчей.
Ферменты пресуществления вновь безмятежно впитывают
стройность предметов, сухость подробностей,
напоминающих пузыри дыхания - если снизу, то брезжат.
Бегущие себя формы бегством несомы,
блужданье торжественным превозмогая тождества.
"Следовательно, о доме" - пишет Теотокопулос.
И тотчас - о тяготении.
Мальчику неуловимы и мнятся грозной преградой
покинутые в любви мужское и женское тело,
открытое как бы всему, что до них или после.
Старику - бессмертием, вернее, отсутствием смерти,
поскольку придет и не-станет, как дождь,
пролетевший в песчанике.
Неимоверный кинематограф: в сторону - не сон твой,
вернувший к началу (но если снизу - волосы,
где близнецы луна, солнце, ветер), где
школьные доски гордо шествуют в черствых ярусах света.
Следы мела на них говорят о законах взаимодействия
пространства, времен, мозга, таянья,
испещренных наощупь чернилами. Тогда о чем живые?
Перемещение стаи? Сросшиеся со слезящимся миром?
Им что, ощупывающим каждую пядь расстояния,
связывающего с другими?
Как первый лед на воде в ясную темень,
твое тело в твоем/моем. И вот еще, холмы кому?
Пустые, выжигающие росистые глазницы ястребов.
Затылок, пальцы, число форм не случившихся.
Хотим ли? Терпение? Знаем? Конечно, никто не скажет.
Но кому ведомы? Едва ли медлили. Рук мельканье,
с тетивой разлучение пальцев.
Между
(небом и птицами), между
(охватывающим и вмещающим)
между не существующим и бессонным
нет препятствий.
* И это нельзя назвать ни прибавлением, ни усложнением; так же как не существует "простого". Убывание города длится утомительно долго. Я был половиной зерна и его половиной. Меня любили чердаки. Убывание города происходит томительно-медленно, постоянно меняются его клетки и мысль не считает возможным находить себя в нем. Что подобно одиночеству, не являясь им? Одно из многих. Их становится больше. И каждый лист свободен. Счесть ли черенок, связующий лист с веткой, тягостным проявлением подчинения? Наблюдать вихревое, всеразрушающее, всепроникающее бытие частей, которых не существует: cellular automaton. Такова энергия признания, откладываемого приближения к знанию, к "выраженности". |
*
Стоя у библиотеки, видели, как иногда
они сливались в слепок пейзажа горенья,
бессмысленно и солоно разбиваясь
о преграду слуха над побережьем.
Междуцарствие единицы в битве деревьев.
Тело при привыканьи к нему (факты)
становится фигурой непреложного восхождения,
огибающей "личность" наподобие взгляда,
который в повторении огибает собою значение.
Небо янтарно в чае,
когда сливаются птицы в одну,
предстоящую стае, как листа ранящий блеск,
пеленающий ночью кроны в сияние.
"Я узнаю то, что знать был обязан" -
головокружение возникает в том самом месте,
где солнце тускнеет, валясь за плечо океана,
и восток - это запад, и все, что написано,
остается еще написать, настигнув с изнанки.
Что требует времени, иного сцепления клеток,
которые те же; или иного обмена веществ.
Листвы полуобморок, длительный гул. Но,
как, застывшая в прорехе броска,
сквозящая чередованием монета,
вещь беструдно откликается имени,
брошенному в повторение наугад.
Любовь меньше всего всегда. Меньше
меры сны вяжущей - любое имя просторно.
Упускает. Не держит. И, не касаясь.
<...> не понимаю тебя.
*
В стремнине незамерзающего ножа
слово снег вскипает туманным облачком,
дуновением числа, уходящего в аркады
сводчатого расторжения.
В излуке губ странствует,
чередуя вспышки золы с умолчанием угля.
Это вопрос, помещенный за имя чужой страны,
ищущий тщетно в ответе свое отражение.
Будто один-единственный знак, размыкающий узость
сводящего в тесноту острия, в стремнину
незамерзающего дуновения.
"Каким тебе впервые запомнился снег?"
К полуночной коже падающая ладонь.
Или пролитый сновидением мрак.
Плоскость - не имущая сторон,
воронка пристальности, вращающая крылами мельниц,
усечение окончаний страницей,
надорванной небыстрым взмахом.
* Однако тьма склоняется на водой, ночь созерцает ночь, словно изучая огонь. Восстановить в настоящем несущественные для тела факты. Пошаговая процедура. Муравьи луны передвигают шелковые буквы камней. Настоящее прошедшего совершенного времени. Ради слуха скрипит осока и бледнее лент льда у берега тяжесть моря стянута в глазницу Пса. Здесь средоточие социальных процессов. Ночь поет свои мадригалы о деревянных засовах. В определенный момент, сохраняя ясность рассудка, вылущивая из горла очередное сочетание звуков, осознавать удлиненное серебро чешуи. Пример одержимости: чтобы увидеть. Глотка стебель - из глубин прянув - стрелой, летящей себе навстречу, не принадлежащей действию, а также - месту. Совпадение с завершением фразы. Вода обнимает тьму, и здесь любой, как невнятное объяснение, каждый здесь уверен, что в проемы глаз при случае ринется все, освобождая любого здесь от всего, возвращая мельчайшие факты: будущее будущего, настоящее настоящего, обретение просьбы губ, вещей цветение. Иногда пишется, что это и есть средоточие ночи, тьму созерцающей тьмою. |
*
Невесомыми,
неприкаянными богами склонов,
подобно парам кислот, сопровождают
плывущего волны. омывая его волосами прямыми, как соль.
Он вглядывается в зенит,
но взгляд неуклонно падает за горизонт.
Солнце, оно заходит, очень старое, как стены из кирпича
домов, о которых не вспомнить.
Руки плывущего, перебирая за прядью прядь
несуществующее расстояние, скрипят размеренно.
В ответ кричат чайки. Но они могут кричать "просто так".
Кто отвечает? Сопровождая кого?
Пена длинными взмахами выстраивает лучи,
возводит к луне (она невидима) и уходит в живот
плывущего лестницей,
на ступенях которой улитки и травы вдумываются
в смыслы зеленого. Женщины одна за одной
уходят из его мозга, сцена ритма меняется ежесекундно,
не обнаруживая уменьшения вносимого в нее материала.
Продолжение улицы - находясь в зоне стоп-кадра,
в зоне внимания, обволакивающего тебя,
словно пары кислот. Однако рельеф,
меняясь ежемгновенно - бликов бег, устремленный в
разные стороны - точнее нефть,
сползает, кипя сплавом пустот, созвездьями.
Наступает осень, и Ковш
оказывается по другую сторону дома. Взгляд
быстрее, вперед, дальше, под - ему открываются
пульсирующие сгустки скважин отверстых.
Вода, блеск, плывущий,
ни -за, ни -перед. Возможно также и солнце.
Возможно, диск его шире, вытесняя из сознания многое.
Вода вторгается на пути воздуха, серебря удушье.
Актинии зажигают под ним, словно под кожей, ночь,
чтобы плывущего не оставило необходимое мужество.
Прекращение. Излучины света зыбки.
У самой крыши трава ползет по карнизу,
являясь условием собственного изменения.
Опоясанный птицами, пеной
движется в себя заплетенный, как число в исчисление,
роса в жар и сети растений, форма в форму.
Находит на берегу гальку,
словно не входил еще в воду, ни слова не прибавляет
к слову - какое прежде? какое минуло? -
чтобы из предыдущего быть, из древесины, влаги,
из траты утра.
КОНДРАТИЙ ТЕОТОКОПОЛУС
НА ПЕРЕКРЕСТКЕ В ОЖИДАНИИ ГОСТЯ
Пришлите также и риса. |
12:00
Подобно диску солнца, кругу
далее же - сфере,
фигурой раскаленных насекомых,
переплывая голову, как море,
недвижим мнимый соловей.
Он шест ночной,
ладонь затылка,
он ода лову, - вложен в свет, как в тень.
* Слепок горенья. Тело в его наблюдении соткано в предложение, слова в представление, предстоящее даже ему. Листва в шум. Повествование начинается за предложением. Вправе помыслить изгородь. Мера воображения как мера желания. Есть и если бы. Миф - надгробие языка. Точки псевдоотсчета. Повествование начинается за предложением, его формируя, устремляясь к "тебе", словно чтение, которое отрекается от того, что им было создано. Изгородь, не преступающая себя. Рассеянные поры стекла становятся словесной опорой тому, кто, огибая предмет, находит, что "все" давно в него вписано - время невинности вещи. Повествование, свиток, рулон, виток спирали, путь перехода к тяготению от тяжести. Одна часть дерева в нем, вне - другая. У воспоминания нет ничего общего с тем, что присутствует в прошлом. Раковины запахов, отточенные до звона, мало или вовсе не влияют на время ожидания общественного транспорта, но пафос памяти заключается в том, чтобы осознавать изменения значений неизменных форм. Нация - не обязательно справедливость. |
12:01
В последнем
самом сочном (но, дан ли предел ему
между заоблачным и подземным? -
дикорастущий стебель),
но и темнейшем,
словно мох в низине,
излучьи ветра - черна и пролетевшими к югу стаями
став прозрачна, мерцаньем разбита, как позвоночник,
разбита, чтобы срастаться - крона глубины нарастает.
Перьев беззвучен костер, хранимый рассветом
в изгибе ветра последнем, в самой его сердцевине,
ревущего вниз поворота,
город где
достает себя из груди собственной,
клейменной терновым никелем, ртутью,
изрезанной венами говора, сыпью судеб отмеченной.
Удушье дельты. Краны порта.
Коронован заливом.
Робкое высокомерие чайки впитывает сотворение меры
в мирном ободе вод. Скарабеи судов
познают обводы свои в чешуе вспышек сопротивления.
И совершенны вполне.
Моря корни
обнажаемы наводнением. Трижды птенцу вражды
божественной подобен город,
развеянный голограммой (разбита вдребезги)
по тайной вечере света,
молчанием оперен, приспустившим каленые веки.
* Иногда холмы, открывающие невосполнимую недостаточность пространства, заселяемого разным. Одиночество поразительно в своей ясности: вещь и вещь. Чувство пространственности всего, включая рассудок, для которого повторения стали только повторениями, отнюдь не настаивающими на проторении изменения. Стена и картина на стене, содержит в своих измерениях иллюзию той же стены; остаются стеной, картиной, изображающей стену, не обнаруживая предпосылок увидеть все это в предложенной очередности, теми же, но в ином поле напряжения времени, вплетающем их в незаполняемую возможность предстать такими же, как они есть, - сокрушающими до полного бормотания, в которое, как в запыленное стекло (преграждающее, разделяющее, соединяющее), просачиваются иные сочетания контроля с безмыслием, напоминающим закаты побережья и, тем не менее, в своей целокупности уводящие в сторону, во все шире развертываемое пространство, в котором все пребывает рядом, в одном и том же месте, которое, скорее всего, отсутствует, и где событие - прозрачный вертикальный тоннель, однако в нем окончательно бессмысленны и смехотворны повторение, приращение, исчезновение, превращение. Желтый катер. Иногда это - прикосновение, приближающее к твоему, ничем не мотивированному ожиданию проносящему пространство, разделяемое по привычке разным: желтый катер, земснаряд, буксир, затаенное в окне движение - странные дары недели. Крупица пепла на колене, реснице, царапина на стекле, другое, к чему применимы имена времени. При виде некоего круглого тела, обладающего объемом (тончайшая взвесь вожделения и словаря), и некоторыми искажениями по отношению к идеальности его формы, извлеченной из памяти, волен, отметив цвет тела, уменьшить расстояние между яблоком и "им самим". Письмо прекращает себя у порога одиночества, где вещь и вещь: риторическая фигура, - как "власть у порога смерти". Мне нечего делать со своими видениями, снами, которые суть нескончаемые отложения одного в другом. С какой-то минуты я направлен в странное отсутствие пространства и глубины, не отдаляющей ничто ни от чего, разрастающееся в обыкновенных буквах, судьба которых глубоко безразлична, как, к примеру, рисунок пор на тыльной стороне ладони или особенности строения тела, утратившие целесообразность, которой долго и упорно обучали другие. Вот что пришло в голову, когда, не пробуждаясь, я вспомнил сон, продолжавший сниться о том, как мне довелось сочинять понятную всем последовательность, и что на самом деле выглядело совершенно иным образом - воздушным, безглазым червем, - в ярчайшей слепоте я выскользнул из того, что лежало нелепой грудой признаков меня самого. Что выглядело следующим образом: |
в первом стихотворении после определенного перерыва
пишется: смерть - это когда совпадаешь
с собственными пределами
передел достояния
дождь посреди стекла дождь в центре дождя
движение остановлено ускорением
всякий раз происходит его рождение
когда приметы пространства размениваются на имена
тогда для одного прекращается дождь
для другого тень
для третьего прекращается прекращение -
ничего прекращается в сложность ничто
Медленные фигурки, тяжкие тела чаек
вытесняющие объемы цвета
Словарь - сито исполненное пляшущих
над зиянием семян
над молчанием совпадающим со своим отражением
скользящим в камнях речи
*
Словно вчера. Белая пыль кроет волосы.
Весенние маки на сонных склонах.
Восклицание "море!" всегда превосходит
то, что открывается тотчас в проеме гор.
Мальчик, зачарованный поплавком,
прищурился, синевой ослеплен, -
недвижим. Сквозь неглубокую воду
мальки вьются, слышен полуденный звон.
А в этом тумане блеска сырого столько же,
сколько пустот под мостами. Рябь оград.
Тройной тенью мосты повисли.
Еще лишь вчера тополиный пух,
а сегодня - детьми бык сожжен.
12:02
Является ли завершением самоубийство?
Вопрос изнурителен. Пот сладок.
Нестерпим порой даже праздный вопрос.
Не соединить ли нити в иные порядки, сестры?
Не извлечь ли из кома нить, чтобы, свивая в петли,
избегают которых учителя и боги,
совлекая в узлы, вновь расправить перед восходом
ткань восхищения, лаву молекул, клеток, исходов -
но кто возможет все смыслы разом?
Томлением тягости ветка клонится долу.
Движется птица, минуя "видится", как полая капля,
несущая половодье, не задевая верхи деревьев.
Не задает вопросов.
Но довольно думать о птицах. Дня поступь глуше.
Подымается ночной трудный ветер.
Живущие покидают свое жилище
и продолжают скудно цвести в ломких зарослях,
безвидных долинах, в илистой милости памяти,
дошедшей до своего рубежа.
Более ничто не причиняет им боли,
ни смерть близких, ни голод, ни краткосрочность того,
что представлялось безмерным. Минули разочарования
и в истории. Не черпают скорбь и в отсутствии рифм.
Никогда не услышит здесь почва шелест теней
псов, бегущих по следу.
Несомненно, все это так. Всего-то осталось
от этой смутной картинки, будто что-то произошло
с объективом или же с предпосылками, которые,
впрочем, делить продолжаешь с собою. Тогда,
как же смог позабыть, как погружает нас детство
в мед и слюну, - небо с землею, казалось, смыкая
своей тошнотою и, разрывая притяжения сонные жилы,
превращало в ослепительно-нежный оскал,
ад исторгая из глаз. Он же, невнятный
плавно цвел к облакам, словно к понятиям,
лишенным основы, с ними играя в игру,
какую с рыбами утопленнику подобает играть
(ни слова не являлось сопутствовать). Позже,
потом, когда в замерзшие окна.
Потом лишь начнут их собирать, как бесценные карты,
чтобы вернуться (как бы назад... не об этом ли
много спустя, любовники ведут разговоры,
на миг затая силу разрыва в телах, - о бегстве?
отвращении? настурции? смехе?),
чтобы по ним распознать осокорь на развилке в низине,
консервную банку, клейкую ленту дороги,
костистый почерк кустов, множество лун,
когда их число превышает семнадцать,
и, словно лилии в реках, растут по ночам,
но также и книги без титульного листа,
со страницами проточного серебра,
залегающих в обратных скольжениях света.
Бесспорно, это есть синее небо. Блеск,
который, как спазма глотка, но это впоследствии,
и неизвестно, случится ли это,
неведомо откуда доносится вопрос об убийстве "себя",
кого-то, кто дальше и дольше, чем небо, - возможно.
Слова возникaют потом, как будто из "недр"
вещи, затем еще одной вещи, однако, что они знают?
Под стать существу, которое продолжаешь угадывать
в облаках или в сумерках,
в капле, в ветке, устремившейся вниз.
12:49
Я дарю тебе этот город, потому как пора отдавать,
произносит Кондратий Теотокопулос,
глотая из чаши утра (некогда солнце обносило ею по краю
крыши, пыль пили - такова случалась ликования жажда,
головокружение проливавшая.
Ныне -
гарью утренней, листвой несмелой, запахом бумаги,
карандашного кедра, бензином, подгнившей у свай водою,
голосами, изучившими возможность протяжения к вещи). Я
ищу прибежища в притяжении.
Поправляет очки в круглой оправе,
кое-где укрепленной изоляционной лентой:
надежность и крепость.
Данные: близорукости нимфа (голова - серпентариум
изумрудно-серый) во младенчестве терпеливо его учила
распознавать кости огня наощупь в таяньи тканей,
а также скважин угли (вели ласково пальцы) -
ночное небо.
И как человеку на дух не выносящему больше иносказаний,
оракулов клекота, гула священных дубов,
припадочных пифий,
ему - ни одного сравнения, которое не опоздало бы.
Губы не только тлеющим следом научены.
В прикосновении - предвосхищенье утраты.
Любовь святых маячила плоской фигурой ужаса,
Хруст неких акрид. Саранча. Тля тлящая.
"Боль дана, как место концентрации мысли".
Проекции чего? Строка включается в еще
ничем не заполненное выражение,
так во снах ряды шрифта полустерты всматриванием.
Оно - "непереходный" глагол,
как, впрочем, и понимание за пределом страницы.
* "Я" отпущено поровну всем. Распределение в исключении. Незримые опоры, растягивающие кожуру совмещений и перехода в иное, - вторжение, споры. Разве в том городе, где прошла его юность (холмы, глинистая река, сладчайшее тело Иисуса, запах которого смешан с запахом старческих тел), разве там не говорили на всех языках? И что за благо, начав движенье в одном, завершать в другом, не сдвигаясь ни на йоту: дерево в окне поезда, кружащее вокруг собственной оси, - вавилонские башни степей, - кружащее, пеленающее собою твое, дарованное многими "я", которое, как известно, забывается в первую очередь. Жаворонок. Провода. |
15:30
Мальчик на велосипеде (задумчивы тыкв светила,
лоснятся рогами осени), струя ледяные колеса,
приколот посредством предлога к рябящему мимо забору,
волоча на проволоке клок пылающей пакли. Пламя каплет.
Хохот испепеляет средостенье между смехом и смертью.
Небо бьет лазерно в любой из углов таящихся глаза,
иссекая снопы промежуточных состояний, -
вновь ночь папоротника.
Ступенчатое вещество описаний, студенистые зеркала,
вожделеющие слияния предощущения с формой:
метафора только дыра, опережающая появление объекта,
в скорости отражений сплетающая клетку значения.
Вид сверху: кристалл ограненный -
инструмент исследования совпадений
выхода, но одновременно и входа.
Расположение между вдохом и выдохом - время.
Наконец птицы ничего не значат,
Долог, как долг, брод через великую реку. Счастье.
* Тело при дальнейшем его рассмотрении позволяет более подробное его описание или наоборот. Извлечение качеств. Сумма сем, затем сумма элегий. Рука, тяжесть предмета и длина его описания. Что страшится повторения или количества? Ничего единственного. Выражение "не было" возвращает в детство. Безличное предложение. Число лун на асфальте замкнуто в единицу шага, не имеющего конца. Сливается в шум птичьей листвы у корней ночи. Каждый изъян дарует свободу. Угол зрения. Затем накопление, позволяющее наблюдениям длиться дольше обычного. Солнце стоит в центре моря. Иногда холм, иногда ягода смерти. Фальшивое яблоко не является яблоком, благодаря упреждающему определению. Для одних вещь - роговые врата, для других порог, за которым реальность являет себя не собой. Сражения за мясо, сращение со сражениями. Битвы мяса с людьми. Указание, иссекающее из суммы свойств отрицание любого. Яблоко. Фальшивый объект может быть фальшивым объектом, но фальшивое яблоко быть яблоком не в состоянии. Время не существует во времени. Море не успокаивает во сне, какую бы форму ни принимало. В сорок лет изменяется изнанка снов, меняется узор разрывов, пробелов, что позволяет догадываться о переменах в обратном. Изъян становится меланхолией, независимо от того, Крестовский ли остров либо вечер между Монтереем и Беркли. Следовало бы говорить об оплошности, ошибке, о прибавлении ночи, с тем чтобы оставить предположение как бы затаенного перехода, возможности расточения, слепок которого будет рдеть на поверхности бесплотно-явственной поверхности тела чем-то напоминающим закон грамматики - еще нет ничего, однако есть как правило этого. Ведь это, оказывается, ночь любви, и времени хватит на все, - описания возникают по мере продвижения, или, скорее, приведения в движение косных масс известного, но рано или поздно придется заговорить о том, что "сейчас" в нас шевелится куклой с карминными губами, в которую легко и безвинно входит скальпель, не являющийся причиной себя, - таково приближение к попытке сказать тебе что-то о забывании, таково это место, готовое стать возможным, но не свершенным краем. Иначе с чем сравнивать? Иначе, в чем надежда? Там, где я вырос, парикмахеры на рынке при встрече ранним утром вместо приветствий обменивались загадочным: "ну как?", и не менее странным в ответ: "мы стрижемся и бреемся, а оно все растет". У вокзала росло шесть братьев. Жили в землянке. У них была мать. Отцом им было все вокруг. Трое ходили с бритвами Ed. Wushop Solingen, каким-то непостижимым образом приваренными к латунным кольцам, чтоб надевать на пальцы. Убивали "приправой", то есть ножом. Бритвами - "писали". Входим в весенние смутные вечера, в костры. Цвел огонь, таяли на губах, настаивать. Печеная в углях картошка, конечно же, "обжигала" рот. Тем временем, желтый катер переместился к мосту Свободы. "Кровь завязана в узел рождения и теперь не хлещет ежемесячно по ногам". |
6:30 (утро, пасмурно)
Начало тяжко, о чем бы не шла речь и где.
(Ты всегда повторение - не в этом ли благо? -
даже в губах материнских, где слепящим туманом
любви к другому - семь путешествий отца синдбада -
точнее жалостью к комку слизи, беспомощному осадку).
Хотел бы ты повторить свою жизнь.
Откуда осы.
Весы.
Высказанное - остаток.
* Tо, что, думалось, восхищено снегом, стеснившим месяцы. Автобус не уходит. Основания концентрации и истребления, - такова еще одна проблема перевода, - кому понятно? Между созвучьями рост инея, но также пустые клетки букв, в замещении достигших невесомости. Черное масло дождей (естественна ли весть звука вне значений, оставленных некогда в обиходе предложения? летающая паутина звезды, туманностей, скопления птиц?). Подобное описание ни на что не способно. Усыплены пробуждением снега, где сквозняки изучают осязание - говор в троллейбусе. Это - признание. Вполголоса, поскольку что-то постоянно требуется в ответ, когда. Иная речь. Да, иная. Их предлагается множество условием последующей достоверности. "Четверть века прошло, как я окончил школу. Последний раз встреча с одноклассниками случилась лет десять тому. Я все забыл. И, вот, вчера опять, какие-то женщины с животами, огромные... море водки, колбаса, но я никого не помню, кто-то достает фотографию, говорит - "хочешь взять себе?"... а я ничего не понимаю, ее вытащили со связанными ногами; нет, отчего же, я помню как ее звали". Тончайший слой эмульсии. Через несколько дней пропадает надобность знать, чья собственность имя собственное, которое некоторым образом "принадлежало" "мне". "И я сказал, но не то, чтобы вслух, да и не в себя, но как-то мимо слуха и себя, и всего - она осталась вот там, не изменяя себя, не изменяя себе, не меняя теперь ничего, не меняя времени, в постоянном возрастании косвенности". Непроникновение, углубляющее длительность. "Со связанными ногами. Либо я неправ в том, что я тот, кто стал этим здесь - в том, что я есть". Неуклонное приращение капель или бритвенных лезвий. Бесспорно, каждый город вынужден с чего-то начинаться. Всматриваться до растворения очертаний. Очертания не выявлены. Поражение. Я не могу иначе, как только на свалках, на пустырях приступать к началу. Подчас археология, изучая украшенные тонкими ожогами полые кости птиц, прекращает исследования, со связанными ногами, эмульсия, сцепление солей. Анафора. Херсонес. Празднества Осхофорий. Солнце стоит в центре каждой ночи. Есть иное мнение о точке, за которой деление памяти невозможно. Близкое в близком. Рассеянные споры стекла становятся словесной опорой тому, кто, огибая предмет, находит, что давно в него вписан. |
12:00 того же дня.
Впрочем, как осени. Но,
намереваясь о неизбывной тревоге
раздумывающего о том, как бы снова история
не спустила с языка еще одну шкуру,
влага горла его наполняет впадину смехотворного сочетания: "я одинок", как одиночество
(услужлива память) любого ответа
под декабрьским, назад отступающим небом.
Мы дописываем следующее измерение,
и намного понятней становится прямая речь.
Флажки снов сползают по карте. Флюгерное движение
к пункту схождения, к полюсу,
связывающему виденье и виденье.
Будущее занято расщеплением настоящего.
Параллельные. Сходства.
Между еще не упавшим яблоком и повисшим облаком
простирается небо изменения гласной -
под оболочкой глаза лучи очертаний собраны
в зияние точки.
Поэзия открывает письму бесконечное чтение,
и время, будто магнит, искривляет прямую речи,
от нескончаемых отражений освобождая объект,
первое лицо от прямой речи.
Время - незавершенный рисунок семени.
Где-то тут собака зарыта.
Такого-то года в начале марта.
Очки на переносице поправляет Кондратий Теотокопулос,
у магазина выгружают из фургона капусту.
Пот собирается в его висках.
В крупнозернистых мхах
колодцы. Каждый - веретено ягодной крови.
Бересты горизонтальные струпья, отделяясь погодно,
обнаруживают значимость иного предмета.
Нагое мужское тело, развернутое в плечах,
увенчанное головой ибиса (в других регионах - быка)...
охапка пшеницы... или же тростника...
весы (виселица - инструмент
неукоснительного соблюдения равновесия)... разливы...
какая-то перекладина, заключенная в круг (труп),
предлагают себя на выбор.
Но он спокоен.
Ибо исправно платит по телефонным счетам.
Впрочем, их становится меньше.
* Это простирается к костной преграде лба, затем пульсирует холодным облаком. Если медленно падать навзничь (либо лицом) по прямой и строго придерживаться направления к югу, вначале слышен нарастающий во времени (как в стяжении земных сил уголь) гром. Выжжены золотом. Раскрыто, словно странствие в странствии, подобно рассудку кристалла, подступающему к границе влаги, но всегда остающейся за порогом. Ангелы находятся вне красоты, смех - за горизонтом намерения, до асимметрии, беглой, как дым. С трудом предстоит: что это? - линия, идущая книзу? цветовое пятно, жест, остановленный в проеме глаза? Прожорливая патетика. |
12/24:00
Но лучше пусть океан,
пропуская со свистом сквозь арку рта гравий воздуха,
говорит Кондратий Теотокопулос.
Море?
Швыряя на транспортер ящик с капустой,
спрашивает грузчик. Набери-ка попробуй денег!
Одна дорога...
А потом, как его, фрукты, детям.
Однако Теотокопулос, дергая кадыком,
повторяет слово и видит. Что же он видит?
Скарабеи судов катят шар океана.
Краб безумной буквой жизни
втискивается в расселину.
Грохот вертикально вскинутой пены.
Скала крошится медленно под пятою солнца,
подобно воображению,
бьющемуся над фотографией смерти.
Перламутр дымной мидии, вскрывающий солоно кожу -
вскрик словно,
разделяющий края объятий на новую и новую встречу.
Когда-то пыль пили.
По узлам городов, пропущенным сквозь
наученные с детства пальцы, следили строение пены
у колыбели, на шее - вены.
Он ощущает сухость кожи, черты меняющей его лица,
насаженного на
два острия взгляда (вращают ласточки жернова),
спицы две,
вяжущие мешком пространство. И, словно с качелей,
опять: женские руки, мать? брюхо лилового карпа,
бескровный надрез,
падают вишни (мир, как сравнение - неуловима
вторая часть), пыль обнимает стопы
прохладой,
мята,
звезда всех вселенных тепла.
Да, это мать поправляет прядь
и ни одного движения,
чтобы в тело просочиться могло.
Я говорю - степь. Не море.
Я говорю - холм, не степь.
Я говорю - два элеватора в мареве, ястреб.
Я спрашиваю, почему выключен звук.
Что я сказал? Повтори.
Ты сказал - краб. Жаркий день.
Город. О горле что-то.
И все, ты сказал, начинается с единственной буквы.
Единственной ссадиной непонимания,
как некой безгласной, расположенной
за решетом алфавита, в самой его середине,
устремленного вниз поворота
(птенцу лабиринта подобен город: либо жив, либо - не).
Кондратий Теотокопулос вспоминает,
как ночью, весной
они с сыном встретили на пустыре человека,
слушавшего соловьиное пение.
ОДА ЛОВУ МНИМОГО СОЛОВЬЯ
The description of that bird is this window.
Barrett Wаtten
Как солнцем узким угрожаем соловьем,
рассыплет сеть шагов по рытвинам впустую -
кто новолунье спутал с вестью, слух смешал с огнем,
что глину и навоз созвучием морочит,
и, мучимый (не прихотью) пытается войти
в ту точку, где не станет больше
искомого предмета. Разве не любовь?
Проснись ловец в силок
просторный, словно случай.
Он тленья избегает одного,
другого, третьего в разливе отклонений,
и не наивен столь, чтобы в разрыве вспять
счесть солученьем совпадений
звук асимптотой яви, свитый в измышленьи.
Мир пал созвездьем дыр: ломоть янтарный сыра.
И будто пот проступит сквозь стекло
ревнивого предметного троенья - так
расправляется и ширится число,
стирая единицу разореньем,
и слитком преткновений (будто дно)
иль тесной паузой улитки
ночь изопьет себя с избытком. Как черта -
за локоть сна заведена -
как две иглы летят навстречу.
И тяга их к сближенью такова,
что ум готова сжечь иного,
чтобы исчезла избранная вещь,
прерывность искупая расслоеньем
самой черты - но как проста! -
чем смерть свою припомнить проще,
или падение луча - мимо меня -
к ее предплечью,
туда, где затмевая медь,
орех в проемах воздуха трепещет;
а к ней губами грех не отцвести,
пересекая острова удушья,
чья карта на изгибе тише плена
сознаньем расстилаемого тела.
Но ни начать, ни кончить совлеченье соловья
в то, что, не ведая, предвосхитить захочешь.
* * *
Не все открылись криптограммы почек.
Была весна. Кипрей еще не цвел.
Ночь, запинаясь, речь учетверяла.
Борение земное проникая,
дома дубов росли к гробам.
И с юга дуло сушью, к лужам крались кошки,
завороженные кристаллом пустоты
в оправе Млечного Пути
осыпавшихся некогда вселенных,
и чернью горней разъяренные цветы
хребты их понуждали оплывать истомой
(как множества в мгновенье перехода),
и горлом изменять строение зрачка,
чтоб увидал извне, издалека
то колебание, что тут зовем пространством -
сад призрачно танцующих камней,
чья полнота восходит к вычитанью,
ограда чья лишь ожиданье "стража"
(мне даже память речь набормотала -
узлов развязанных рой, будущих времен,
распределенных в равенствах порядка).
Мы видели, как тень остановилась,
прислушалась, медлительно очнулась
и двинулась к дороге напролом
через кустарник, пожиравший пустошь,
под треском искристым провисших проводов:
свитых в жгуты,
оглохших в исступленьи
материи незрячей
мокрых
черных
пчел.
12:01
Мои руки, зажигает папиросу Севастьян, грузчик -
по ночам ищут убежища в тяжести,
тянутся к брату картофелю,
к брату меньшому луку, к сестре капусте,
а когда уж совсем... к младшей сестрице. Тогда просыпаюсь.
И поступаю правильно.
Моя голова, в ответ думает Кондратий Теотокопулос,
лежачий камень, который к истоку пески возносят,
несомые к устью. Камень
на меже между сновиденьем и бдением. Как велико порой
поле - каждое эхо даже в засуху губ прямится жадно,
готово впиться. Дождь ему серп. Однако,
либо обширно чрезмерно это движение, либо
тело твое оно превосходит лавиной,
силой перемещаемого. Так
с рожденья ты всего-навсего западня смутных вещей,
слова, лица, отсветов, и словно втянут туда,
где разворачивается начало... Безвидность.
В центре тяжести дело, гнет свое грузчик,
и в спине безусловно - не так все и просто!
Дни урожая, тыквы, свечи. Скоро голуби
обрушат кровлю после небесной сечи.
Вечером (фраза - неиссякаемые копи цвета),
раздумывая об ультразвуке праздно,
достигшем предельных частот, он, покуда будут резаться
чеснок, помидоры, укроп, поставит на подоконник
чернеть Саперави - перешедший порог сновидения сок.
Закат откроет пролом в проливе.
Осоки свист. Коса нашла камень, легла к камню тихо.
Итог: к нам сквозь стены неудержимо несет перья стай,
прогорающих к югу. И ты не спала. Либо я. Линза дождя.
Жгут, расплетенный в объемы. Колесом
нож вырвется из руки и, как осень, лет его длинный,
горький вдоль губ, а по краю полынный
(вновь ночь папоротника: 12/24),
вмерзая в аналогии лед, неслышно
мимо пальца ноги в пол вплывет, плесени шлейф разостлав,
дребезжанья на расческе бумаги, когда говорить, что видеть.
Скорость усвоения стены, картины,
кухонной утвари, металла,
возвращающего сталагмитами Мессиана,
посланий капли, горенья газа -
напыленных по граням фразы - не укоряй. Я
измеряю тень тени всего-навсего тенью, что означает: здесь.
Где ум крепок, как ветер на последнем витке у земли.
В дельте сирены. На пустыре соловьи. Ряды Фибоначчи,
будто Кадмово войско в область залива нисходят. Каждая
фотография - только лишь вход. Материнская кровь
сгущается зеркалом. Здесь - реализм: части речи,
сворачиваясь в рог улитки, чужды состраданья друг к другу.
Пешеход - знак прохождения, сросшийся
с опустошенным движением,
симбиоз отверстия с его очертанием. Руки его
до сих пор не могут понять, как ее
чудесное тело переходит в сочетания согласных и гласных,
ветвясь рядом программ. Каждый - всегда побег от другого.
Скрипящая дверь.
Изумления место повсюду.
Дом при изменении единого знака
становится дымом. В смене значений - свеченье,
свежующее сетчатку, пчелиная плоть мгновения, тела,
тлеющего под веками, покуда обмен веществ.
В музее яблоки с голову макроцефала -
плоды воскового Эдема. В застекленном шкафу -
за двести лет изрядно выросший заяц. Гермий - тростник,
который снится Паскалю, полый, как глубина,
прозрачный, как если бы стаи прожгли его к югу,
точно дудку дыхание.
Человек, который к себе на "ты",
никогда не избавится от мечты
о побеге (даже в однообразие втекая ручьями,
даже вверх скатываясь по лестнице снега, - остается
неисчислимое приближение, словно словарь,
который один и тот же).
Вот выпрямлен смолистым побегом.
Следом оживает тростник
в пульсации "верх-низ". Лево входит в право, как мысль,
наследующая привилегию настоящего. По-настоящему
в этом суждении стоящего нет ничего. Вот он, стоящий,
выпрямленный, точно побег к недвоящейся точности -
траектория к территории "есть",
очерченной грифелем настоящего.
Стоящий - стирающий состояние себя. Влага
просачивается в песчаник. Вот, уже лужей небесной
разбит в произнесении "равнинный ветер",
ниткой мокрой скользит, пришивая старуху,
летящую пустым рукавом, к сердцу виноградному Бога.
Другое.
Ребенка слезы, плачущего ни о чем,
запрокинув хрупкую голову
(то ли сады ночные множатся в нем,
глотком ледяным даруя восторга,
то ли зга ему блещет со смолистых поводьев
в ацетилене плодоношения насекомых, -
все в этой жизни равно покуда, - либо,
попирая законы возраста, вращения сезонов
из белой империи мозга вниз поползли пальцы белые боли
при виде мусора легкокрылого,
клочьев бумаги, листьев,
уходящих спиралью,
в себе уносящих тайну написания дерева)
Я стою на перекрестке достаточно долго. Светло как днем. День и есть, - запишет позже в тетрадь Кондратий Теотокопулос. Помидоры 2 кг. На рынке. Кукуруза 25 коп. за килограмм. Два венка чеснока (слаб, куплен напрасно), t - +18 C0. Севастьяну нужно сменить работу - артрит. Писем не было. Правительство продолжает реформы. Закончили съем двух фронтов. Послезавтра ремонт водогрейных котлов. Снилось: вечер, мать, на столе карп, мне, кажется, пять... не больше, до четырех одна папироса, монтень, гости. Но это после. |
Теперь: 12:00.
Впереди сыр, Саперави.
Впереди - горизонт, откуда движется гость,
с лица которого черт причины все смыты.
И только
первых скороговорок тени в преддверии ночи
позволяют его отличить от зеркала,
где сотворение чайки
любезно миру.
ИСКЛЮЧЕНИЯ
Предложение является только предлогом
выйти за пределы предложенного.
Чтобы увидеть опять ее голову,
запрокинутую назад, тьма склоняется над водою.
Снег режет окно, огибая тьму, как волна.
У человека в комнате нет строгих пределов,
пока что-то не вынудит предпринять то или это:
действие: несовершенный глагол - рука.
Тень человека перемещается без труда -
зависит от источника света.
Цепляясь за потолок, раскрываясь периодом
о странных количествах памяти,
разделяющей длительность вдоль,
человек и тень образуют перспективу,
классическую, словно соль.
В осенних рощах камфары отстаивается ток,
желтое над синевой устанавливает контроль.
Плесы. Из чешуи зноя выползает вода,
изучают огонь муравьи или мы,
являясь предлогом родовым окончаниям.
Гелиос гонит и гонит свою колесницу -
эфира обход, материал строф,
матрица безвоздушного бормотания,
В сентябрьских водах. Сухой лист насажен на ось
трещины, и снег режет окно -
в неровностях вихрится свет, образуя рельеф.
Важно при этом не опустить текущую воду,
несущую бесполый мусор, журчащую в полых костях -
нетрудно назвать вещами, притягивающими глаз,
чтобы поить бессилием.
Возможно, тело не что иное как театр зеркал,
направленных "внутрь" неверным пасмурным зрением.
Мне не нужно писать обо всем, чтобы себя убедить,
будто написанное - существует.
Мы вспоминаем об этом, чтобы забыть:
изъяны зрения, говорить, желтый катер в пролете окна,
дерево, остановленное в движении - ничего не значат:
таково решение или же описание человеческой тени,
перемещаемой без труда.
* Двоясь в расплетении. Мысль нуждается в исключении. Выцветающий адреналин чересчур ветхое волокно, чтобы стать привязью. Вначале между Марсом и Венерой умещалось пять пальцев (справа и вверх от моста) - мы неподвижны, паря в потоке - по истечению недели уже две ладони умещались в небесный провал. Проект музея человеческого тела. Не всеобщего, хотя идея искусительна вполне. Нет, наподобие личного архива - частицы отмирающего тела - ногти (сколько задумчивости расточается в вечера кропотливого срезания ногтей... раскачиваясь вниз головой), чешуйки эпидермия, кристаллы пота, мочи, зубы, которые вручают сосредоточенные, как ламы, стоматологи, трепетно обернув их в парчу, и так далее. Следует упомянуть также о парадоксе головы: рано или поздно каждый, мечтающий о совершенстве подобной коллекции, возымеет непреодолимое и вполне понятное желание увидеть в своем собрании собственную голову, венец коллекции и вселенной. Разрешение проблемы, вероятно, станет новым импульсом в развитии радикально иных технологий, возможны и революции. Двоясь в полотне асфальта, расшитом сомнамбулическим перемещением из побега в преследование - таков сценарий повествования. И, вместе с тем, надлежит быть еще точнее: я не хочу того, что я говорю. И мое нехотение - есть мое желание. Пунктир пристальности. Полдень. Камню океана даруя утробный слух. Мелькнет земля. Рушится карточный домик гравитации, затем смеха-тьмы. Хруст гравия по ногами. В бальзамическом меду эвкалиптов. В аду утопий. Я умру здесь, сомкнув створы "сейчас", словно веки, на которых вытатуированы глаза. * "Не сообщай, - настаивает Исаак Сириянин, - другому, чего сам не испытал, чтобы тебе не стало стыдно себя самого и по сличению жития не открылась ложь твоя". В лени явлен, как "я" повествования, где солучением и разлучением образуется, не обязывающее ничего понимать, понимание. Но что, спрашивается, "испытал" я, о чем возможно было бы сообщить другому? Или же - из чего слагается то, что значит стыд? Не обнаружение ли в некоем "я" сосуществования "ты", этого, упустившего замыкающую согласную все того же "я", бесстрастно отсекающего возможность выйти из круга стужи, сетования, льда. Вязкое мерцание. Но я согласен. Или же, к примеру, воспарение ума! Прости, телефон... Постоянно путают с поликлиникой, рядом в ряду номеров, да и просто рядом. Там прелестный парк с одичавшими котами, шиповником, жасмином и лопухами среди порожних из-под чего-то ящиков. - Но как нехотение превращается в желание не хотеть? Итак, уклонение, ветер, шум, окно, телефонный звонок, листва. В самом слове ее обозначающем отчетливо виден острый рябящий блеск, хотя пишется: ночь, предложение, ночной ветер с юга. Рвет, мягко сокрушает листву, сыплет вокруг нежнейшие осколки блеска, плачет в картонном отдалении ребенок, память, падающая в круг полдня, всегда один и тот же круг самой короткой тени. Исчезновение, втягивающее все вокруг. Признаться, до сих пор... до сих пор. Но дети узнают. Или же то, что невольно сообщается моим нежеланием? Однако и оно не стоит того, чтобы о нем вспоминать. Вещи, ветер - еще одно перечисление. И то и другое, и третье в речи - привычки. Иногда в таких случаях лучше произнести "металл", "арифметика", "золотой лев". Либо: "тысячи миров обращают себя к себе, не нуждаясь в алиби, как слово в вещи, как вещь в мышлении, искра во тьме, пыль в теле". Когда телефон молчит. Когда телефон молчит, я думаю, что произнесенное мною за всю жизнь не охватываемо ни смертью, ни безумием. Давай прислушаемся к сказанному. Грязь превращается в чистую форму. Не соотносима ни с чем, и в чем видится система нескончаемого числа форм, превращений, не заканчивающих себя ни в одной и, следовательно, не имеющих, не могущих иметь окончательного описания. Каких только откровений не доводилось мне слышать за свою жизнь. Каких только признаний! О чем не так уж и тягостно вспоминать, когда наблюдаешь пыль, замерзшую землю, небо, когда слабость весны размывает глаза. Пейзаж, скажем, это что-то вроде татуировки. |
*
Привыкание спрессовывает заикающееся ничто
в строку замерзающего воспоминания. "Мне хотелось
стать фотоснимком того, кто фотографирует меня
идущим во снах, постоянно снимающим паутину с лица".
Что принесет нам лето этого года?
Вся эта история только рассказ
об изменении способов чтения. Но и погоды.
Умершие повсюду приветствуют нас, настаивая
на том, что их истина постигается в выявлении зримого:
кокон зрачка, сворачивающего мерцание
в искажениях светлеющих глазa.
Подобно тому, как в ускоренной киносъемке
время ума удается вложить во скорость цветения плазмы,
тело, распределяясь по пейзажному полотну,
просачивается в его поры по капле, как образ,
который более всего походит собой на дыру,
куда устремляется "да",
не нуждаясь ни в каких оправданиях. Реальность.
Человек неуследим, как пробел между словами,
который не удается забыть в сличении монологов.
Нищета, доведенная до свода свободы -
архитектура круга, взращивающего невесомость.
Предложение вычитывает из себя возможность
необратимого вычитания, но и это
не убавление - ни вида, цветущего из окна,
ни тела, избранного уликой влаги,
в котором каждое слово растрачивает себя,
и чем сильнее очарование обрамляющих дыхание вещей,
тем дальше уходишь, оставляя сиять
холодом первозданного случая
пыль, перетекающую из рук в руки.
КОНДРАТИЙ ТЕОТОКОПУЛОС ВСПОМИНАЕТ
Lizard Mounds, ничего, кроме погребальных насыпей
в виде нескольких ястребов
распластанных дерном ящериц,
шелеста прошлогодней листвы, а также костей,
продолжающих быть в этом мире вполне безучастно -
Возвращаются утки. Крепнет,
словно струна натяжения, передающая сила воздуха.
Выше головокружительный лабиринт,
магнитные оси которого перемещениями,
как парусами. Легок и сулит надежду путь в облаках.
Синева беспомощно-справедлива,
но еще несколько дней тому
в талой воде играли дети, возводя укрепления из камней,
повторявшие ледяные законы накопления энергии. Руки
тускло рдели, растрачивая тепло, а вдоль шоссе
святилищем поражения, словно киты на отмелях,
лежали леса, подобно горам угля,
которые шевелил слабо подспудный огонь,
распрямляя для убедительности перья Эреба.
Голос какой услышит себя в них,
выведенных из перекрестков чисел,
отражаясь этой, затем той стороной -
впечатление - часть сокращения сроков,
пульсирующая, сокрушающая в грамматике целое.
Это - луна и утки, пересекающие ее равнину.
Горизонт еще не стал катящимся колесом,
хотя по ночам слышно, как снизу скребется трава,
неумелая, любопытная, точно пузыри во рту
глядящего на солнце младенца.
Какие идеи помогут выстоять опустошенным вещам?
Нужны ли они? Будут ли внятны бормотанием
желанной вести?
минующей то, что постыло, - ни одного обещания.
Какой Плотин безо всякой цели прошествует
по уступам материи еще не явленных ливнем листьев?
Или же они не вернут к тому, чем могли бы мы стать,
став тем, чем были? Много вопросов.
Во многом похожи на те, которые дети
шепотом задают щепкам в ручьях, камням, жукам,
отрывая у них прочные ноги, насаживая,
под стать пятнам Роршаха, на любопытные иглы,
как бы нащупывая постоянства остов в податливой плоти.
Чему нас учили? Возврата нет.
Вспышка холода за скалистой судорогой гряды,
говорящий изучает собственное исчезновение,
потом и твоего запястья, когда ты все еще вдоль меня,
т.е. когда звук вне мест, измерения: в здесь,
уже превзойденным тогда, в стенах теперь,
в смирении собственной кожи.
Между светом и тенью, последний отрезок пути -
последнее настояние: расстояние вытянутой руки.
*
Могла птица стучать клювом о зеркало
(незавершенная форма истории или глагола),
могли стлаться к северу крыши,
пробираясь сквозь изморось срезов отвесных
ветра, восставшего из-за залива,
где боги собирались к кострам, нищие,
как небеса, - руки купать в огне,
с цветами ртути играть, тошноты распускать петли,
и где мы умножались в них, не имеющих места,
склонения, и где нарастали тьмой гортанной клубясь,
слюной любовной, немой,
ответ и вопрос связующей, чтобы сухой порослью
кислорода на сонных водорослях повиснуть,
паря и падая за коромысло нуля,
в друг друга тенью -
росою дарения в плоскости головокружения.
* В 12 году правления Юн Лю я был приглашен ко двору, дабы осчастливить все живые существа мира, способствовать выпадению дождей, урожаю плодов и хлебных посевов, а также прекращению безвременных смертей и наступлению приятного счастья. Под веками подрагивают зрачки. Здесь мы поворачивались и смотрели на окна гостиницы, откуда за полчаса до этого, сидя на подоконнике с вином в руках, глядели вниз, на воду, на мост. Мы видим то, что мертво в утвари зеркал и паутине бегущих трещин, в паутине того, что называется "сказать все", карта чего совмещает все времена. Откуда спустя полчаса, раскрыв зонты, размываемы моросящим дождем, станем рассматривать фасад гостиницы, выискивая окно, одно из сотен, в котором еще каких-то полчаса назад, отпивая глоток за глотком нелепое вино, глядели в сумерки, следуя взглядом весьма простой и незатейливой резьбе, которую оставляли в изрытой воде буксиры, следуя туману, сумеркам. Вода затягивает следы, ничего не меняется. Ничего не знать - событие, избранное из значений. Когда бледны после любви и бессонны, не птицы. Под веками подрагивает зрачок. До утра, до вечера, до. Главное во всем этом - строгость, иначе ничего не достанется пониманию. Не начиналось. Стриж, явленный ленивым поворотом головы - лук и стрела одновременно. Как передается нам это невыносимое усилие сорваться с тетивы тяжести, предрешенности? Но крылья также стриж. След в небе - птица, как таковая, как мгновение отдаления... кажется так: "в одном и том же мгновении даруется имя исчезновения и возникновения". Здесь оборачиваемся. Видим окно, принадлежавшее нам несколькими минутами раньше, но замечу, здесь надо говорить о "противоположной", потому как речь шла о строке, о странице, упавшей на мокрую поверхность стола, о впитывающей плоскости, дырах, о переходах от одной к другой, о чистом времени. |
*
Это предложение следствие ненаписанного,
Солнцестояние сосны. Стояние несносное чайки
в ограничении крыла.
Целое не превысит его составляющих.
Страшнее распада прозрачность,
устанавливающая родство.
Пар ото рта.
В полую цепь смиряется космос растений.
*
Частота взмахов крыла в коридорах растянутых равновесий,
маятник ускользающих от себя сходств и симметрий.
Я нащупываю слово гипс в углублениях звона,
связанное со словом "крошиться". Безветрие длится, напоминая изгиб косы.
Так продолжается долго,
покуда облачный вавилон, павший к ногам,
как хрустнувшее в затылке дерево, не вспыхивает лазурью,
вовсе не той, что окружает, не существуя, дугою месяца,
но той, что минует в зрачке трещину шелковичным червем,
глубину у поверхности сшивая иглой. Чрезмерная яркость.
Природа заполняет пустоту знака
и совпадает с собой, как стрелки часов,
совпадающих ежесекундно с дробью круга,
идя к целому, словно на нерест рыба.
Океан, падая из-за плеча, позволяет вообразить
в этих краях луну,
свору прозрачных псов, застывшую в беге
вдоль складок пепла, изрезанного купоросной резьбой,
слепой, как младенец в мантии материнской крови -
понуждая легкие с методичностью аккордеона
расширять каждый квант воздуха,
до предела глотка доводя в делении,
подобном часов делению.
Понимание находит опору в падении,
как в произрастании туда, где только предлог
управляет идеей горения - знанием существительных,
отрекшихся от существа.
Но... - обращаюсь к отцу,
с ложкой варенья глядящему в том "Анны Карениной" -
в прошлый раз мы прервались на том,
как одевались в сороковые, на сортах сирени,
преимуществах (относительных) револьвера перед ТТ,
на небе, которое, нас разделяя, росло, превосходя Гималаи.
- Нищета... Поначалу она держит все,
в том числе и воздушные змеи, управляет призраками,
которые посещают нас, но чтобы закончить (ни у тебя,
ни у меня не достанет времени, поскольку
защелкиваются кольца дней, приближая к области,
отражающей все лучи, где добродетель света сокрушает
птичьи хребты) -
ножницы,
свистящий щебет... не перебивай... какая тяжесть...
* Речь единственная возможность, - но не контроля, а исключения. Неуклонное приращение капель и отражений. Бездна исключения достаточно вместительна для всего. Каждый город имеет начало, вступаешь в него отовсюду. Меня интересует одно, i. e. переход одного в другое. Порой, изучая изукрашенные тонкими ожогами кости, высверленные кремневой пылью, свитой в танцующие оси силой земного притяжения и отторгающей мощью ветра, археологи прекращают исследования. Что им нужно? Что достанется мне от их нужды? - это во сто крат интересней, нежели "переживания" персонажей, населявших области их рассмотрения. Мы прекратили читать романы. Ничего человеческого в этих строках нет. Слева от рдеющих кипарисов, в тонкой путанице проточенных теней дети закапывают книгу. Скулящие ласточки, проглоченный язык Филомелы. Город начат. Зачатие не обязывает к рождению. Книга будет закопана у маслянистой глыбы ракушечника. Или ты был только рожден, или же был только зачат. Магнитофонные голоса родителей. Сроки. Сырость невнятного звука, расстилающего смысл в преодолении слуха другого. Бытует представление о некоем месте, где речь и речь ни в чем не разнятся. Там, где я жил. Будущее совершенного вида. Там, где я буду жить. Скажи, почему они иногда сливались в одно - точки в глазах, затем созвездия становились одним. Грамматическая функция "я" - союз в сравнении. Там, где я живу. Наконец, о разрушении масштаба вещей. С запозданием в месяц: функция глаза - его оболочка. В преодолении предмет находит осязаемость. Разрезанное яблоко. Его половины при составлении не совпадают ни по величине, ни по форме. Как в двойной экспозиции предстает нечто, именуемое реальностью. Круги смуглого света осыпаются с лип. Его мозг, как, впрочем, все тело представляет устройство, сквозь которое беспрепятственно протекает ветер, ни одного признания. Наблюдения за птицами (вероятно, я все же наблюдал муравьев) убедили в том, что мертвые безмятежны, в том, что пристальности служит опорой отсутствие. * Только сейчас, по прошествии стольких лет, становятся много понятней (если это слово, вообще, понимаемо) случавшиеся минуты оцепенения. Конечно же, безумие должно быть зримо, в противном случае оно сольется со снами и прекрасными, как разбитое стекло, случайностями рассвета. Взгляд задерживался (сужаясь в неосязаемый сквозняк сужения), продолжая себя за пределы предмета, цвета, вещи, факта, - например, летящего вниз паучка, который вращался, вращая исключительно прозрачную нить, а затем снова перемещался к небу. Скажи, как ты намереваешься жить? Громче, пожалуйста. На какие деньги? Допустим. Стебель медленно истлевал в глазах и оставалось нечто, возносившее к солнечной слепоте, к светозарной тьме синевы: ни глаз, ни вещи, ни тела не оставалось во владении чувства, в сознании его восприятия. Не этой ли бесчувственности, исключавшей вообще какое бы то ни было понятие меры, сообразия, которым был обязан жизнью с другими, равно как и представлениям, требующим памяти, которая в свой черед требовала меня, как такового, то есть моего "прошлого", ежемгновенного уже прошлого, "меня", обладающего памятью... - не этой ли бесчувственности, открывавшейся мною для меня в иные минуты, я тяготел всю свою жизнь. И что будет неодолимо влечь к себе, превращаясь в неотступную и не воплощаемую ни в единой из известных возможностей мысль, отчего мне, довольствуясь ею, несчетное число раз пытавшемуся ее высказать, предстоит умереть, и в чем я уверен, если смерть не станет ее разрешением, окончательным ее развоплощением, не требующим ни аналогий, ни отличения. До без-конца восстанавливать, утраченное в этом "зрении" сознание. Таково задание. |
*
Иссякает пчела в прибавлении меда,
цель поражает стрелу,
протеиновый космос вновь являет себя
плодоносящей формой, ясностью взгляда.
Дрожит тетива, золотясь золою,
стягивающей огонь с водою.
Помнишь, у ног облако пробегало,
и голова шла кругом, будто раздаривая камням небо,
календари. Им обучение и силе небытия двойной -
разлука, встреча, если помыслить что-то,
и тотчас от него отказаться.
В пойме памяти пойман:
они возводили огромные здания,
преуспевали в борении с катастрофами,
добивались отчетливости в преданиях,
некоторых построениях рассудка -
и я любил это. Разве не магма будущего
(одета корою истории) жадно искала место,
чтобы в себе появиться. Разве не этого
воспоминание вписано в отсутствие
каждой молекулы, в ее грядущее, в ее угрозу?
Мы видим то, что мы видим.
Что означает "древнее"?
Привычное - до свиста гортанью стиснутый воздух,
жила на шее, Сириус над соседней крышей,
телеэкран через двор напротив и человеческая рука,
подрагивающая в силу законов сна,
ищущая с тенью своей совпадения.
* Сухие молнии в луковой шелухе. Ключ поворачивается в замке: две фигурки, размахивая руками - ни слова не доносится - топчутся на дороге, и разум избирает из возможного: приближение. Высказывание не предшествует. Тело флейты представляет собой устройство, не препятствующее течению ветра. Тела вложены в измерения, словно кувшины в стены. Ключ поворачивается в замке. В простоте удачи наука дерна непроницаема ни стопе, ни солнцу. Прежде, чем провести линию в нужную сторону, следует сделать легкое движение в противоположную сторону. Нет ничего непонятного. Разве непонятно, что в свете сухих молний две фигурки, размахивая руками, топчутся на дороге, и ключ поворачивается в замке? На снегу крупная соль весеннего солнца. Стыд не позволяет писать "стихи". Видимое является только в незримом. Но здесь мы оборачивались: на фотографии - мост, рвущиеся из рук зонты. Скорость, воцарение неподвижности. Я видел кости мертвых царей, проплывающие в земле, словно птицы на юг, в перепончатые зеркала. Кварцевые образования, инкрустированные киноварными и нефритовыми вкраплениями. Цапля в сгустке лампы. Третье дано. Свалка уничтожает оппозицию природа/культура, и наполовину облетевший кипрей так же непроницаем и темен, как и вросшее в грязь разбитое колесо. Небо одно и то же в нескончаемом истечении цвета. Необходимо сравниться в собственной несущественности с тем, что содержит в себе простейшее действие. Нет ничего непонятного. Начинать необходимо с другого. Естественна ли весть оголенного звука, ускоренного метром дыхания? |
*
Казнь виноградной лозы
знаменует начало следующей по счету утопии -
продолжение мечты о странах,
где никогда не садится солнце. Каждое слово
тесно облегает рот изнутри. Льдом. Дыхание.
Или же был рожден, или же только: воспоминание.
Насекомое принимает за рай огонь,
уловленный стекла глубокой ладонью, - цветущая
восхитительно рана пламени.
Выходит тебя возвращает то, что
казалось, уже безвозвратно утрачено?
Каллиграфия ветра в плодоношении почв.
Ничто не содержит умысла.
Нечто прозрачнее, чем значение,
под стать детскому телу, изъятому из рода и времени -
виток боли начинает свое робкое ожидание.
Осторожность - вот начало этой
бамбуковой дудки в сопряжении скважин, но
прежде ослепнуть руками, чтобы порога достичь,
где ко встрече готовы воздух уже отраженный
и выдох восставший.
Важен и угол.
Именно в нем затаилась некая участь,
отнюдь не земная или корней,
подспудно лелеющих прозябание стеблей -
совершенно иная, принадлежащая взвешенной пыли
в холоде множеств, - та, что принимает
в жертву отбросы, исцеляя от ужаса.
Вообрази, что с ивовой веткой воду ты ищешь,
и постепенно уходишь под землю,
но ничего не меняется.
Деревянную дудку же рядом с собой положи.
Больше не трогай.
Пусть первый звук, извлеченный сегодня,
так и останется первым.
Ничего не утрачено.
*
Да, это происходит на берегу залива, на берегу горы.
На берегу руки. Происходит со мной,
извлекавшим некогда цену из целого.
В воде отражается небо, в небе вода,
лестница уходит в оба конца. Условие - отыскать точку,
куда вписывается "душа" или же начало
затаившегося отражения.
Побудем еще немного (просьба усилена междометием) -
в раю одичавших вещей, вырванных из забытья когтем
полночного солнца
(пример пригоден вполне
для прояснения природы метафоры),
присвоенного, изведенного этой строкой,
пористой, как губка аориста,
в которой скапливаются ни для кого оседающий опыт,
совлекающий в фокус "всегда" речитатив разночтений.
Меня никогда не интересовали слова.
Ни то, кем были сказаны, ни - произнесутся ли после.
Неужто так просто устройство? Встроены в "J" пред "А"
в холсте основы, запускающие в колесе алфавита,
череду линейной исповеди.
*
Однажды но так
же как это
проходит
угол
тонким ростком формулы
косвенный блик
для названия иного
чрезмерно имена
именования
или обмен
или же мало
но так же как это было
затем переход
однажды
другая позиция
лежать либо стоять
но лежать вверх лицом
покачиваясь
камыши
как будто не существует
снег заносит
решето рта травы решето
глины размеры
голубиный булыжник
проселок пни и проселок
ржавчина единственного звука
многозначительность
много чего око за око
знак за знак
за глаз
глас оглушение придыхание
слепни ослепшие солнца
формула
после прежде
морщины как
возникнуть, чтобы дышать
дребезжание электрического сгорания
паутина
проселок нож ожил
горизонтально река
оставляя его одного
инфинитив и братья головы
в венках
коровы
чавкающее
но змея весенняя ветвь
без хруста пристально
воды безглазая музыка черное
это цветы
праведность меловой дороги
сукровица
СНОВИДЕНИЯ СТЕН
Однако это прибавление ночи и движения, избежавшее
семиологического понимания, будет произведено
критическим письмом.
Юлия Кристева
Шуршащая
по струне шершавого
прикосновения улица, косность которого
разворачивается флагами накипи, каплями
крыс подрагивающих в комке ожидания - шелк ленивый
лунного затмения ноготь - словно выводы,
следующие один другому, когда фигурки зверей
обожженных танцуют на полюсах полых выстрелов,
уходя по коридорам антисептического свечения.
Так ощущаешь кожей
вина зачатье, кварцевое излучение железа, хлеба поры,
закрытые на замок бессмертия. Об этом
в рукописях, испещренных бормотаньем руки,
исполненных крапивным рокотом, как толпа,
которая вдруг назад подалась,
прогибая панцирный щит скал,
как если бы вдруг ослепительно-белым перед ней
был раскинут овал. Итак, все, что сокрыто - реально.
Шуршащая,
как чешуя шершавой струны - но мы провели
сотни лет в изучении переползания дрожи
по рядам прилагательных в потоке стремительном трения
между указательным пальцем страны, пойманной
в западню ностальгии, дым чей неслыханно чист,
сродни помыслам, неопознанных ферментами гласных,
прохожих, и - большим пальцем.
Да, безусловно, я ощущаю
своим языком слюну, нити волокнистые слов,
архитектуру рта твоего, речевой пустоты и ночь,
прибавление ночи,
но дальше немо читаешь рукой по слогам
путь твоего позвоночника.
Интуиция являет волновую природу.
Но портреты... образы, снова портреты, сыпь, аллергия,
иероглиф, глядящий в себя, словно в источник.
Разве забыл? - реализм,
фотографии,
узнающие ясновиденья гильотину во вспышке затвора,
во вспышке гнезда, в изотопии затылка.
Никаких сравнений с телесным. Этот край поет под стопой.
И сновидения стен. Все, что реально, сокрыто в реальном.
Без чего невозможна черта. Однако, портреты
с разрезанными рукавами, по горло в грязи,
в которой идут они достаточно долго,
разгребают погосты в поисках пищи, задумчивые
над кострами, показывающие, как ни в чем не бывало,
лазурные руки идущим навстречу,
на которых сочится каждый порез,
но запястья тень покрывает пернатая. Тень
каждый порез опишет достойно, и после оставит
доскам сосновым или бумаге стеклянной. Словно
толпа одиночества почерк мерцает, - пряжа осенняя,
пряжа дороги, которая - вируса пряжа, молекул,
воображения, клеток и страха,
которая только орнамент сомнамбулических пальцев,
прянувших прочь от линии некой, обозначенной белым,
если, конечно, в срок не будут доставлены куклы убийства.
И стены, -
перенимают в своих сновидениях повадки диких зверей,
резиновых гномов, эмигрантов понурых
с прядями детских волос,
живущих в романах залогом, пастухов и волхвов,
иные из глины и достались нам по наследству,
тепло сохраняя от взмахов
частых ладоней, горящих, словно кувшины,
которые с разрезанными рукавами сжигают часы,
а они из тимьяна, чистотела, бетона и арматуры ржавых домов,
с горизонтом ведущих липкие распри,
но также из знаков как бы случайных, как заключение,
но это не здесь, конечно, не здесь,
кто осмелится нам возразить,
не на той стороне и совсем не на этой, не здесь,
где сползали дождями или углем парили, синевой испаряясь
в небе огня, в котором все так же трепещет
ребрами змей из бумаги,
но бесспорно, уже на той стороне,
освещая китайские тени поэтов,
влага откуда поныне течет
в сновидения стен, мыслящих мысль исключением из мысли
или мешком серебристо-туманным гильотины и смысла.
Лучше сказать - это рыбы иссякающей бег
в темнотах звучания, уходящего в степь,
к повороту каменных крыл, к вращению тысячелетий,
смерзшихся в соты. Вертепы, музеи,
и куклы в драгоценных уборах, утварь бедная речи
там вовлекается в сумерки, в размышления письма о руке,
в чтение телескопических букв пьющего нас алфавита,
в зиккураты одного измерения. Улица,
вот, о чем мы забыли! - исходящая шепотом
разбитых подошв. Нация.
Музеи фигурок застывших, животных, карт непонятных,
книг, фотографий. Помнишь, рынок и лето. Время красиво,
кровь в сапогах, бегущий охотник, доктор с крестом,
медная спазма трубы, но на той стороне, где-то там или здесь,
кто посмеет им возразить? Будь осторожен - двери,
именно вот эти двери,
как раз эти самые молниеносные двери -
они закрываются, обними же меня,
разве это что-то меняет, кто об этом нам говорит или где,
и не надо о мужестве, хохоте, боге, я совсем не о том,
скорее, о каменных крыльях пустыни,
об отсутствии измерения в точке,
но совсем не о том,
как было когда-то, то есть, когда говорить было нужно
обо всем, и он говорит, что он просто мужчина,
что они просто народ, даже не так - они нация, просто...
которой надо идти в сновидения стен.
Торопись, они говорят, надо, чтобы стало понятно,
о чем ты нам говоришь,
когда улица левый зрачок разрывает мельканьем,
и они говорят о начале, истоках,
обреченные бывшему, даже мать и отец
в миг расточения силы, прекрасные как карусель,
были уже. И о чем же тогда, когда миг обжигает, -
нет, просто входит-выходит,
деление клеток, сцепления секунд, клок, который
назван "бессмертием". И тогда
неисчислимое древо спирали взрывается по вертикали
и солнце заката его омывает,
и параллельная стае движется смерти прямая,
как улица, переламывающая молчанье.
* Больше всего меня интересует ложь. По-иному - нескончаемое отклонение, искажение, нечто вроде неоскудеваемой Римановой топологической кривизны. Да-да, кому нужна, спрашивается. Кому видна в мире стульев, чумы, истины, стен, риса, чая, аэропортов, госпиталей, - в продолжительности чередований всего этого достаточно обширного каталога, каждая вещь которого все еще, как бы по привычке, тянется к несуществующей смерти, о которой можно еще услыхать, вслушиваясь лишь в бормотание ночи и каких-либо любовников, не узнающих себя, подобно тому как слух не узнает себя, но другое: всматриваясь в себя, превосходя себя, как и они, не зная того, что петляют во времени, совершенно бессмысленные - глянуть: беспомощные, голые черви, нечто мычащее о любви во вращающих их кругах. Предписания зрения/ю. Горсть букв достоянием дна. Закрывая глаза видишь на "перед собой", на "в себе", на веках распад сочленений пятен, отрезков, пульсирующих спиралей. Пейзаж без Бога производит на всех отрицательное впечатление. Движение зрачка не изменяет ни формата, ни глубины и в постепенно очищаемом от подобий ретенциальном зрении определяет себя в отсутствие пространства, масштабов: все плоско и равно глубоко. Бытие глаз - поверхность. Предлоги. И подобно тому, как человек даже в одиночестве не обретает одиночества (зачем?), так и в неустанном труде памяти он никогда не настигнет смысла неких ограничений желания, прихотливо меняющих форму. Протеиновая структура Протея. Кольца смуглого света осыпаются с лип, тление лета длится - пространство сепии, охры, краплака. Они совпадают в длительности, исчезая друг в друге, но подчас обнаруживают тончайшие сдвиги по отношению к предыдущей или последующей, если ты позволишь мне говорить сегодня о следовании в единой длительности. Telegraph Street. Тульчин. Я уточню свою мысль - речь идет о листе, не имеющем сторон, подобно детству, не знающему ни до, ни после. Слепых просят пройти на взвешивание. Когда мы проснулись, солнце стояло высоко. Всей метафизикой русской словесности управляет сослагательное наклонение. Смотри выше, об этом сказано. И если нам не изменяет память, я обращался к этому образу неоднократно. Это следует написать карандашом, чтобы в любое мгновение можно было бы стереть, - кому нужно, тому останется. "Я не претендую также и на понимание, и более того, может быть, именно непонимание является моим последним удовольствием". Но все это следует писать карандашом на полях несуществующей книги, на полях ее дара, ксений, в обмен на тысячу тысяч историй, из которых каждая вправе любую назвать своей. Меня смущает холод, хотя с этого момента я читаю "его" как зной. Чтобы промычать что-либо об "истоках", мы начинаем говорить о реках, чтобы сказать о реках, мы принимаемся говорить о речи, несущей вещество сквозь мозг, населяя его тенями и отражениями - мысль проста - вещами и бессилием, таким же, какое испытываешь в отсутствие звука, не испытывая ни единой черты, способной дать мне возможность вернуться к тем, в силу договоренностей и обязательств, с которыми я позволяю себе, обращаясь к "тебе", прибегнуть к категории лица, чтобы хотя бы на некоторое время стало внятно, где и зачем, чтобы розлiчити в этом процессе число и лицо, время, несущее речь сквозь нас, оставляя оседать памятью и уже непониманием прежнее, имевшее, возможно, даже некоторое значение. Я столкнула его прямо под мусорную машину и можно было подумать, что самой Гекате был отдан в полночь, когда солнце кренится к заливу, на запад, к островам, - ей, избавляющей плоть мозга от тысячи жал сна, в котором по обыкновению уменьшаемся, как две обезумевшие от никчемности точки в рассыпавшемся прахом учебнике пространств и мер. Месяц жег пыль. Даже, когда тебя не будет. Впрочем, отнюдь не секрет как деревья выглядят осенью, в легких, как волосы, кругах костров. Идущая к центру, которого нет. Даже, когда тебя не будет вовсе, чтобы говорить о реках, плодах, исклеванных птицами в кристаллических толщах рассветов, перенимающих у холода зеркальные волокна, оплетающие солнце. Тогда как широко открытые глаза ничего не отражали. Рука и стол, чашка чая. Бритье холодной водой. Искрящийся шов пореза и холодные руки - вот откуда такое наслаждение держать чашку чая в руках. Загадочно другое - разрушение также приостанавливается, его не происходит, то есть истинная мощь неявленного исчезновения расцветает именно в этой точке абсолютного оцепенения, производя странное ощущение, будто в этом и лежит "разгадка", что в этом устрашающем равновесии кроются истоки столь ценимых "озарений", некоего особенного "знания", однако в явленном безобразии просматривается простая логика: различия, пожалуй, залегают на более глубоком уровне, на уровне еще более глубинном, нежели жизнь протеинов или аминокислот. Конечно, я не настаиваю, но тебе следовало бы подумать, что ты скажешь, когда тебя будут спрашивать. И стоит ли вообще соглашаться. Хотя в ту ночь - в дневнике осталась запись - в Венеции мы говорили о желтом. |
ИЗ ПИСЬМА СЫНА - К.ТЕОТОКОПУЛОСУ
горсть бормотанья влаги,
черепков игра,
приговорить способная рассудок
паденьем, случаем
к нескованному чуду,
где "вспять" немыслимо.
И где одновременно
движение смывает без конца,
как дрожь недвижные пределы наваждений,
и, наконец, где легкий спутник твой,
вожатый линии, обутый в крылья,
подобно вскрику в утренних ветвях
качнется тростником
и прянет вдруг во мрак,
не просеваемый пока глазами
(зрачки обращены которых вспять,
материю понудив углубляться,
собой являя складку бытия) -
"омой же молоком меня,
как мороком потери тело флейты
звук отмывает от дыханья,
пропущенным в ни-что сквозь тесное зиянье:
омой же молоком... как вымывает
сознанья сито мерная молва", -
и вот когда, как пляшущее семя
в путях бесцветного огня
тебя покинет спутник равнодушный к знанью,
не в силах более пытать
рассудок монотонным снисхожденьем,
ты дом увидишь. Слева ключ в низине.
И так бесшумен он, что превозмочь не сможешь
свою внезапно слабость. Подле кипарис. Как лист
он бел и пуст, как свиток поля,
и, отражаясь в полом свете вод,
двоясь как собственность источника, исхода
теченью возвращает цвет,
что в ум твой отрицаньем вложен
(но как тот невесом разрыв, растянутый
меж выходом и входом). Не приближайся к ним -
ни к дереву, ни к водам.
Омой же молоком, - опять услышишь, -
омой все то, что было ожиданьем,
но стало снова безначальным эхо.
А если кто окликнет либо же попросит
черпнуть из этого ручья -
не оборачивайся, как бы ни был голос
тебе знаком, какой бы он любовью
тебя ни ранил - их здесь много,
и только мать числом их превосходит,
когда, подобно зернам мака, по берегам шуршат
в незрячем трении. И потому иди,
не возмущая тленья, тропой зрачков,
обращены что вспять, к ручью иному,
влага чья студена и ломит зубы, оплавляя рот,
из озера сочась, которому здесь "память"
дана как имя.
Стражей встретишь тут.
Остановись.
И несколько помедлив, спокойно им скажи:
"вот так... да, я "дитя земли" и неба звездного.
Чей род оставил небо, и что известно всем".
Однако жажда здесь сложнее, чем кристалл, -
чья белизна прекрасна чешуею
разбитых мертвых звезд,
чьи борозды свились в сетчатку умножений,
в мгновение различья в различеньи,
неразличимое, как береста зимой,
с которой начинается огонь
чертой взрезающей покров,
ветвящийся по полю ослепленья.
И мой язык омойте.
Словно со змеи сползут счисленья все
в подобьях растекаясь, но прежде - мне воды,
рожденной зеркалами, не знающими дна -
вот в чем неуязвимость - как озеро,
чье имя мне губами и впредь не вылепить.
Нет звуку основания.
Я прожил жизнь, которую ни разу
здесь никому не явит сновиденье.
Жизнь на земле, где колос страха
зерном смирения питал жестокость.
Я прожил срок, играя с богомолом,
как с жерновом порожним - с буквою закона,
попавший в зону отражений, где тень моя
меня перехитрила,
совпав со мной, как слух со звоном.
И, вот, теперь развязан.
Но таков ли путь
начала превращений жалкой слизи,
в себе сокрывшей чисел чистый рой?
Игра которых
некогда любовью была наречена, именованья
сдвигая, будто бусы совпадений,
сводивших перспективы тел
в слегка отставшее от разума значенье.
И не бессмертья. Я прошу напиться.
Всего лишь горсть воды, чтобы раскрылись
в последний час ладони -
только бы увидеть, как происходит отделенье капли,
и почва снова проливает
разрыва всплеск,
небесный отблеск кражи.
Продолжение книги Аркадия Драгомощенко
Вернуться на главную страницу | Вернуться на страницу "Тексты и авторы" |
Аркадий Драгомощенко | "Описание" |
Copyright © 2001 Драгомощенко Аркадий Трофимович Публикация в Интернете © 2001 Союз молодых литераторов "Вавилон"; © 2006 Проект Арго E-mail: info@vavilon.ru |