Почти полное избранное. СПб.: Лики России, 1996. ISBN 5-87417-030-8 Обложка Е.Большакова и Л.Корсавиной. C.5-47. |
Книга составлена и выпущена в самиздат в 1972 на основе предыдущих самиздатских сборников как полный и окончательный выбор (все стихи, написанные за эти годы, но не вошедшие в "Побережье", считаются выброшенными и не подлежащими распространению). В 1973 вышла в изд. "Ардис" (Анн-Арбор, США). Целиком вошла в сборники "Ангел деревянный" (там же, 1982) и "Не спи на закате" (СПб., 1996). |
* * *
Данный мир
удивительно плосок.
Прочий
заколочен наглухо.
Не оставили даже щель между досок.
Старались. Мастера.
Два
измерения в этом мире.
А мне
и трех мало.
Бьешься лбом,
во вселенную дверь взломала,
а окажешься в чужой квартире.
И то лучше
комнатным вором,
чем в своих четырех без окон.
Мне хочется встать и выйти на форум.
Но Форум
это кинотеатр на Самотеке.
Там кажут кино на широком экране,
безнадёжно плоском, как полотна Иогансона,
и каждую меру знаешь заранее,
и всё по регламенту чинно и сонно.
А нам вот
не снятся спокойные сны.
Нам хочется странного
например, глубины.
Глубина.
Кто мне скажет
что же она?
Океан?
Или, может,
чужая душа?
Но чужая душа как известно потемки.
Так возьмемте по старой котомке на плечо
и пойдем
на четыре стороны света
посмотреть
не найдется ль в заборе дыр,
поискать
не нами потерянный мир
и выпрашивать крохи небесного света
у прогнивших колодцев
и сереньких тучек,
не загадывая феерий.
Пусть феерии ставит талантливый Плучек.
К сожалению
мы бутафорам не верим.
1956
по прочтении книги рэя брэдбери
"451╟ по фаренгейту"
Очень неглупые люди
Очень неглупые люди
Очень Очень Очень
Очень неглупые люди
Кто их, скажите, осудит?
Кто их, скажите, осудит?
Такие неглупые люди.
Просто почти мудрецы.
Обугленные обложки
не читанных мною книг.
Обугленные обложки.
Неграмотный истопник.
Очень неглупые люди
сказали ему: Сожги.
Сказали, что эти книги
это его враги.
Теперь допускают к пеплу:
Ройтесь в добре и зле.
Теперь допускают к пеплу:
Ищите счастья в золе.
Я разгребаю пепел
руки по локоть в саже.
Я разгребаю пепел
нету и буков даже.
Очень неглупые люди.
Они обо всем подумали.
Чтобы другие люди
уже ни о чем не думали.
1956
* * *
Огонь в печи почти погас,
чуть-чуть чуть-чуть трещат поленья.
Еще не про́бил правды час,
еще не смыто преступленье.
Еще над сонными горами
не протрубили судный день,
и в город всё идут с дарами
от обнищалых деревень.
Холодный синий дым над домом
в прозрачном воздухе стоит,
и по знакомству незнакомым
Господень ангел говорит:
Еще не смыто преступленье,
еще не про́бил правды час,
еще трещат в печи поленья,
хотя огонь уже угас.
1956
* * *
Отраженье фонаря в луже
поколеблено дождем мелким.
Утопает бурый лист палый.
Как недвижен под дождем город.
Только пойманный фонарь бьется.
1958
* * *
Мы согреем холодные стены сарая дыханьем своим.
Мы прославим шершавое сено во многих стихах и новеллах,
А уйдем, и от дома останется пепел, железо и дым.
И деревья с такими листами, как уголь. И ветер, наверно.
Ветер крутит в трубе, и гудит, и ревет, как несытое пламя.
И на сажу ложатся сердито косые захлесты дождя.
Мы простимся на мокром фанерном перроне с сухими глазами.
Пепел по ветру пущен, наверно. И поезд гудит, отходя.
1958
* * *
Я знала: это чудо,
и знала власть чудес,
но что-то было чуждо,
как сумеречный лес.
Художник неумело
указывал холсты,
сама ж я не умела
проникнуть их черты.
Наутро я проснулась
высо́ко над Москвой,
кругом стена тянулась
холодной мастерской.
И стали мне понятны
полотна на стене
и полосы, и пятна,
и что́ все это мне.
1959
* * *
Когда смолкают короли,
пред занавес выходит шут,
он вертит пестрой головой,
и он умнее всех.
Когда смолкают короли,
суфлер тетрадку закрывает,
где их священный бред
дословно занесен заранее.
Пред занавес выходит шут,
и он умнее всех,
и вы хохочете ужасно,
чтоб заглушить его.
Давно умолкли короли,
и за кулисами короны картонные на полочках лежат,
и шут пошел к себе домой,
он вертит пестрой головой,
и он умнее всех.
1959
* * *
Ну где же дом, который для меня построил Джек?
И где синица?
Синица в небе, а журавль за морем.
Поди, душа моя, на площадь, попляши,
повеселись, пока фонарики горят.
В конце концов нужна ли крыша для души?
Синица в небе. И в моих стихах.
В стихах моих поют-свистят синицы
заместо синей птицы.
Поди, душа моя, порадуйся, попрыгай,
ладошкою в ладошку постучи.
Журавль за морем. И в моих стихах
с эпиграфом перевранного Блока.
И мачты ломятся. И птицам плохо.
Поди, душа моя, поди себе, посмейся.
А я отправлюсь в книжный магазин
и мне откроют нужную страницу.
Вот дом, который построил Джек.
А это синица.
А где же Джек?
1959
* * *
Стуча копытами по небу,
стуча копытами,
к распластанному Фебу,
стуча копытами,
стуча и бормоча не в тон,
рванусь и расшибусь,
как Фаэтон.
Обломки колесницы погребут, потом отроют,
и им в музеях место уготовят,
но без меня.
Шестая спица в колеснице
моя разгоряченная повадка,
моя не для небес моя походка
и перенапряженность
до белых пятен на косточках кистей.
О Боже, как занятен
конец иных затей.
1960
* * *
Прости меня.
Мой взгляд с уклоном.
Но я еще взгляну тебе в глаза.
И загляну.
И с перебитым звоном
качнется и сорвется колокольная глава.
На звоннице, на звоннице к малиновой заутрене
звонарь увы молчит.
Увы молчит звонарь.
На звоннице разметанные кудри
и откатившийся, забывшийся, разбившийся фонарь.
И забытье осколков фонаря на каменных ступеньках,
и забытье щербинок на каменных ступеньках
и пылинок, оседающих на выбитый фонарь.
К малиновой заутрене никто не прозвонит,
звонарь ужасно занят,
он не спит,
не убит,
он в глаза мои глядит,
и не смеет шевельнуться,
и не смеет отвернуться...
Малиновый, немолитвенный качается рассвет,
начинается рассвет,
кончается рассвет
за каменным пустым окошком.
Прости меня.
Прости мой взгляд с уклоном.
Прости, что всё на месте в государстве колокольном.
1960
* * *
Утро. Ветрено. Лес
крутится. Каждое дерево
веретено. С волос
тянутся паутинки.
Каждое дерево лес.
Каждое дерево дом.
Под каждым деревом нам
дом, и стол, и постель.
Белые паутинки
путаются в волосах.
Тонкие паутинки
тянутся и цепляются
в тонких и ломких веточках,
опутывают хвоинки.
Доброе утро. Постой,
выпутай паутинки,
смахни полусонной рукой
сухие со щек травинки,
сухие слезинки со щек,
некуда нам спешить,
еще не последний раз,
еще не в последний раз
сухой и ветреный лес,
сухие слезы у глаз.
1960
* * *
Колокола и купола,
и ранним-ранним утром
уходят те, кому пора
в далекую дорогу.
Колокола подвязаны,
и купола подрезаны,
и возле пристани во льду
черные лодки.
1961
* * *
Глядите на подоконник,
на синие стекла во льду,
на потолок и на коврик,
покудова я не войду.
Покудова комната комом
не стала у горла. Пока
она еще кажется домом
от пола до потолка.
Мой милый, скажу я, милый,
и так поведу рукой,
как черный черкес немирный
врывается в русский покой.
Как черным вертящимся дымом
развертывается пожар
и первый язык над домом
взлетает и пляшет дрожа.
Я дрогну от этих жгучих,
от выжженных нежностью рук,
от еле заметных излучин
в значеньи всего вокруг,
от перезабытых значений
сбивчивых, тихих речей...
Но комната комом. Зачем мне
тот голос негромкий. Зачем?
Мой жребий неумолимый,
бери меня, приучай.
Мой милый, скажу я, милый.
Мой милый, скажу я, прощай.
1961
концерт для оркестра
Послушай, Барток, что ты сочинил?
Как будто ржавую кастрюлю починил,
как будто выстукал на ней: тирим-тарам,
как будто горы заходили по горам,
как будто реки закрутились колесом,
как будто руки удлинились камышом,
и камышиночка: тири-тири-ли-ли,
и острыми носами корабли
царапают по белым пристаням,
царапают: царап-царам-тарам...
И позапрошлогодний музыкант,
тарифной сеткой уважаемый талант,
сидит и морщится: Тири-тири-терпи,
но сколько ржавую кастрюлю ни скреби,
получится одно: тара-тара,
одна мура, не настоящая игра.
Послушай, Барток, что ж ты сочинил!
Как будто вылил им за шиворот чернил,
как будто будто рам-барам-бамбам
их ржавою кастрюлей по зубам.
Еще играет приневоленный оркестр,
а публика повскакивала с мест
и в раздевалку, в раздевалку, в раздевал,
и на ходу она шипит: Каков нахал!
А ты им вслед поешь: Тири-ли-ли,
Господь вам просветленье ниспошли.
1962
* * *
Как андерсовской армии солдат,
как андерсеновский солдатик,
я не при деле. Я стихослагатель,
печально не умеющий солгать.
О, в битву я не ради орденов,
не ординарцем и не командиром
разведчиком в болоте комарином,
что на трясучей тропке одинок.
О рядовым! (Атака догорает.
Раскинувши ладони по траве
а на щеке спокойный муравей
последнюю кровинку догоняет.)
Но преданы мы. Бой идет без нас.
Погоны Андерса, как пряжки танцовщицы,
как туфельки и прочие вещицы,
и этим заменен боезапас.
Песок пустыни пляшет на зубах,
и плачет в типографии наборщик,
и долго веселится барахольщик
и белых смертных поставщик рубах.
О родина!..
Но во́роны следят,
чтоб мне не вырваться на поле боя,
чтоб мне остаться травкой полевою
под уходящими подошвами солдат.
1962
* * *
А чего ты? А я ничего.
Я хожу по мостам и проспектам,
по прогалинкам и просветам,
и не надо мне ничего,
ни ответа и ни привета,
и ни голоса ничьего.
А зачем это? А низачем.
Просто я не в аптеке провизор,
а ходок по корявым карнизам,
просто город пронизан лучом,
не имеющим предназначенья,
просто незачем и низачем.
Я ходок по карнизам и трубам.
Но откуда я? Как объяснить?
То ли города, города рупор,
то ли горя горького нить.
Ах, откуда я? Из раскопок?
Из грядущего? Как знать?
Вся я вытащенный из-за скобок
вопросительный выгнутый знак.
Зацепившись за солнечный круг,
вопросительный сломанный крюк.
1962
* * *
Стрелок из лука, стрелок из лука,
стрелок, развернутый вперед плечом,
она трепещет, моя разлука,
оставь ее, вложи в колчан.
И опустись на песок полигона,
оружье слабое отложив.
А небо пусто. А поле голо.
А горло сходится ото лжи.
Стрелок из лука, а ты ракетой,
а ты бы бомбой, покуда цел.
А в чистом поле.
А под ракитой.
А сокол в рощу улетел.
1962
* * *
Вот солнышко. Оно без тиражей
до всех доходит и для всех восходит
и жителя блиндажей и траншей
оно тотчас же к свету приохотит.
Вот месяц. Он один на целый мир,
он непомерно, непосильно юный,
но не себя он хрупкого сломил,
а темноту глубокой ночи южной.
Вот ночь и день, тепло, и свет, и тень,
вот тень моя, вот взрослые и дети,
Тень-тень, пропели дети, потетень,
а это тема в некоем квинтете.
Вот музыка рояль и граммофон,
а это я стою посередине.
Вот музыка она громоотвод
от всех трагедий, ото всех идиллий.
1962
* * *
Пора понять начало всех начал,
к тебе приходит дьявол по ночам,
он прям и прост, как в ставенках просвет,
его уж нет, когда идет рассвет.
А ты смеешься, губы солоны,
как девочка, упавшая с луны,
не слышавшая имени греха,
и засыпаешь с криком петуха.
Но вот они, тетрадные листки,
оруженосцы страсти и тоски,
строители заброшенных дорог,
дарители непрошенных даров.
Откуда же такая в горле сушь?
Так это он, улавливатель душ,
так это он бессмертье заменил
мучительною скляночкой чернил.
1962
* * *
Мой Фортинбрас, мой бедный брат,
вот Дания моя,
она из моего ребра,
и вся она, как я.
И вот тебе моя игра,
теперь она твоя
и путь добра, и тьма преград,
и тайна бытия.
И всё, и всё мое прими.
Или постой, повремени,
намеренье перемени,
еще ты не король,
ступай, ничем не прогреми,
не трогай эту роль.
1962
* * *
Но это только ветра свист,
протяжный ветра свист,
и жизнь моя, как чистый лист,
осенний легкий лист.
Кружи, какая-то печаль,
насвистывай, свирель,
кого-то нет, чего-то жаль,
метель, метель, метель.
Мне до апреля не дожить,
метели завывать.
Кого жалеть? Кого любить?
Кого не забывать?
Кого мне помнить? На кого
глаза не поднимать,
свое чудно́е торжество
не знать, не понимать.
1963
* * *
Свело мне руки водою ледяной,
за красным солнцем, в колодце отраженным,
спускаюсь в полдень, и небо надо мной
дрожит, дрожит и кажется тяжелым.
За первым кругом откроется второй,
но я пройду их девять раз по девять,
чтоб вычерпать березовой корой,
что суждено мне в этой жизни сделать.
Летит бадейка, цепью прогремев,
и кверху подымается пустая,
моя свобода, прощальный мой припев,
колодезная песенка простая.
1963
* * *
Все равно потом
нипочем не вспомнят,
был ли Данте гвельф
или гибеллин,
и какого цвета
флаг,
и был ли поднят,
и в каком огне
себя он погубил.
Ох, могила братская,
сторона арбатская,
во Флоренцию махнуть,
помолиться,
Алигьери помянуть,
поклониться.
1963
* * *
О город, город, о город, город,
в твою родную рвануться прорубь!
А я на выезде из Бологого
застряла в запасных путях,
и пусто-пусто, и голо-голо
в прямолинейных моих стихах.
И тихий голос, как дикий голубь,
скользя в заоблачной вышине,
не утоляет мой жар и голод,
не опускается сюда ко мне.
Глухой пустынный путейский округ,
закрыты стрелки, и хода нет.
Светлейший город, железный отрок,
весенний холод, неверный свет.
1963
* * *
Я в лампу долью керосина.
Земля моя, как ты красива,
в мерцающих высях вися,
плетомая мною корзина,
в корзине вселенная вся.
Земля моя, как ты красива,
как та, что стоит у залива,
отдавшая прутья свои,
почти что безумная ива
из тысячелетней любви.
Земля моя, свет мой и сила,
судьба моя, как ты красива,
звезда моя, как ты темна,
туманное имя Россия
твое я носить рождена.
1963
1964
* * *
Что о беде да что о красоте,
когда само обмана захотело
нагое, как разбойник на кресте,
счастливое, беспамятное тело.
Кто плачет и курлычет надо мной,
перелетая снежную границу,
где ветер зимний, ветер ледяной
выстуживает светлую криницу.
И в неземной сведенности страстей,
в разлуке рук, в разреженном дыханье,
как на кресте, и тихий хруст костей,
как на костре и треск, и полыханье.
три стихотворения иосифу бродскому
1
За нами не пропадет
дымится сухая трава.
За нами не пропадет
замерли жернова.
За нами ни шаг и ни вздох,
ни кровь, ни кровавый пот,
ни тяжкий кровавый долг
за нами не пропадет.
Огонь по траве пробежит,
огонь к деревам припадет,
и к тем, кто в листве возлежит,
расплаты пора придет.
Фанфара во мгле пропоет,
и нож на стекле проведет:
за нами не пропадет,
за нами не пропадет.
2
Равнодушный Телеман,
дальночеловек,
отчужденья талисман
в этот черный век.
Телеграф и телефон
вон из головы,
отрешенья Пантеон
в кончиках травы.
И надежда, что свихнусь,
в венчиках цветков,
закричу и задохнусь
в тяжести венков.
Мне бы в воду, мне в огонь,
в музыке пробел.
Глухо запертый вагон
музыки предел.
3
Мой сын мал. Он
говорит вместо "музыка" му́ка.
Но как прав он
в решеньи лишенья звука.
Мой мир велик. Но и в нем
царит вместо музыки мука.
Над рампою лампой, огнем
меж правом и правдой разлука.
Мой мир не велик, но далек,
в нем выживут долгие ноты.
Протяжно ревет вертолет,
протяжно стучат пулеметы.
* * *
В аракчеевом Чудове
на вокзале сплю,
засыпаю, просыпаюсь,
электричку жду,
чуть ли не сны
во сне смотрю,
чуть ли не пла́чу
у всех на виду.
Вокзал да казарма,
да шпалера деревец,
да шпалера журавлей
на юг, на юг,
проснуться не проснуться,
зареветь не зареветь,
журавли во сне
себя не узнают.
Казармы да базары,
фанера да жесть,
подстреленный журавль
взлетает в вышину,
на месте вокзала
пожар зажечь,
чем ярче тем жарче,
в высоту и в ширину.
Вокзал стоит,
фонарь горит,
у зажигателя
смятенный вид,
не подвигается
дело к весне,
во сне попутал Господь,
во сне.
* * *
За рифмой не гонюсь,
за славой не гонюсь,
ни за тобою, всех перепродажа,
ищи-свищи, скачу не оглянусь
воробушком по крыше Эрмитажа.
Воробушком, ободранным в боях,
наперекор непробивному ветру,
по белому, нелепому по свету,
корабликом во вздыбленных морях.
* * *
Твой взгляд ложится мне в глаза,
как на́ плечи ложатся годы,
как предсказаньем непогоды
к земле, покинув неба своды,
ложатся птичьи голоса.
И как он полон, легкий взгляд,
такого тяжкого давленья,
как на конце стихотворенья,
где рифмы сбились все подряд,
уж ничего не говорят,
но руки ломят и горят...
И все же нет во мне смиренья.
* * *
В тридевятой жизни,
счастливая случайность,
единожды увидеть
единственное лицо,
единственного лица
глухое мерцание,
в тридевятой жизни, в тридесятом царстве,
молчание, мерцание и больше ничего.
* * *
Не тронь меня! кричу прохожим,
не замечающим меня.
Чужие комнаты кляня,
слоняюсь по чужим прихожим.
Но кто пробьет окно в стене?
И кто протянет руку мне?
Горю на медленном огне.
* * *
Не избыть беды, не избежать беды,
не забыть, не сбежать.
Не испить воды
ни ручья зачерпнуть,
ни пригубить кувшин,
ручьи горячи,
кувшины страшны,
перекошены,
как лицо мое
незнакомое.
три стихотворения, написанные в дороге
1
Утро раннее,
петербургская темь,
еду в Юрьев
на Юрьев день.
Утро синее,
солнце в гробу,
еду по свету
пытать судьбу.
Под фонарями
и то не светло,
по улице Бродского
иду в метро.
2
Но Кюхля Дерпту предпочел
водовороты декабризма,
от Петербурга слишком близко
спасительный тот был причал.
Нет, пол-Европы проскакать,
своею жизнью рисковать
в руках наемного убийцы
и, воротясь к земле родной,
как сладостною пеленой,
кандальной цепию обвиться.
3
Г.Корниловой
Господи, все мы ищем спасенья,
где не ищем по всем уголкам,
стану, как свечка, на Нарвском шоссе я,
голосую грузовикам.
Знаю ли, знаю ли, где буду завтра
в Тарту или на Воркуте,
"Шкода" с величием бронтозавра
не прекращает колеса крутить.
Кто надо мною витает незрим?
Фары шарахают в лик херувима.
Не проезжай, родимая, мимо,
и́наче все разлетится в дым.
Не приводят дороги в Рим,
но уходят все дальше от Рима.
* * *
Прохожий проходи!
Проезжий проезжай!
Свеча в окне чади,
и стынь в вагоне чай.
И все при деле так,
что некогда взглянуть
по сторонам, и так,
что не о ком вздохнуть.
При деле, как свеча,
как чашка с кипятком,
как инвалид, стуча
в полтинник пятаком,
в зубах зажав картуз
и, глядя, что дают,
скосив глаза ко рту.
Но тут не подают.
Качается вагон,
качается костыль,
и кажется ногой
дубовая бутыль,
и горлышком об пол,
и горлом о косяк,
и всем лицом в подол,
совсем глаза скося.
Припав к теплу колен,
локтей, кистей, колец,
почуяв, захмелев,
качаниям конец,
при деле, как в огне
темнеющий фитиль,
как наотлет к стене
отставленный костыль.
Тоску в тоску продев,
как тень свечи в углу,
при деле, как предел
и роду, и числу,
как недопитый чай,
качаемый в пути...
Прохожий, проезжай.
Проезжий, пролети.
* * *
Е.Рейну
Шарманка, пой, шарманка, вой,
шарманка, в прорубь головой,
ах, в заколоченном саду
поет шарманка раз в году.
И снег идет, и тает лед,
и тает снег, и лед идет,
ломая льдины на пруду,
поет шарманка раз в году.
И тает снег, и плачет пес,
и я своих не прячу слез,
и щек намокших не утру,
кричит шарманка на ветру.
Шамань, мошенничай, шуми,
но душу вынь и всю возьми,
на заколоченном пруду,
и в замороженном саду,
и всюду, в небе и в аду,
поет шарманка раз в году.
* * *
Сила соленого ветра,
света, листвы и воды,
свитер небесного цвета,
выцветший до слепоты,
лодка, стучащая в дальних
во́лнах, и вскрик на песке,
след мой невысохший вдавлен
в дюны, песок на виске.
* * *
Смиренно опущу глаза
перед чужими чудесами
на полчаса, и полчаса
стою, как мальчик под часами.
Не отведу притихший взор
от краешков своих ботинок,
в руке цветы сомну, и сор
войдет в неравный поединок
с летящим ветром, лепестки,
со мной расстаться не желая,
на тыльной стороне руки
зацепятся, как неживая
рука цепляется за то,
что ухватила перед смертью,
за руку друга, за пальто,
за пуговицу, за бессмертье.
Так с непокрытой головой,
обсыпанная лепестками,
я срок свой получасовой
стою, как мальчик под часами.
Выстаиваю полчаса,
покрытая цветочным сором,
разглядываю чудеса
полуприкрытым сонным взором.
И, как ладошка неживая,
уже лишенная тревог,
еще лишенная свечи,
еще откинутая косо,
отбывши под часами срок,
уже чудес не ожидаю,
и кто-то задает вопросы,
а кто-то шепчет мне: Молчи.
1965
* * *
Говорить разучусь,
не совсем, так по-русски,
со всеми разлучусь,
не навек, так на годы,
нет меня ни
у Невы, ни у Таруски,
переменила
я слова и глаголы.
Свинцовые волны,
чужое море,
сосновые чёлны,
сухие весла,
а паруса
проедены молью,
а голоса
шуршат, как известка.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Но и там меня нету,
сколько зим, столько лет,
проплывя через Лету,
простывает мой след,
остывает горло,
холодеет щека,
и рука примерзла
к руке на века.
* * *
О жизнь моя, междометие,
о нечленораздельная,
о смерть моя незаметная
осеннего растения.
Что, дорывалась распятия?
Что, добивалась плахи?
Оборванная и смятая
нитка из рук у пряхи.
О пряжа Господа Бога,
священная паутинка,
растоптана и убога,
на подошве чьего ботинка?
О жизнь моя не выговорить!
О смерть моя ну и что?
А вы говорите, это вы говорите,
что ничто ни из чего и в ничто...
* * *
Ах, откуда я?..
А я откуда? Из анекдота,
из водевиля, из мелодрамы,
и я не некто, и я не кто-то,
не из машины, не из программы,
не из модели. Я из трамвая,
из подворотни, из-под забора,
и порастите вы все травою,
весь этот мир не моя забота.
А я откуда? Из анекдота.
А ты откуда? Из анекдота.
А все откуда? А всё оттуда,
из анекдота, из анекдота.
* * *
Со страниц моих
исчезает свет,
вкось и вкривь
перо скрипит,
не на час, не на миг,
исчезает навек,
в заросли крапив
моя Муза спит.
Она спит, лопухом
коленки укрыв,
в тени крапив,
как под сенью ив,
в волосах репьи,
на щеках ручьи,
а перо мое скрипит
и вкось и вкривь.
Без нее, одна,
на века, на века,
мне моя рука
не видна, не видна,
и последний свет
оседает, как снег,
как последний снег,
как под солнцем снег.
* * *
И вовсе нету ничего ни страху,
ни цепененья перед палачом,
роняю голову на вымытую плаху,
как на случайного любовника плечо.
Катись, кудрявая, по скобленым доска́м,
не занози разинутые губы,
а доски ударяют по вискам,
гудят в ушах торжественные трубы,
слепит глаза начищенная медь,
и гривы лошадиные взлетают,
в такое утро только умереть!
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
В другое утро еле рассветает,
и в сумраке, спросонья или что,
иль старый бред, или апокриф новый,
но все мне пахнет стружкою сосновой
случайного любовника плечо.
прощание с кюхельбекером
Холодно́ ли, Виленька, в Сибири,
в азиатском сугробе?
Потеплеет, Виленька, в могиле,
во гробе, у земли в утробе.
Будет и тёпло, будет и пекло,
горше не станет,
уплывет с водою горстка пепла
по весне, когда снег стает.
Пеплом стихи, трагедии прахом,
жизнь по ветру летящим.
Кланяйся, Виленька, повешенным братьям,
братьям старшим, прахом ставшим.
неоконченные стихи
А.Рогинскому
Уж за полночь, и фонари
горят через один,
теперь до утренней зари
по городу броди.
Ночь соскребла с фасадов год
и соскоблила век,
и город пуст, как огород,
но город, как ковчег,
плывет, плывет и вот вплывет
в рассветный холодок,
и меж око́н и у ворот
проступит век и срок,
и ты очнешься на мосту,
над Яузой, в слезах...
* * *
И к сладости дождя примешивая слезы,
губами славливая эту соль ресниц,
я счастлива. Ты счастлива? Проснись,
еще укрыты в мокрых тучах звезды,
и в темных небесах лишь полосы воды
вычерчивают видимые знаки,
а свет луны в далекое изгнанье
неправедные сплавили суды.
* * *
Сверчок поет в Сочельник,
в январский понедельник,
и звон колоколов
плывет среди сугробов,
едва-едва затронув
их краешки крылом.
Поет сверчок в Сочельник,
молчит мой гость случайный,
а звон колоколов
в глубоком снеге тонет,
в высоком небе тает,
в пространстве без углов.
Зато в углу у печки
сверчки, как человечки,
стрекочут, а кругом
и тает звон, и тонет,
но на прощанье тронет,
коснется нас крылом.
* * *
На шею вешаюсь, как ладанка и крест,
но всё безбожники, безверники окрест.
Рванут покрепче шелковый шнурок,
и медный крест в пыли лежит у ног.
И я, в камнях застрявши головой,
распята на булыжной мостовой.
И сыплется из ладанки песок,
вчера еще родной земли кусок.
И затихают дальние шаги,
и влажен камень у моей щеки.
* * *
От возраста дошкольного
до звона колокольного,
до звона погребального
от вас я не избавлена,
советчики, попутчики,
раскормленные лучники,
худые арбалетчики,
с меткою на плечике,
дьявола разведчики.
Но в звоне том, но в том году
я дымом к небесам взойду,
взойду, как дым, в небесный храм,
а вы долой, домой, к котлам,
к своим котлам, несчастный хлам.
* * *
Не сокруши меня Ты, Господи,
не проиграй меня в очко,
не прогони бродягой по свету
идти, не веря ни во что.
Ты, что по морю яко по суху
прошел, ступая широко,
не опусти меня без посоха
в земных страданий решето.
Ты, Боже, Сыне Человечий,
коли решил на эти плечи
ярмо с бубенчиком надеть,
не отпусти меня свободной,
не попусти в ночи холодной
душе моей заледенеть.
воскресенье
День стирки и стихов. Склоняясь над тазами,
ворчу и бормочу, белье в руках кручу,
а белое в ведре зеленом кипячу,
а пена мыльная дрожит перед глазами.
Как радостны стихи, вертясь во рту моем,
как радужны круги, в глазах моих качаясь,
а розы, на поплине мокром начинаясь,
поплыли на стена́х, на стеклах, за окном.
Но под конец игры отяжелеют руки,
и не в игру игра, и в горле как дыра,
и, протянув веревку посреди двора,
я с голосом своим не оттяну разлуки.
* * *
Любовь, любовь! Какая дичь,
какая птичья болтовня.
Когда уже не пощадить,
не пожалеть меня,
то промолчи. Да, промолчи,
не обожги моей щеки
той песенкой, что, заучив,
чирикают щеглы.
Той песенкой, где, вкось и вкривь
перевирая весь мотив,
поэт срывается на крик,
потом на крики птиц,
потом срывается на хрип,
на шепот, на движенье губ,
на темное наречье рыб
и на подземный гул.
Любовь из каждого угла,
всего лишь пища для стихов,
для глупой песенки щегла,
для крика петухов.
Так промолчи. И помолчи.
Коснись рукой моей щеки.
Как эти пальцы горячи.
Как низки потолки.
* * *
Но нет меня в твоем условном мире,
и тень моя ушла за мной вослед,
и падает прямой горячий свет
на мой коряворукий силуэт.
Опять моя отрада мерить мили
в грохочущих, как театральный гром,
грузовиках, ободранных кругом,
и взмахивать рукою, как крылом.
Одни дороги мне остались милы,
и только пыльный плавленый асфальт
из-под колес бормочет: Не оставь,
не доезжай, Наталья, до застав.
Одни дороги мне остались милы.
Опять моя отрада мерить мили.
Но нет меня в твоем условном мире.
* * *
Окраины враждебных городов,
где царствует латиница в афишах,
где готика кривляется на крышах,
где прямо к морю катятся трамваи,
пришелец дальний, воздухом окраин
вздохни хоть раз, и ты уже готов,
и растворён навстречу узким окнам,
и просветлен, подобно крышам мокрым
после дождя, и все твое лицо
прекрасно, как трамвайное кольцо.
* * *
Расти во мне, тревога,
смотри в четыре ока
на ясный небосклон
с полоской облаков.
Расти, как тяжелеют
те, что еще белеют,
те, что еще пока
зовутся облака.
Смотри, как тяжелеют,
уже и не белеют,
уже в железо туч
не просверлится луч.
Расти во мне глубо́ко,
как снег внутри сугроба,
да не растай, пока
не тают облака.
* * *
Ни элегий, ни од, ни эклог,
только горького кофе глоток
да коптилки флажок в потолок.
Мой потерянный рай, засыпай,
засыпай, как звереныш слепой,
я захлопнула дверь за собой.
Зацепясь за ореховый куст,
в темноту его смаху уткнусь,
и скользнет по губам холодок,
как остывшего кофе глоток.
* * *
Не потому что ты, не потому что я,
а просто выгорала из-под ног земля.
Не потому что я, не потому что ты,
а просто лето, нас обняв обоих,
поставило меня перед тобою
так близко, что уже не отойти.
Вчерашний жар с железных крыш спадал,
и духота стихала перед утром,
но, возносясь над сонным переулком,
из трех око́н не утихал пожар.
И при разлуке слез не пролилось
ни из одной глазницы обожженной,
и до сих пор, как факел обнаженный,
я вся смолой пропитана насквозь.
Продолжение Полного Собрания стихотворений
Вернуться на главную страницу | Вернуться на страницу "Тексты и авторы" | Наталья Горбаневская |
Copyright © 1998 Наталья Горбаневская Публикация в Интернете © 1998 Союз молодых литераторов "Вавилон"; © 2006 Проект Арго E-mail: info@vavilon.ru |