Москва
1
Я становлюсь каким-то Кибировым.
Какой-то Земфирою-простодырой.
Простите меня, Леонид Аркадьевич,
Мне не вставляют её альбомы,
Как и альбомы Егора Летова,
И я их слушаю не для этого,
Но я их слушаю по-любому.
Я становлюсь каким-то Киркоровым
С его сиськами в розовой кофточке,
То ли обкуренным, то ль поддатым.
Таким нелепым стыдливым боровом
В пуху, в картузе с козырьком,
В розовой кофте фата,
А то и совсем неодетым
Трикстером, голым корольком.
Неважно, кем я становлюсь
Станком ебальным, целью дальней,
Каким-то дураком исповедальным,
Мучительным, как родина и блюз,
Луизиана и европа-плюс,
Каким-то скверным юношей скандальным
Есть смерти для меня
2
У меня от тебя, москва, ломит всё тело.
У меня от твоей любви вся пизда в занозах.
Я работаю на тебя как таджикский наркоторговец,
Молдавский трубоукладчик, украинский сантехник.
По ночам от усталости я напиваюсь.
Отдыхаю, короче, как сапожник и грузчик.
Я хожу по твоим улицам как чужестранец,
Без регистрации и прописки,
В невидимом миру хиджабе.
Я плачу́ отступные по обкурке и пьяни твоим ментам.
У меня на твоих кладбищах лежат люди
Думу думают, подпевают:
Мы уже не сможем бросить тебя, родная,
Даже не сомневайся
* * *
На посещение церемонии награждения лауреатов "Русской премии",
которая присуждается лучшим писателям СНГ. Патронируется Кремлём,
спонсируется местным бизнесом. Памфлет, который заканчивается плачем.
У меня в обоих руках по два астральных пулемёта:
Отстреливаться по-македонски
От Колерова Модеста.
Товарищ не просто не понимает
Его постигло глубокое охуенье,
Охуение, откуда нет возврата.
Носферату, чисто Носферату,
Вот и молодые клычки над белою манишкой
(Провинциальный демонизм,
Как излагает мой друг Бергер,
В прошлом работник политического пиара.)
Модест выпускает на сцену свежих блядей в попонках,
В балеринских, накажи меня Бог, пачках.
Также русский хор с лицами усталых
Горожан в четвёртом поколеньи.
Они поют славу лауреатам.
Молодая в золотых босоножках
Телезвезда со старым телемущиной,
Некогда ведущим Хрюши и Степаши,
Вызывают на сцену бедных призёров,
Честных литераторов бывших союзных республик.
Как они не плюют в лицо этим московским,
Этим богатеньким недоумкам,
Кремлёвским (кулацким Гуголев говорит) подпевалам,
Недотыкомкам Сологуба?
Тысяча долларов крупная сумма
Для писателя из Казахстана,
Узбекистана, Армении, Беларуси.
Приедут домой такое расскажут!
Что их напечатают в Петербурге,
Что повезут, наверное, за границу,
Поджигая море, полумёртвую в руках синицу.
Я там была, попила их кофий,
Погребовала ихней водкой и жрачкой,
Денег на фуршет хватило бы на зарплату,
Извините за социалистический пафос,
Врачам, медсёстрам и санитаркам,
Географам, военрукам и техничкам
Одной городской больницы, одной сельской средней школы.
Видела поэта Родионова он бухал и смеялся.
Видела поэта Шульпякова, он надменно
Сидел спиною к сцене, но за столом с кормёжкой.
Видела поэта Гуголева, он оказался
Приятелем лауреата из Ташкента.
Не успела повидать Лёшу Айги.
Он со своими парнями
Должен был развлекать Ташкентского митрополита,
Людей в дорогих одеждах и других, в богемном нечистом прикиде,
Всех, кто изрядно выпил,
В вечерних костюмах, а надо выбрать деревянных,
С деревянными личиками буратинок.
Десять дней назад у Лёши умер отец,
И я не смогла доехать в госпитальный морг
На Соколе, меня оставили сила, доблесть и гордость,
Честь, любовь, состраданье, другие человеческие чувства.
Зато возникли в уме картинки
Из практически родного теперь Боткинского морга:
Деревянное лицо, тёмно-серый костюм в полоску,
Который вместе с трусами Дольче-Габбана
(За которые покойный орал бы на меня три дня,
Положенные для других целей)
Носками Etro, белой рубашкой Диор, герленовским одеколоном
И левым, признаться, мылом
Я собирала агенту Сергею своими руками
Не отсохли
2006
История Катулла
Катулл пишет Лесбии, пишет цезарю.
Он не то что не может с собою справиться
Полетит к голубю, полетит к сизарю.
У него нет другого оружия,
Нету щита и доспехов,
Его сердце кровоточит
И голова кружится
Не совсем от успехов.
Скорее, от ужаса.
Его частушки ходят по городу
Под его окном рыдают красавицы
И народ визитками обменивается.
Слухи как эпидемия распространяются,
Что печален Катулл, утончённый пьяница
Ему наплевать на судьбу местной словесности.
Боль у него в голове как пьявица.
Наружное и внутреннее принимаются,
Но не способствуют.
Он дурно ориентируется на местности,
Но прекрасно держится.
Он часто плачет и отворачивается
В своём таинственном лесу.
Воробышек умер, Лесбии нездоровится.
Ничего существенного, за вычетом
Невозможности, невероятности
Встретиться,
Ничего по-настоящему катастрофического
Такие истории неважно кончаются,
Но необъяснимо завораживают
Возможно, это свидетельство маниакальности
Экстремальной ситуации
9.11, 02, 03, пожарная лестница
Собора города Намюра
Поскользнулся во сне на улице
На груди отпечаталась стопа предшественницы
Предстоятельницы
. . . . . . . . . . . . . . . . .
Катулл визжит от боли, повизгивает от боли,
Как маленькая собачка.
Плачет, когда никто не видит.
Впрочем, не особо стесняется тоже.
У него совсем нет мужества,
Мужеложества, женоненавистничества
Он усирается от ужаса
Он идёт, идёт, едет, едет,
И скрыт его маршрут
От радаров совецких разведчиков.
Его в зарницу больше не берут,
Как волчицу и пляшущую человечицу
Ему кажется, что тело течёт.
Он знает своих наперечёт,
По списку снайперов,
Но и своим не слишком доверяет.
Порядок измери́м его чутьём.
Чутьё никто не измеряет
Измерщиков к стенке,
Думает он муторно; нет аппарата
Летательного, как в семнадцатом веке.
Остались одни православные иерархи.
Когда же изменится эта страна? эти порядки?
Как много противоречащего
Его чувству прекрасного, настоящего,
Когда мужчины плачут, музы подначивают,
Девушки не торгуются, а открываются
Навстречу глубокой нездешней печали,
А благодарные юноши
Ебутся чисто из благодарности
И восторга, даруя блаженство?
Без ревности и зависти?
А?
Сам-то Катулл обычно ревнует до помрачения сознательности.
Вообще он озадачен.
Он иногда так истощён,
Что не в состоянии
Отвечать на деловые звонки.
Его естественное обаяние
Уже не покрывает представительские.
Цезарь и его клика
Совсем потеряли приличия.
Они думают, что их дела важнее болезни Лесбии,
Важнее смерти воробышка.
Как они могут так думать, они совсем охуели,
Думает Катулл; его тушка
Готовится к операции, он волнуется:
Как там медные ножи хирургов, остры ли? Горяч ли огонь? Дадут ли цикуты?
Наконец, как там семейная гробница
На случай дурного исхода?
Философствовать готовиться к смерти,
И он-то готов, но вот как остальные?
Чувствуют ли ностальгию по настоящему?
Не пошли бы нахуй все остальные, пластиковые и стальные?
Злые клоуны? умеющие заставить его работать Золушкой?
Он сомневается.
Он ещё находится в этом мире.
Ему необходимо сосредоточиться.
Боги не любят рассеянных,
Дающих невыполнимые обещания,
Делающих опрометчивые заявления.
Кажется, надо признать, что его воплощение женщина,
Так получается,
Выбранное им по доброй воле и в трезвой памяти
Из желания спасти окружающих.
А это означает полное погружение в бездну
И редкое обращение к вышестоящим товарищам.
И ему кажется,
Что он живёт не в последний раз,
И никого об этом не предупреждает,
И уходит в библиотеку.
. . . . . . . . . . . . . . . . .
я живу быстро
умираю молодой
каждое утро
как дым надо водой
как написал мне когда-то один музыкант и поэт
эту историю ставит поу́тру сосед
. . . . . . . . . . . . . . . . .
Катулл учит девочку, хочет девочку,
Хохочет над мальчиком, пинчарит деточку,
Мочит ласточку, уже не плачет
Сухую корочку, дрочит палочку
Вообще не думает, что это значит
Его сексуальность немного печалится
От него отдельно. Он с нею соглашается,
Но не особенно заморачивается.
Он понимает, что стигматизирован.
Ему стыдно, что он муж мёртвой девушки.
Ему кажется, что это крайне значимо.
Но этого никто не замечает.
Его привязанности теперь отличаются
От более-менее общепринятых:
Какие-то случайные девчонки и пидоры,
Амбициозные провинциалы, столичные штучки.
Он бросает родных и отчаливает
В город, где по-прежнему напивается.
Мало об этом задумывается
И не хочет встречаться с себе подобными.
Вопросы интервьюеров его озадачивают.
Он с трудом уворачивается,
Но слово за́ слово.
Его вообще более не волнует истина,
Только экстремальные состояния: см-ть, предательство,
Вопросы стиля, имперские войны, жутковатые путешествия,
Короткие, но действенные, как цикута.
У Катулла, как известно, хуёвое здоровье,
Но это не предмет общественной дискуссии.
И Лесбия! Лесбия! Она является ночами
Вместе с мёртвым воробышком! Они играют! Целуются!
Он просыпается от рыданий! Он смотрит на её фотографии
В Петродворце и Павловском парке; он отворачивается
К портрету Николы-Угодника.
Но она так прекрасна, её жесты как звёзды,
Её кисти, её щиколотки, её попа; это невыносимо, эта невинность и это блядство.
Он никогда не видел ничего более совершенного.
Конечно, в этом месте он всё-таки заморачивается.
Он продолжает любить мёртвую,
Не хочет признавать смерти,
Не хочет в этом признаваться.
Он живёт в каком-то виртуальном отчаянии,
В таинственном лесу,
Где всё ещё возвращается, разворачивается
Как вертоград
Райский
Товарищи
Ведут себя так, как будто они цезарь,
Плюющий на общественные приличия.
Они готовы писать эпитафии
Строить достойные надгробия
Он готов разбить об стенку голову
(И периодически разбивает),
Только чтобы этого не было.
Только бы вернуть живые созвучия,
Блядскую правду, мучительные многоточия,
Неправедные
Бомбардировки городов, где он мог
Поносить её как подорванный.
Из истории литературы известно
Что римский кликуша
Умер раньше своей голубки
Какая-то ужасная всё-таки сверху степень отчётливости
. . . . . . . . . . . . . . . . .
Он живёт быстро, умирает молодым.
Над водою пули дум-дум, дынц-дынц, дым-дым,
Лодка уходит в другую страну.
На щеках мертвеца индейский грим.
Поднимите над ним простыню, натяните над ним.
Ибо входит жених выше самых высоких мужей.
Он приснится под утро, он скажет: сбежал.
Знаешь, там был один пацан,
Мы сговорились и подняли, вместе смогли
Эти доски и гвозди и комья земли.
И никто из свидетелей не отрицал.
Я держал его руку и он мою, знаешь, держал.
И потом доложу:
Я стопу поцелую тому пацану.
Наконец я признаю: Он прав.
Я прошу Его всех друганов: поддержите его, помогите ему,
Я пускай догорю, можжевеловый куст, до корней догорю,
Но найдите дорогу ему.
. . . . . . . . . . . . . . . . .
как сухая щепа после молньи, как медленный расовый дуб
как сухие дрова и сухая листва
омертвелое дерево молния в лоб
а была ведь когда-то жива
и вода протекала
это всё не вопросы ума, не предмет мастерства
как сухая игла, как сухая звезда волшебства
среди чёрного света гравёра сухая игла гробовая игла
подними леденелого лба
о, возможна ли женщине мёртвой хвала?
да, конечно, возможна и необходима
чтоб она понимала и там, что любима
. . . . . . . . . . . . . . . . .
а потом я устала всем говорить, что ты умер
по мобильному телефону
твоему с фотографиями
любимых мальчиков и девочек
и я его более не включаю
на звонки более не отвечаю
лежу только и плачу
вниз мордой
цыганской
. . . . . . . . . . . . . . . . .
КАТУЛЛ ПРИТВОРЯЕТСЯ, ЧТО ОН ОРФЕЙ, И СПУСКАЕТСЯ В АД
В сущности, нет никакой преграды
Между миром живых и миром мёртвых.
Это какая-то сильная заморочка,
Что эта преграда есть.
Вспомнить свои сны.
Мать стоит под окном,
Хочет вернуться назад.
Но твоя глупость и страх
Не позволяют ей
Войти в этот дивный дом,
В её отцовский сад,
В сад её мужа,
В её мужской, мужеский сад.
В дом с садом, который
Сажали её мужчины,
Сначала её отец,
Потом её муж, мой отец.
Там есть моё окно.
Оно выходит туда,
Где весною обычно цветёт абрикос
Или под снегом полгода стоит.
Почему-то она
Просит меня впустить,
Как будто сама не могла,
Через моё окно.
Я говорю: входи.
Но ещё не могу понять,
Почему она там стоит
И никак не может войти
Оттого ли, что умерла?
И я не могу это принять?
И я не могу отворить?
Или думаю, что так и есть,
И ей не надо сюда?
Мне страшно её впустить?
Тогда я была глупа.
Никак не могла решить.
Тогда я не видела призраков дня.
Тогда я не видела призраков ночи.
Только слышала слабые голоса
Когда отвлекалась в трамвае.
Тогда я не знала, что призраки здесь
Любимые мёртвые на небесах
Одни упокоены, другие молчат
Вслепую
И смотрят, как русские после войны
С большим сожалением, будто больны
На нас
Солдаты
Их до́мы зелёные возле домов
Живых. Мы строили после войны,
Как жатвы. Как жертвы. Как жабры, дышали.
Хотели дышать. Многоэтажные дети страны.
Мы были бессмертны, отважны,
Как русские дирижабли, в будущем сожжены
В высоких слоях атмосферы.
Как страстотерпцы
Смирившиеся с запахом серы
. . . . . . . . . . . . . . . . .
В общем, берёшь его/её за руку
И говоришь: пошли.
Я никогда не оставлю тебя.
Я тебя не покину.
Я всегда буду с тобой.
В общем, то же, что и живым.
Там не страшно.
Там только ужасно странно
И легко потеряться.
Это и напрягает.
А они ещё не привыкли.
Поэтому их надо всё время держать,
Всё их первое время,
Типа пуповина,
Когда ты и мать, и детёныш.
Это ужасно тяжёлая работа.
Ты должен быть абсолютно сосредоточен.
Наверное, это немного похоже
На работу диспетчера аэропорта
Во Франкфурте или в Пекине.
Много людей разных национальностей
Много звуковых дорожек
Много картинок на мониторе.
Короче, это ужасно ответственно.
К тому же ты ещё и живёшь дикое горе,
Такое горское, архаическое, шахидское,
Но ты его не боишься
Потому что занят реальной помощью.
Типа 9.11
Тот, кто умер,
В гораздо большей растерянности, чем ты.
Он, признаться, в серьёзном ахуе.
Твоя задача
Постоянно находиться на связи.
Говорить, что всё хорошо, что мы справимся,
Мы посадим наш самолёт
И пассажиры не пострадают.
В это трудно поверить,
Когда ты знаешь эту жалкую обшивку,
Степень износа техники
И распиздяйскую лихость русских пилотов.
Ничего, мы всё равно справимся.
У русской скорой помощи тоже не хватает
Медикаментов и машин
Но мы-то не можем себе позволить
Работать как русская скорая помощь, на пораженье.
Это финальная игра.
Никакого дополнительного времени.
Никаких пенальти.
Нужно работать очень точно.
Главное, всё время говорить человеку:
Я тебя люблю и никогда не покину.
Но без этого, знаете, сантимента,
Без жалости к себе
Довольно холодно, с сильной волей.
Отправлять его в то пространство,
Которое ему подобает.
Которое ему принадлежит, но он ещё не готов.
Выше, выше, до самого облака
Кто хочет до Рима
Кто хочет до русского сада
С лампой и чаем, как попсовый писатель Булгаков.
Кажется, тонкости стиля
Не слишком необходимы
В тамошних обстоятельствах.
Главное сосредоточиться.
Не отвлекаться.
Тогда проходятся все таможни.
Открываются визы.
Лично вы нечто вроде консульства.
И дальше не ваше дело,
Как пройдёт путешествие.
Сколько будет стоить экскурсия
И какой звезды достанется отель.
Главное делать свою работу.
Не заморачиваться.
Как монахи бардо тёдол
Как русские попы
(Они врубаются, несмотря на ужасы
Местной отчётности)
Определённое мужество,
Конечно, потребуется.
Навык устойчивости.
Некоторая начитанность.
Понимание, что нет никакой границы
Между мирами
. . . . . . . . . . . . . . . . .
COMING SOON:
"КАТУЛЛ ДУМАЕТ, ЧТО ОН ЭДИП,
И ОТПРАВЛЯЕТСЯ К ПСИХОАНАЛИТИКУ"
"КАТУЛЛ, РОВНО КАФКА, ПРИСТУПАЕТ К АРХИВАЦИИ
И ПУТАЕТСЯ В ПОКАЗАНИЯХ"
. . . . . . . . . . . . . . . . .
Бледные тени секса его тревожат.
Он что, не может без ебли? Да нет, он может
И даже хочет без неё обходиться.
Ему не нравится эта человеческая традиция
Напоминающая об экстрадиции,
Эмиграции и других способах
Выдворения за пределы родины.
Просто он чувствует, что он жив.
Это огромное достижение
После двух лет нестерпимого траура.
Как даун вспоминает таблицу умножения
И понимает: не всё потеряно
И улыбается своей немного кошмарной улыбкой.
Так, неуверенно.
Он смотрит на запястья собеседницы
В кафе и догадывается:
Он сжал бы сейчас эти запястья
И его на мгновение перекашивает
Иррациональная молния.
Он плохой христианин
Не понимает, как в этом каяться,
Рассказывать священнице,
Женщине, прости Господи,
С похотливым блеском в очах
При церковных при свечах.
У Катулла в голове чёрный ящик,
Который после катастрофы нуждается в расшифровке.
Где пилоты допустили ошибку?
Что остаётся на промысел Божий?
Что на бессмысленный случай
Чисто жестоко
Он всё ещё сомневается,
Сам себе шифровальщик и плакальщица
Как Грабовой, он требует воскрешения
Детей Беслана, приговаривая:
Что, дети, страшно вам со мною,
Хуаной Безумной,
Венчающейся на царство,
Идущей против законов божеских и человеческих?
Там, в голове, осеннее кладбище,
Холодная церковь с гламурными
Героями столицы.
Приехала бы служба небесной депортации,
Она бы зафиксировала их лица, отобрала паспорта
Проявила бы себя как настоящая милиция
А так какой-то крематорий с урнами
И жалкие пёрышки царь-девицы
Псалтыри над гробом
Ужасный холод
И ещё все как-то чудовищно давили мне на плечи
Пригибая к земле
Когда пытались обнимать
В голове Катулла кричат воро́ны.
Что в Москве, что в Риме ноябрь.
Его не интересует человеческое.
Он больше видит как Платонов и Филонов,
Но притворяется Шолоховым и Пластовым
С их простым натурализмом.
В голове Катулла пусто, ту-ту, поехали,
Он не думает
Только чувствует
Наблюдает, записывает
Ноябрь, тупица, ноябрь
Тучи в мозгу, ветер и молнии над Москвой
Человек сам не свой
Так ведь ему и не положено.
Здесь обрыв его плёнки, магнитофонной записи
. . . . . . . . . . . . . . . . .
Катулл совсем не мог жить после смерти Лесбии.
В голове у него помутилось.
Он ходил по друзьям, пьяный, и жаловался:
Зачем она его бросила. Зачем покинула.
Совсем как русские бабы на кладбище.
Он усирается от ужаса
Буквально как Митрофан Воронежский
После смерти жены принявший монашество
Он ходил по друзьям и жаловался:
Дайте мне вина, дайте мне водочки
Коньяку, виски и пива,
Желательно сразу.
Дайте цикуты. Дайте мне пизды.
Развлеките меня рассказами
О том, что другим-то намного хуже.
Но друзья ему говорили:
Шёл бы ты нахуй, Катулл, римский водила,
Водитель народного смысла,
Московский водила, срубающий больше нашего,
От Курского до Павелецкого, небось и не снилось,
От Газгольдера до Белорусского, а?
Чего тебе, нах, жаловаться?
Мало кто мог ему посочувствовать
Разве бомжи с ближайшей станции
Когда бывали не заняты
Хорошей дракой и выпивкой
Да он особо и не рассчитывал
Катулл вспоминает свои путешествия
В римские провинции с римским воинством
Там, признаться, было не до тонкостей
Римской словесности. Там были убитые,
Раненые, контуженые и обоссанные.
Катулл призывал на помощь все свои умения
В медицине и психориторике
Он призывал на помощь другие силы
Человеческие и нечеловеческие ресурсы
Его товарищи отходили
Он был почти как Блок-медбрат
Или военврач Константин Леонтьев
Чехов, Вересаев, Булгаков
Etc
Он посетил гробницу брата. Написал элегию.
Могила была немного запущена.
Он прошёлся веничком.
Но строить новый памятник не имел времени.
Войско двигалось далее. Было жарко.
Они вернулись в столицу.
Он нашёл, что Лесбия совсем сблядовалась.
Сделалась совершенно циником.
Катулл и сам знал толк в жестоких шутках,
Но не до такой же степени.
Он умел уважать настоящее.
Он жил тихо, но быстро
Умер молодым на улице.
Мы бы сказали: от алкоголизма,
Сердце не вынесло.
Не вскрывал вены, как Петроний,
Представитель местного гламура.
Катулл немного интересовался гламуром, но вчуже.
Стиль как внешний рисунок (одежда, рабы, оргии)
Его не слишком заботил.
Его беспокоило соответствие
Бедной души и яростного проявления
Её метаний, выраженное в анекдоте,
В карикатуре, в частушке, в надписи
На заборе; словом, нечто быстрое, действенное и бедное,
Означающее распад, несовершенство,
Но заряженное невыносимой яростью,
На которой держится как республика,
Так и империя.
Как врачи, так администрация.
Как мертвецы, так и плакальщицы.
Как отец и мать, так любовники и любовницы.
Словом, Катулл был немного Камю, точнее, Чораном.
Такие люди
Появляются вне зависимости
От режима, они будто инкарнируются
Назло общественной глупости
И пинаются
Человеческой глупостью по заслугам.
Здесь кончается история Катулла.
2006
|