Предпочитаю далекие трамвайные остановки, субботние вечера на отшибе, деление молекул в размеренном сечении стрижей. Трудности воздуха обращают к теням растений, затем растянутое солнце навылет. Когда над заливом. В линзе клеточного отражения.
Существует несколько возможностей. Висок. Одна из них обратиться к словам о том, что: "не существует ни источника, ни основы, из которых что-либо могло бы попасть в это постоянное настоящее". Осока и пересчитанные воздушные порезы. История с не потревоженной водной гладью и возвращенным взглядом находит подтверждение во сне, где зрение теряет свое оперение, под стать стреле, вяло выпадающей из русла предназначенной ей траектории и попирающей законы движения, инерции, масс и какой-то цифры, живущей ноябрем побоку. Действительно, случаются дни, особая резкость, когда осознаешь, что длительность ничего не взращивает. Пешеходы немногочисленны. Линия отчетливей шва на амальгаме. Тогда как гибель Гаутамы за углом вносит иные подробности в пейзаж. Холмистая местность, желтый ракушечник. Белая пыль. И столь светозарное свечение полудней, что тень и свет одновременно теряют смысл. Вначале был сон, очень давний, потом сон утратил вообще какое бы то ни было значение. Потом возникла ты. И вернула сон о закате, заброшенной спортивной школьной площадке, с морем за "где-то", и как руками закапывали книгу. Почвы были белы, сухи и легки, как подкрылья жуков.
Мне всегда казалось, что полдень это божественное рассечение материи, в котором мгновение еще не имеет никакой возможности раскрыться в "нашем" представлении времени. Иногда я позволяю неряшливое стяжение, именно с ночными одинокими пожарами, случавшимися за черными яблонями и орехами. Там надо быть бесшумным. Как черепки до сцепления клея.
Когда их отсветы говорили об океане, которого, разумеется, я тогда не видел. Но читал. О чем? О соли? Крабах? Разбитых на ногах пальцах?
Однако свидетели молчат, поскольку город сожжен до фонетического основания. Подобно Финикии. И никто не осмеливается начать вновь о жертвоприношении "vach" жертвующим. Очевидные вещи окольцованы перспективой внезапной подозрительности, то есть, когда все, что мнилось притягательным, принимается напоминать о полной несостоятельности "притягательности", а несуразность заполняет поры зрения, сквозя мимо конечных отношений и последних элементов. Как долго может находиться вещь в состоянии "приобретения"?
Отдалиться от дождя не представляется возможным. Говорить о братстве по меньшей мере смешно. Хотя, должен сознаться, тут допущена явная неточность.
По одной понятной и, разумеется, одной, не более, причине я лгу (неискоренимая привычка, возведенная в правило). Пожиратели леденцов переходят к следующей фразе: "но шлейф, не видимый никому, влачится наподобие Рождественских огней в американском кино". И впрямь, почему бы не отправиться в New York на каникулы? Что взять с собой? Что, любопытствую я, им известно о Плотине? Или о ночных странствиях по Strand, или же соловьях из мокрого риса?
Горящий тростник доставляет истинное наслаждения глазам и прибрежной, но земной траве. Длина волны синего разрешает узнавать его первым на рассвете. Позволительно было бы продолжить о жилах притяжения, прорастающих сквозь мельчайшие вещи (такими, к примеру, являются почти незримые золотистые мухи, проедающие дыни в тени, рассветная моль солнца), а также о валентностях, гравитационных полях припоминаний, о спиральных взаимодействиях между ними; но в миражах далеких трамвайных остановок, сухого репейника, кипрея, предвечерне вспыхивающих птиц подобные связи утрачивают насущность, и окружающее предстает наподобие неотвратимого компендиума речевых погрешностей. Где я буду, когда умру? Никогда, сука, не звони, когда тебя не просят об этом. Какого рода? Направо лес. Налево страна. Назад не оборачивайся.
Оговорки, смещения мерцают на дне каждой очевидности, разрастаются друзами утроений, повторяющих себя в головокружении, порождающем истинно двусмысленное беспокойство. Однако наслаждение двоением, расщеплением, следованием некой тропе перехода неизъяснимо. Когда-то, бредущий в напополам сломанных сандалиях от университета до площади восстания, сбивший напрочь доставшиеся многократно по наследству ноги я говорил себе: тебя ожидает ад.
Тем не менее, подобная не столько категоричность, сколько... наверное, и, скорее всего, скоропалительная догадка там на асфальте в июне, в зной, в стенах бензиновой гари вносила известный беспорядок в достаточно стройное суждение о том, что "вне нас мы не можем созерцать время, точно так же, как не можем созерцать пространство внутри нас". Соприкасаясь с ним, система ада распадалась на глазах, поскольку театральные законы единства отказывали ему тотчас, как только у студента на мундире отваливалась роговая пуговица сидевшего, как свидетельствуют источники, на переднем столе. То есть не так, чтобы очень далеко, и чтобы глаза продолжительное время ее искали. Но всегда находили. Как я нахожу тебя повсюду. И что где-то было названо немой речью. Но я бы перешел к неуверенности. Астигматизму. Кисейным платьям. Помню, как остановился и, в самом деле, понял, что это страх. Форма его была беспримесна. Она была чиста, как паническое желание поэта встречи с математиком. Смущает другое, его менее патетическое исчезновение. Когда? Как так случилось? Разлука с прекрасным не перестает вносить тревогу в сердца. Но тогда почему возник и был, вступая в какие-то орнаментальные (не сказать иначе) отношения к разного рода мнениям?
А потом, раздражающее "ты слышишь, как они говорят? "слепой, потому и убей". Слышишь? Нет, очень плохо слышно. Здесь с акустикой происходят порой невероятные вещи. Например, человек, как потом стало известно, прошептавший сорок девятое имя бога за стволом вяза у больницы Мечникова, был нигде и ни кем не услышан. Что, согласитесь, вызывает недоумение. В районе, где я проживаю, к слепым вообще весьма своеобразное отношение. К примеру, им запрещено произносить некоторые фразы. Не помню какие, но не важно. И кем тоже не ясно. Однако это существует, как утрата первого молочного зуба, война на пустыре за бетонными тюбингами.
Если, разумеется, позволить себе слабость и счесть какое-то из слов ключом к последующей истории, в то время как по ряду причин я на самом деле могу говорить о восстановлении движения смол в окрестностях лодочного вокзала и липкости черного стальные трубы, бумага, камедь, котлы, праздное курение рабочих. Но... неуверенность. Что порой удручает.
И более того, по одной понятной кому-то причине. Где я не буду, когда не умру? Когда я умру, я не буду с тобой. Это то, что мне оставляет рассудок. Да, слепым, насколько известно, воспрещено говорить, например, что если они купят мясо, то непременно должны продолжить что-то о нежелании жить. Ты будешь в грамматических стяжениях, как у ребенка, плывущего в материнских водах, в его пальцах, в перепончатых семенах. Но что им известно о плотине, о которой однажды говорил, о той, неимоверно смешной, когда сгрести подошвами талый снег и собрать его таким образом, чтобы препятствовал течению воды, следующей температуре окружающего воздуха. И не слепил, чтобы не убить. И не стучал в дверь. Лучше, повтори, музыка или сухой репейник. Птица на подоконнике или скважистый ветер. Молоко, растянутое между шестами, или ключ, вскипающий утолением жажды в кислоте.
Мне не так мало лет, как вам кажется. С этого я предполагал начать новую книгу. Ее продолжение не убедительно. Точнее ни одно из них. При этом никто не понуждал к тонкому разделению между "вам" и "тебе", языком и льдом а где я? В инициалах? В том, что "зовется" моим именем, хотя какая разница между твоим и моим, между твоим телом и моими буквами? Между твоими словами и моей кожей? Бесспорно, утратив из виду пуговицу, он произнесет (хотя не уверен, что так случится...) "никогда нельзя представить отсутствие пространства". Я могу. Но тогда исчезает смысл "я" и "ты".
А если я скажу это десять раз кряду, изменит ли это что в моей жизни? Расстояние между тобой и мной? Иные не так расстилают ударения, как, например, человек, не имеющий к месту пребывания никакого отношения, разве что платит налоги за то, чтобы иметь право не быть слепым, и чтобы ему весной сказали, что, если он слепой, то пусть и убьет, а если не сможет, пусть валит нахуй. На этот счет есть много анекдотов. "Я не местный". Отдалиться от дождя не представляется возможным.
Сюжет повествования неосязаемо легок, хотя речь уже давно идет о старом литературном приятеле Джезуальдо. Почему же тогда все в таких сгущенных и темных тонах? Почему, вопреки всему, мы предпочитаем Монтеверди? На запрос Verner Herzog машина внезапно отослала на "сексуальные особенности женских предпочтений". Все на русском. При этом все женятся, переезжают, покупают мебель, при этом я скажу со всей откровенностью, что лично знаю человека, написавшего роман о любви не представляю, как бы он сам об этом думал. О рыбе, которую поймал совершенно случайно вошел в воду по пояс и шевелил пальцами ног в воде, а любопытный пескарь тут же клюнул на "движение". Относительно последнего существует много точек зрения. Фильм Verner Herzog "Gezualdo and Five Voices". Это то, что мне нужно, или же то, что касается предпочтений? Но кто скажет, что с ним было, когда на него, лежащего навзничь лил дождь, впрочем, это так и осталось скромной частью бумажных лент. Несмотря на то, что я люблю Москву, и то, что речь вовсе не о городах, поймите. Однако я видел киноварь беговой полосы, я видел фигурки и нескончаемое растворение в аметистовом падении отделенного неба, глядя из глаз, не моих, поскольку. Острова, как паутина в воздухе.
Глядя на дым из окна. На фигурки футболистов, которые меньше того, что предлагает память. У тебя есть возможность ускользнуть. Написать письмо и в этом найти оправдание. Отдалиться от дождя не представляется возможным. Я видел дождь в 1989 году в пустыне Сонора. Дождь стоял на гребне холма, и до него было не дотянуться. На ощупь он был как что-то. Жизнь на стороне сдержанных. Я тогда написал "элегии". Кому? Где и когда в Стокгольме я их прочел, предваряя чтение "словами" о меланхолии речи и о "сомелье ночи"?
Пожирающие картофель пишут: "где она, кто была и белела лицом, глазами, не шевеля ни единым мускулом лица, ни единым плавником, ножом?" Не знаю. В последнее время я с ними редко встречаюсь. Обычно они следуют и, надо сказать, неприметно по западной стороне улицы. Если я иду по Литейному, они иногда находятся на расстоянии полукилометра от Bleecker. Когда пьешь кофе, рядом их не находишь. Вместе с тем, сведущие люди, случается, говорят, что видели их накануне в опере. Но здесь нет ничего, чтобы счесть меня что-то там скрывающим! Во-первых, здесь не говорится а) о любви, б) о тайне, в) о неведении. Поведение их не столько любопытно, сколько унизительно, конечно же, если иметь в виду определенные условия. Ситуацию разделения, точнее, разнесения по "обе стороны".
Вместе с тем, мне известны иные любопытные вещи, не говорю о том, что движение когда-то начиналось с установления двух точек, и только потом, много позднее все изменилось, когда возникло то, что не может распределять "точки", обладать ими, присваивать их, то есть, когда возникло пространство, переставшее принадлежать языку, в котором оно по-прежнему остается белой утренней комнатой, на стенах которой плещутся тени абрикосовых веток или же вплетаются снизу, в очертания смехотворной утвари отражений сада, остролистые и темные призраки ирисов. Я хотел их подарить тебе. И я знаю, что так было после того, как была закопана книга в белые, сухие почвы.
... но это скорее, от того, что время сейчас "одновременно". Говорю я. Несется... и при этом едва ли не стоит на месте. Возможно, наверное, сказать, что оно разрастается, как кристалл, выстраивая собственные симметрии, тотчас стирая их, возникая в ином направлении. Здесь полностью отсутствует инерция.
На что она отвечает: "Это, кажется, называется "пульсирующее время".
Потом обнаружил, что они много мельче в соцветиях. Предполагал другое.
Возможно и так мы жили в местах других мер, чисел, а их стебли шевелили тени иной воды.
Откровенно говоря, я не верю в группу своей крови. Вытечет стало быть, на пользу земле. Польза земли тоже кому-то на пользу. Последнее бесполезно абсолютно. Пока не вытекла, возвращусь к истории, как начинался дождь, и как из этого возникли города под сетью зрачка океанов, о которых читал, когда видел ночные пожары за хребтами ночных садов или же произошла сушь. И как сушь произвела ветер со степей. И ты родилась за ней во вселенной древней глины, которую потом соединяла путем числа, клея и босых ног на дороге.
Не жил там, не говори, что знаешь. Не горела кукуруза на холмах не говори, что знаешь, как опускать руки в огонь. Не слушал Джезуальдо в пять утра третьего июня любого года не говори, что забыл, как сверкает оконное полотно на восходе. И не звони, если не знаешь, что теперь речь про ветер со степей, чтобы ускользнуть в прореху имен, названий, отсчетов, придонных дней. Не заканчивай. Я не просил об этом. Пусть это будет всегда, поскольку это невозможно. Однако, если ты говоришь про ветер со степей, ты должен знать законы распределения горячих и холодных воздушных масс во времени. Также внутреннюю температуру растений и влияние их на перемещение потоков.
Вместе с тем, возвращаемся к тому, что было обещано. Выставка фотографа. Бумага, изображающая не-бумажные измерения, несколько лиц в тени стены, пыль на полу. Много фигур в дверном проеме. Свет напротив, в глаза. Будто они вошли и вышли, рассыпаясь, оставаясь в себе, но рассеялись в шепоте, который был явственней голосов и сквозняка, предшествующих им.
Клевер не пылал, можно было услышать, не только клевер не пылал, но и паруса на горизонте были недвижны, как огонь во мнимом лесу, условный огонь, который находит возможности соединения одного с другим, и не только уничтожает, но этого было мало, говорили они, этого было недостаточно. Важно было другое. Это не потому что мне не нравится мироздание или еще что-то мне, настаиваю на том, нравится упомянутое слово.
Не помню, но фотографии тоже были
|