Какая же ты все-таки свинья неблагодарная. И, значит, ты сейчас говоришь мне "нельзя". Делаешь харю иконописную, ноги на ширине плеч и "нельзя". Я сейчас тебе расскажу, чего нельзя и как нельзя. Сядь вот тут вот, в уголке, и слушай, а я буду ходить и курить. Да, именно курить и именно здесь, а ты, если дрыгнешься, по черепу схлопочешь этим вот канделябром.
Так вот, сначала я парился в семинарии. Как ты думаешь для чего? Я хотел получить приход, именно этот приход. Как мне там было, с кем и зачем, разговор особый, но факт, что приход я получил, своего добился. Я человек слабый и больной, о болезни моей не знает ни одна собака, но тебе расскажу. Ты, наверное, замечал за собой, что, пообщавшись, с каким-нибудь существом более-менее долго, начинаешь подражать его повадкам, думать, как оно, говорить его словечки и так далее. Именно этим я и болею. Стоит мне посмотреть на какую-нибудь тварь, как она поселяется во мне настолько, что я чувствую каждую ее тошнотворную мысль. Я боюсь людей, и боюсь их именно поэтому. Потому мне необходима церковь, здесь я всегда один, всегда занят никому не нужной работой, а их так много, что для меня они стадо, а я, сам понимаешь, пастырь. Хороший, надо сказать, пастырь. Одна проблема это исповедь. Но там свои тонкости. Пять-шесть первых человечков на меня действуют, но после снова идет толпа, все размазывается, разнюнивается и расклеивается, а я снова становлюсь собой самим.
Так я жил, никого не трогал, и тут, ясное дело, случилось. Часа в четыре утра из помятой "Волги" с одной, но галогенной фарой вышла женщина в шубе и домашних тапочках, а "Волга" уехала навсегда. На руках у женщины был младенец. Я теперь так думаю, что о моей болезни кто-то знал и ее на меня навел. Сейчас психологов, как палачей при инквизиции. Она вошла ко мне, разбудила среди ночи, и под шубой у нее была только ночная рубашка, младенец же был укутан в такой конвертик, что даже я ему позавидовал. Она стала говорить и, видимо, ее научили, все лицо свое под мои глаза подсовывала. Зацепила она меня, потянула. Хотелось ей окрестить младенца прямо сейчас среди ночи. Я стал моргать, как она, у меня отвисла нижняя губа, был у нее такой дефект внешности, и понял я, что НАДО. Пошли в храм, я свечи зажег, никого будить не стал, все красиво делал, медленно. Свечи некому было держать, но улыбнулась она, потом я, как она, и решил обойдемся. Что дальше будет, понял я на середине обряда, но остановиться уже не мог. Слишком она любила своего ребенка. Она его так любила, что имела право делать все, что ей вздумается. Она попросила сама его опустить в купель. "Зачем?" я спросил. "Так ведь теперь уж все равно," она ответила. На самом деле было все равно, я чувствовал уже, что у меня грудь от молока набухла. Она опустила ребенка в купель, и держала его под водой, пока он не утонул. Потом сказала: "Спасибо". Развернулась, достав мокрый трупик, и ушла с ним, без шубы, на мороз. Больше я ее не видел.
У меня потом болела грудь, и чтобы не повеситься, я пошел в город, где ездил сутками на метро. В метро, как помнишь, я и нашел тебя, грешного. Привел сюда, жил с тобой, откормил тебя, ишь какой стал холеный. А теперь ты мне говоришь, что нам нельзя перед алтарем трахнуться. Ну повтори еще раз, ну скажи: "Нельзя". Ведь не я же этого хочу, ты этого хочешь. Ты, а не я, понял, скотина.
|