Дом Ирины Александровны на Ржевке
Ирина Александровна осторожно срезает ножницами синие дельфиниумы.
Дом ее похож на клинику.
И синий ирис.
Лепесток его испещрен, похож на иероглиф-пантеру.
И трем кошкам не хватает на обед крыс.
Дом ее дом Плюшкина.
Запустение отражается в зеркалах и огромных иконах.
И в дикой зелени, окружающей дом, мне приятно и странно,
Будто я только что вышел из лондонского тумана
И попал в рай, где кошки поют: "Осанна",
А рядом дом Коли Васина Кана.
Ирина Александровна за столом сидит.
Индийский чай перед ней стоит.
Она красиво говорит
Про открывающийся из окон вид.
А дельфиниумы уже на столе
Стоят в тепле.
Похожи на животных оне
Цветки,
Как перламутровые раковинки.
И кошка Пуговица на кухне
Ест рыбу.
Они с Ириной Александровной друг друга любят,
И кошку ждет дыба.
Ирина Александровна говорит, что за меня боится,
И опускает ресницы.
Прием ее длится
В русской второй столице.
"Лучше ничего не пишите, говорит она
И подливает мне вина,
А молитесь Богу,
Нюхайте ирис, не подходя к брачному чертогу.
Лучше через игольное ушко дорога".
Мы говорим.
Кошки начинают шарахаться от нас
Через час.
Дельфиниум в вазе еще не угас,
И ирис распускается на час,
Нежного разговора час.
В зеркале отражается моя спина,
И кажется, между мужчиной и женщиной никогда не будет война,
Потому что комната разговора
Цветами живыми убрана.
И от вина
Цветы и кошки
Перемешались в глазах немножко.
* * *
В Ленинграде художники и поэты живут в своих норах,
Сходят со сцены,
И выращивают детей с женскими лицами цикламены.
Здесь я бродил по городу-перстню
С кошкой на поводке
Вдоль Летнего сада к реке.
Стоит ли вспоминать?
Чтоб записать в тетрадь?
Чтобы читатель грядущий пришел в нее спать?
Стоит ли жить?
Может, за смертью ждет меня двойник-нарцисс,
И я сольюсь с его лицом
И стану Отцом.
Наши прогулки вдоль Летнего сада умрут.
Знаю одно: награда ждет ТУТ,
Если поцелую изумруд.
Что говорили твои в трещинках губы,
Оказалось в извилинах моего мозга,
Но тоска-удав заслонила звезды.
Что мои чувства?
Вспоминать о них грустно.
Но страшно умереть.
На стену ТАМ всю вечность мне смотреть.
Ослепнут цветы, умолкнут голоса,
Раскроются небеса.
А пока осы сосут мой мозг.
Сколько я выкурил папирос,
Пока к пишущей машинке не дополз.
Я умру, и все умрет со мной.
Как зренье оживало, когда шли волхвы
За Вифлеемской звездой.
Зренье прежде радовалось дворцам,
А теперь люди разбредаются по лесам,
И умирает в музее Тициан.
Правда ли, остался еще смысл
На донышке пивной бутыли?
Правда ли, шелковые сети не порвались?
Правда ли, губы твои еще не остыли?
Правда ли, в этом городе люди когда-то были?
Лебедь и Орел
Ирина Александровна пожелтевшая мимоза
Обсуждает с Асей Львовной мои стихи.
Ей нравится, как я пишу,
Как зрачками за Девой слежу,
Но лицо ее от страха за мою судьбу изображает ужас.
А Ася Львовна вся нараспашку,
Наружу,
Меня по телефону обнаружила,
Говорила, пока к телу не прилипла рубашка.
По комнате ползает ее муж-букашка,
А она пташка.
Описанье моих стихов готово у Аси Львовны для письма.
Не сошла ли она с ума?
Скоро она про меня напишет тома
И издаст их в Париже,
У Горичевой под крышей.
А Дева мне не пишет.
Где же она?
Она убирает капусту, словно пчела,
И над Гарднером тяжело дышит.
Она на востоке страны, а не в Париже.
Словно ее я вижу.
Словно повторяется Летний сад,
Где навозными кучами люди сидят,
И мы вдвоем
По Летнему саду плывем,
Целуем друг друга в водоем,
Где лебедь белоснежный
С шеей грустной
Клюет мусор,
И ему не вкусно.
Он за оградкой,
И двуглавый орел нарисован мальчишкой украдкой.
Лебедь не умирает,
На восток не улетает,
Он сохраняет
Одиночества тайну,
Гость в Летнем саду случайный.
А двуглавый орел печален,
Потому что разрушаются города зданья,
А Дева печальна,
Смотрит на лебедя
Древнего
И прутик осины грызет.
Паутина
(мысли в стиле Наташи Ростовой)
Познакомился с будущим сотрудником госбезопасности,
И теперь моя жизнь в опасности.
Ткется вокруг меня из воздуха паутина
Его двусмысленной мысли,
И кажется, шепчет он мне: "Мы вас вышлем".
Я пил с будущим агентом в шалмане пиво,
Он выглядел очень красиво,
И качалась перед моим лицом паутина.
А потом я вернулся домой, сел у стола,
И паутина меня всего обволокла.
Я стал размышлять о вещах:
О кружках, окурках,
Но вещи со временем играли в жмурки.
Вот простынь. Почему она такая, а не другая?
Почему она белая, а не голубая?
И все вещи древние,
И я словно вырос в деревне.
Словно древний мир приблизился к лицу,
И я послал в воздух просьбу Отцу.
Словно время после встречи с кагэбешником остановилось,
И пыль на столе искрилась.
Что означают вещи,
И куда ведут трещины?
Почему висит на окне цветок?
Почему мерцает окон сок?
Древняя, как Саваоф на Синае, паутина бытия
Обволакивает меня.
Словно меня-шар толкнули,
И я получил от кагэбешника грубую пулю.
Почему вещи молчат?
А если говорят, то что?
Это знает один Никто.
Знаю, они говорят о старости,
Которая касается моих пальцев.
Эта старость у них в сердце.
И электрический свет, как слово Ленина:
"Да будет свет!" древний,
Горит над последней деревней.
* * *
Снятся мне глубокие сны
О конце времен,
Где торчит Арсенальная-пион.
Я просыпаюсь
Раскрывается тысяча глаз стрекозы,
Тысяча фиалок раскрывается в тысяче зрачков,
А над ними небесный покров.
Пробуждение,
Словно погребение.
Я каждое утро справляю на земле новоселие.
Я просыпаюсь,
Беру в руки "Анну Каренину",
Женщину, приехавшую из деревни
В город наш древний.
Листаю потихоньку белые страницы,
На которых рука Толстого готова родиться.
И комната полна сигаретного дыма,
Который уходит мимо лица, мимо.
А на стене висят картины.
Зренье скользит мимо их, мимо,
К окну
И прижимается зрачком к стеклу.
Скоро меня сошлют на Северную Двину,
Дадут в руки пилу,
И укажут рукавицей на сосну.
А пока я у комнаты в плену,
Смесь Баратынского, Высоцкого
С Джоном Ленноном и Иосифом Бродским
Так меня подстригли.
Помню, волосы мои под ножницами гибли,
И я постепенно превращался в хохла
Из битломана,
Пьяницы и наркомана.
К сожалению, по утрам меня не ожидает ванна,
Чашечка кофе и кусочек барана,
А приходится есть манну,
Курить не "Ронхилл",
А "Шипку".
Я бы запил,
Но денег мало шибко.
Самоубийство на Арсенальной
Помню на Арсенальной самоубийство.
Сбежались люди, и началось над несчастным человеком свинство.
Глаза его два аметиста.
Помню это,
Но боюсь вступить в храм,
Чтобы не запачкаться ногам
О платья прекрасных дам.
Придется ли еще встретиться ТАМ?
За горами, за лесами
Я встречусь с безумно-голубыми глазами
Моей няни.
Сознание оборвется,
И кровь прольется,
И в глазах застынет по склоненному врачу
Кирпичу.
А я не кричу,
Потому что нить моей жизни все еще ткется.
Парка Ася Львовна прядет мою нить
И хочет много говорить.
Меня никому не убить.
Кровь моя давно застыла
В серебристых, белых жилах.
Там, за смертью,
Откроется дверь,
И впустит меня
Паучья семья.
В паутине бытия запутался я.
Из тела не вырваться,
Можно только кровью пролиться.
С гласом "Боже, Боже, на кого ты меня оставил!"
Предлагают по сей день вино в Кане.
А в Иерусалиме
Живут жиды по земле пилигримы.
А на Арсенальной
Самоубийца дал Богу обет хрустальный
Покончить с собою в спальной.
* * *
Тех, кто умерли, не встречу уже никогда.
Их касание рук лебеда.
Их лица в памяти сохраняются,
Но время течет, и они изменяются.
Помню, лицо, круглое, как луна,
В приемном покое Кащенки.
Ты показывала на душу свою
И отогревала меня-змею.
А теперь я старею и пью.
И ушел в прошлое юный мир,
Когда босая шла ты по берегу моря.
Кожа моя горе.
Кажется, мне ничего не нужно,
И я не мечтаю достать жемчужину.
Кажется, я похоронен
У эпохи на склоне,
И меня не тянет к Иконе.
Церковь осталась в прошлом,
А с нею и мечты о невозможном.
Старческая плоть моя растеклась по комнате пятном тела.
Жизнь где-то продолжается, но что мне за дело.
Я один в мире целом.
Где-то бродит девушка-церковь,
Но в 20 веке рушатся храмы столетий,
И культура, словно комната на рассвете,
Где вещи мои дети.
И не надо книг,
Потому что чтение не переходит в крик.
Бродит по странице живой язык.
Я отойду туда,
Куда не ходил никогда.
Арсенальная в жизни моей горит, как звезда.
Там в последний раз я видел тебя,
И казалось, как выйду, будет жизнь, а оказалось иначе.
Душа молчит, а не плачет.
Будущее безнадежно,
А настоящее пошло.
Размышление после пива
о сельских священнослужителях
На асфальте лежит тень шагов людей, что прошли.
Летят асфальтовые соловьи.
Я иду в бытии
Вдоль земли
К пивному ларьку,
Что расцвел хризантемой на углу.
Муха садится на губу,
И глаза мои смотрят на зелень
Тугую
Деревьев.
А я Деве верен.
В голове моей мысли о смысле деревьев.
Что означает трава?
Она чуть жива.
Что значат нежные девочки,
Чьи веки, словно скорлупа ореха в лапах у белочки?
Люди касаются меня плавниками,
Но я от толпы не теряю сознанье,
Что у пивного ларька ждет меня тайна.
И вот пивной ларек.
Напьюсь, только дайте срок.
Глоток, ну еще глоток.
Зеленый змий сознание мое развлек.
Вот в сердце входит Бог,
Бог дюймовочка, сознание Его лепесток,
Он на ладони держит уголек
И смотрит на Восток.
А рядом пьяницы
Целуются и обнимаются,
Падают, встают и шатаются.
По улице идет женоподобный Блок,
Грустит о Незнакомке
У фонтана кромки,
Покупает ей конфет кулек.
После пива я обмяк,
Словно наелся кулебяк,
И пошел в комнату, чтобы воздух-зеркало
Меня по носу щелкало.
Вечером пойду в церковь
В Английский клуб священников-растяп,
Что прогнусавили Россию
Большевикам,
Пока с попадьей херес пили.
А в сталинские времена их косой косили,
И они босиком ходили
По Руси
Синей.
Дева и Миронов
Получил свои деньги,
Нарисовав нолики и связав веники.
Я их брошу в храм на пол и удавлюсь.
Эту историю знают все наизусть.
А теперь прочь грусть.
Теперь напьюсь.
Буду валяться в канаве
И целовать травы.
Я пойду в шалман,
Где пьяниц орава,
Меня встретит кагэбешник-шаман.
Мы скинемся по рублю,
И вот я с кагэбешником пью
И на вторую культуру плюю.
Но это мечты.
А где же ты?
Тебя увезли в Кресты.
Ты ехала на воронке,
И за тобой разводили мосты.
Ты плыла в челноке.
Проводив тебя, я был в тоске.
Ты ведь только прикоснулась к моей руке.
Исцеляя меня,
Тенями умерших населяя,
И открылась мне тоска без края,
Словно открылась дверь, ведущая из сарая.
Но ты не вернулась из Уругвая.
Ты какая-то стала другая
И не грешница, и не святая.
Там, за облаками,
Ждет меня тайна.
Ты от меня на большом расстояньи.
Губы жаждут лобзанья.
Очи ждут в любви признанья.
Волосы пахнут парижскими тайнами.
Но улыбка твоя не улыбка эпохи Сталина,
Она слишком печальна.
О, как хочется тебя поцеловать
И лечь рядом в кровать,
Спросить: "Что, сердечко,
Мне скажешь?
Сними с ноги колечко.
Меня ты очень сим обяжешь".
Ты появишься перед моим лицом
С глаз хрусталем.
Мы хрустальную воду пьем
И идем в мой дом.
А потом ты на диване
Слушаешь о моих похождениях в Кане.
Спит Есенин в стакане.
Воскресение меня врасплох застанет.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Так, Мария Вечора,
Мы простились в конце коридора.
И ко мне пришел Миронов
Со стихотворением двухтомным,
С животом огромным.
Он вынашивает стихи девять месяцев.
А от меня рождается только плесень.
Мы поэты-девственники.
Миронов родился в Китае
Из ношеного белья.
Человек это тля.
Его, ягненка, носил на раменах отец,
А мать тем временем вязала чепец.
Потом он переехал в Японию
И полюбил девушку стройную.
А теперь у него дети,
Которые ползают по паркету,
И жена-газель,
И в голове литературный хмель.
Я вынашиваю стихи нескольких недель,
Забеременев от случайных прохожих,
А он несколько лет,
Потому что он великий поэт.
Скоро Дева придет
И элегию мою прочтет.
Я у ее ног свернусь, словно кот,
Зажмурю глаза,
Чтобы она не видела, что в них блестит слеза.
Клуб-81
Молодежь неофициальной культуры
Собирается в Клубе,
Играют на гитаре, поют романсы,
А потом начинаются танцы.
Не к чему придраться.
Произносятся речи,
Что в СССР подорожали церковные свечи.
Все говорят на разных наречьях
Словно Апостолы Запорожской Сечи.
А за окнами дворик, где пятилетняя девочка-вечность,
По улицам едут дамы и их кузнечики.
И вывеска "Аптека",
Где люди в белом сорняками лечат,
Где выдирают вместе с зубом верхнюю губу.
На верхнем этаже едят рагу,
Над двориком звезды играют в беспечности.
А в Клубе до ночи, до крика "Ау!"
Продолжаются танцы,
А потом к луне приставляют лестницу
И лезут на небо,
Разъезжаются по проспектам,
Облитые лунным светом.
И неприбранная комната Клуба
Остается подобием трупа,
Что, выброшенный из могилы, лежит на берегу.
А я сажусь в машину,
Поцеловав на прощанье у девушки глину
Ее руки,
Пересчитав ее добро-позвонки.
Мы встретимся снова, только позвони
В следующий день, в воскресенье,
В день, который для нас стал осенним.
В Клубе студенты-террористы и русские девушки
Играют на баяне,
Растворяют элегию мозга в стакане,
Растворяются в океане
Любовных признаний.
Девушки уходят в народ.
Юноши делаются акушерами.
Служители Муз и Венеры
Лицами серы.
Страна же входит в порт.
Плывем. Куда ж нам плыть?
Дрожит тонкая нить,
Красная пуповина,
Связь с официальной тиной.
В Союзе писателей прозаик
Пугачев и поэт Стенька Разин
Напиваются до безобразия,
Продолжают БАМ кормить.
Земля сходит с орбит.
Раскрывает пасть кит,
Но Иона, сжав зубы, молчит,
И Ниневия мажет больные глаза лечебными мазями.
Церковь
Бабушка прислала мне зефир.
Мне открылся целый мир,
Состоящий из вещей-дыр.
Где-то церковь под небом голубым
Полнится платьем прихожан тугим.
Церковь это дым.
Игрушечная,
Она плывет в облаках.
Засушенная,
Держит старуха младенца в руках.
Сколько мучеников умерло под пилой
На земле по-византийски золотой,
На земле простой.
Бог скажет церкви: "Стой!"
Она остановится над Ленинградом,
Обернется дождем и градом.
Град прошел,
А я в церковь не пошел.
Дом мой населен вещами и дождем,
И я прячу глаза в мешок,
И несу глаза на спине
Топить их в реке
Времени тусклых дней.
Но в России не стало царей.
Вместо них Романов-пырей,
Не из Германии он, из зверей.
Вечер приходит, словно вор.
Шеи моей касается воздуха топор,
И начинается с вещами в комнате спор.
Вещи идут со свечами
Кругами
В моем сознаньи.
Ноги мои лижет Эдема пламя.
В церкви иконы гибнут под топорами,
И священник заплутал языком в Коране.
А я на диване
Думаю о самоубийце Анне
Карениной.
Все, что со мной происходит, то происходит вне времени.
Здравствуй, новое поколение,
Не знающее, что родился Христос в Вифлееме,
Глядящее на Божий свет сквозь материнское темя,
Идущее на комсомольские стройки с душевным сомнением.
Пряжка
На сегодня много планов,
Словно раскрывшихся тюльпанов.
Бабушка моя соткана из соединений метана.
Самое сладкое, что есть, это Кана.
Но пока
Я еще не надел башмака,
Не развязал тесемочки у языка-червяка.
Сегодня еду к Шельваху за журналом "Обводный канал".
Только что проснулся, а до этого я спал.
И мне снилось, не вру, что Сталин
Выписывает меня из психбольницы.
Вот до чего в жизни можно нарезвиться.
И не то еще приснится.
А пока утро длится,
Я все пытаюсь письмом белоснежным насладиться,
Предчувствую пальчиками ноги
Бредущую по улице отроковицу
В магазин из фольги.
Бабушкой мне оставлен рубль на все оставшиеся в жизни дни,
Но на него мне не удастся опохмелиться
После вчерашней френолоновой тоски.
Так идут деньки.
Ждут меня встречи-чудаки
С повивальными бабками.
Недавно я гулял возле Пряжки.
Дом перекрасили из зеленого в желтый.
На окнах все те же решетки.
Там за решеткой сидит Рейган.
Лампочка освещает санитарку и палату.
Но что мне за дело до психбольниц, до этой страшной расплаты
За созерцание Ленинграда!
Я бродил по берегу Пряжки.
Шли люди, бежали дворняжки.
За решеткой особняка Кшесинской зеленела сирень.
Я шел, плыла по тротуару моя тень.
Мимо, обнимаясь, проходили хулиганы и милиционеры.
Чувство, что это уже было когда-то со мной.
Я шел, обнимаясь с пустынной мостовой,
В никуда, а не домой.
Ведь город не растворится перед глазами,
Которые его в 70-х годах созерцали.
Тогда небосвод был еще более голубой,
И клюква с неба сыпалась прямо в рот.
И сейчас город все тот же, тот,
А люди постепенно стираются из Книги.
Взгляды под старость становятся дики.
Золото у старух догорает под веками.
Они вздрагивают, если их окликнешь
И попросишь две копейки.
Их взгляд скользит по тебе ищейкой.
Обнюхав мою одежду, они уходят,
И снова мой взгляд, начиная все сначала,
По городу бродит,
Где пешеход вечно свободен.
Над Пряжкой клубится эфир, а не воздух.
Там в легкие воткнуто по папироске. |