Борис ХЕРСОНСКИЙ

МРАМОРНЫЙ ЛИСТ

Итальянские стихи


      М.: АРГО-РИСК, Книжное обозрение, 2009.
      ISBN 5-86856-180-5
      120 с.
      Дизайн обложки Ильи Баранова.
      Книжный проект журнала "Воздух", вып.43.


СОДЕРЖАНИЕ

Посвящение

Поклониться тени, скользящей за пределами русского языка...

Рим. I

Руины цирка, подсвеченные...
и простёр тьму и настала ночь или наоборот настала...
Разрушающееся девятнадцатое столетье, как и всякий упадок...
Мозаика в византийском стиле – Спас на престоле...
Форум в руинах, а вот попробуй восстанови, оштукатурь...
фотокамера страшная вещь каждый уносит кусок...
А кто был в далёких странах?..

Умбрия

день всех святых и мертвецов...
Маленькие городки...
в укреплённых деревнях на вершинах холмов...
По горизонтали здесь означает – по кругу...
Через неделю они поедут на дачу: оливки созрели...

Рим. II

Этот город дробил христианство каменными зубами...
Здесь слово "прошлое" означает – на сто веков...
Камни, лишённые цвета...
Несколько маленьких дощечек...
ни на что не надеясь не думал что доживу...
люди торчат из холодной земли...
узы апостола теперь святыня и в алтаре...
В каждой столице мира есть икона, приписываемая Луке...
Вчера руины имперских форумов нам говорили...
Легионеры несли семисвечник Храма над головами...
Перекрёсток
        1. Болезнь
        2. Музыка
        3. Любовь
        4. Архив
Свод небесный – расписной потолок...

Болонья

Груда записок у ног...
Своды портиков подменяют небо над головой...

Равенна

Тем хороша провинция, что и ей когда-то...
Плох город, который не разделяет река, как волосы на пробор...
Круглые колокольни, все, как одна, с наклоном...
Небольшой сад рядом с храмом святого Виталия...

Рим. III

Куда ни глянь – увидишь тиару со скрещенными ключами...
Где у русских круг, у них треугольник, четырёхгранник...
Тонкая книжка предлагает увидеть денька за два...
Здесь принято от старья избавляться на Новый год...
Есть места, куда приезжаешь, чтоб убедиться в том...
Две женщины, имён которых упоминать нельзя...
Собор святого Петра – ловушка. Тому, кто, войдя туда...
Базилика на вершине. "Мария – небесный алтарь"...
Получив наследье – Империю, не знаешь, то ли гордиться...
Просвещённый приезжий привозит с собой...
Бог сотворил подобье Своё из праха земного...
Спи, мальчик, вырастешь, станешь колоссом, ты...
Три мраморных льва. Один положил на лапы...

Венеция

Плещется отраженье...
По случаю прекращения очередной чумы...
Ложь, что здесь не снятся кошмары. В стопке белья...
Карминная штукатурка валится, что шуба с плеча...
Сегодня вечером в церквях, почти что во всех...
На одной из мозаик Собора изображён он сам...
На каждом углу канала и улицы подтянутый, молодой...
Представляю себе божество, отщёлкнувшее год...
Вода в каналах взбухает. Думаешь о паре высоких сапог...
Хорошо – не сезон и дождь. Бутылочная муть...
Маг, астроном, разумеется, еретик...
Всё от рождения отражённое начинает жить...
"И новые тучи придут вслед за прежним дождём"...
В каждой лавке – фигурки Марии, Младенца, царей...
Субботний вечер. Город почти пустых...
Он видел – те же ноги, что вчера...
Иосиф с бутылкой кьянти плетётся домой, в отель...
Просто надпись на камне...
Они дружили. Много лет спустя...
Пройди наискосок по лучшей из площадей...
Крохотный островок. Развалины монастыря...
Если архитектура застывшая музыка, то важны...

Рим. IV

Христос-атлет на ослепительно голубом...
Время – соавтор древних шедевров...
Никто уже не вспомнит, ни теперь, ни потом...
По субботам венчают во всех церквях...
Катакомбы святой Агнессы...
На Авентине с утра монахи кормят бродяг...

Флоренция

По прославленному городу, в котором, сдаётся мне...
Какие тени стоят на страже твоих границ!..
Ангел стоит перед Девой, сжимая цветок...
Псы Господни, клыками вспарывающие животы...
Его не брали ни огонь, ни вода...

Рим. V

Господин с подстриженной бородой, держа...
Кафе называется "Борджиа". Владелец не знал...
Мы единственные постояльцы в окрашенном охрой...
Изо рта мраморной маски выкатывается вода...
Набережная. Платаны. На другом берегу...
Лестница, по которой восходил к Пилату Христос...
Итак, Он родился в яслях, в пещере, среди...
Хорошо, что приехал сюда, но живёшь не здесь...
Десять философов в тогах гуляют среди олив...
Готические уроды торчат вперёд головой...
Земную жизнь пройдя на пять шестых...


Посвящение

* * *

Поклониться тени, скользящей за пределами русского языка,
говорят, подпорченного еврейским акцентом, видами Рима, "да"
(после каждого третьего слова), английской грамматикой, ибо узка
дорога, ведущая к смерти, но все толпятся, беда.

Толпятся, беда, толкают друг дружку, как будто бы поскорей
хотят пробиться и заглянуть, а на что глазеть, и нельзя
увидеть снаружи, и скрип предвечных дверей
пугает, итак, поклониться тени, которая шепчет, скользя

за пределами языка, смерти родителей, мимо стены
родного дома с надписью краской – "Здесь жил" (исправлено – жид),
но всё равно, разве это жизнь, а у нас и волосы сочтены,
Он сказал, не бойтесь, на каждом печать лежит

ангела, зверя, иерусалим, вавилон, не понять,
что к чему, поклониться тени, невелика печаль,
горизонтальная тень тяжела, нам её не поднять,
но ляжешь у ног – и она подымется, бесплотная вертикаль.



Рим. I

* * *

Руины цирка, подсвеченные
изнутри и снаружи,
в арках-окнах обломки античных статуй,
застывших, серых, щерблёных,
не бойтесь, дети,
когда мы вырастем, тоже будем такими.

Свет во тьме делает вещи лучше,
чем они есть на самом деле.
Белый день совершает с нами
наипостыднейшее – срывает тени,
показывает нас такими, что пришлые скажут:
лучше бы их и не было.

А ведь были! Толпа ревёт, лев на арене
терзает провинившегося торговца.

Марциал наблюдает – он сочиняет
"Книгу зрелищ", прекрасную книгу,
Император будет доволен.

Здесь домá, как эпохи, стоят вплотную.
Душно, как перед грозой или после сраженья.

Дуче стоит на балконе, строя гримасы,
выдвигая вперёд тяжёлую нижнюю челюсть,
как ящик письменного стола. За ним, неприметен,
Виктор-Эммануил. Фашизм – это связка прутьев
вокруг древка топора, прекрасный символ единства.

Из всех наказаний стóящих два: топор или розга.
И ещё – распятие, добавим третье,
как мы о нём забыли?

Ходит крест ходуном в дрожащей руке
Иоанна-Павла Второго.

Святое Иисусово сердце, на тебя уповаю!

Страстнáя пятница у стен Колизея.

На арене бронзовый лев
дерёт кровавую плоть когтями.


* * *

и простёр тьму и настала ночь или наоборот настала
ночь и тьму привела и светила над римом повисли
и мерцают и слово предвечное вроде кристалла
в тёмной речи сквозь которую пробираешься к смыслу

и страданья лежащие в основании великих развалин
колонны лишённые капителей алтарные ниши
без алтарей мощный дух который раздавлен
между душой и плотью крест на щите сим победиши

орудье страстей оружие знак победы великой
безумья над механическим разумом в костяной коробке
бессмертного лика над эпохой смертельной безликой
волокущей оружие по проторённой тропке

от войны к унынию в ожидании новых сражений
которыми pax romana искони славен
скорчившись под одеялом не делая лишних движений
в безопасном безвременьи за двойными створками ставен


* * *

Разрушающееся девятнадцатое столетье, как и всякий упадок,
выглядит скорее величественно. Каменный постамент,
на котором стоял Спаситель в оболочке мраморных складок
или иной исчезнувший монумент
католицизма, а надпись осталась. Как и положено, слово
долговечнее копий. Ещё целы витражи
домашней церкви (ныне лаборатория – это основа
процветания местной науки), и не скажи
ничего в защиту. Просто садись на скамейку,
гляди на высокое небо сквозь хвою, вороши стопою листву.
Вера где-то там, за кирпичной стеной, но отыщет лазейку
по мере того, как мир приближается к Рождеству.


* * *

Мозаика в византийском стиле – Спас на престоле,
зелёная полоса на которой белые овцы пасутся,
синее облако, красные ангелы. Золотое
небо мерцает на заднем плане. Доколе,
Боже, доколе мне чашу, полную боли,
держать у губ? Все погибнут, остальные – спасутся.
Пустота, как известно, дело пустое, святость – дело святое.

В наружную стену храма вмурованы древние плиты
с надписями на латыни, прекрасным орнаментом – птицы,
вьющиеся растенья, цветы, смиренные лани
и, конечно, кресты, и гривастые львы-прозелиты
прижались к ногам святых, благодатным светом зали́ты,
всё застыло, поскольку вечность, некуда торопиться,
Дева смыкает под подбородком узкие длани.

Помолись за нас теперь и в предсмертный час, Всеблагая,
ну хоть бы на этой площади, в своём соборе,
у фонтана отпетые пьяницы бранятся на щерблёных ступенях,
лают псы, льётся вода, беда – не одна, так другая –
всё равно случится, вселенную оберегая,
уберечь не сумеешь, не такое уж горе.
Сын твой царствует, сидя у тебя на коленях.


* * *

Форум в руинах, а вот попробуй восстанови, оштукатурь,
пусти сенаторов в тогах гулять у подножья колонн!
Даже Дуче в голову не приходила такая дурь.
А вот Саддам молодцом – отстроил свой Вавилон.

Говорят, что имя его на каждом втором кирпиче,
а сам-то лежит со сломанной шеей в земле, в родном селе,
Лежит и, небось, вспоминает не о своём палаче –
об отстроенном Вавилоне, сияющем в смертной мгле.

Изразцовые звери, большеглазые бородачи,
высокие стены, выступы башни сторожевой.
Один к одному подогнаны клеймёные кирпичи.
Мёртвый город, конечно, а выглядит как живой.

Мы и сами не слишком живы, в сравненьи с древесной корой,
мрамором, площадями, брусчаткой, мхом на стволах дерев,
куполами над Вечным Городом, который, сколько ни строй,
будет стоять как вкопанный, к небу кресты воздев.


* * *

фотокамера страшная вещь каждый уносит кусок
реальности шесть на девять или иной размер
мир стёрся о щёлканье объективов нескончаем поток
к останкам истории мумиям или обломкам вер

всё это дышит ещё откроешь фотоальбом
увидишь стену какой-то крепости но какой
всё равно не вспомнишь хоть бейся в неё лбом
название костью в горле стоит и на кой

эти странные древние имена душа это склад
портретов мелодий номеров стихотворных строк
старая добрая сказка на новый недобрый лад
люди колонной в собор как раньше в острог

под щёлканье фото вспышки то тут то там
но аппарат не слышит не видит он глух и слеп
режет мир на прямоугольники и светлый надмирный храм
для него всё равно что тёмный подземный склеп


* * *

А кто был в далёких странах?

Мы были в далёких странах.

А кто видел нашего Иванка?

Мы видели вашего Иванка.

Он сидел в железной короне,
ел ворону с деревянного блюда,
целовал наречённую невесту.

А она блестела чешуёю,
поводила жёлтыми глазами,
тыкалась в Иванкины губы
лёгкой треугольной головою.

А ещё ходили перед ними
богохульники в чёрных капюшонах,
горьким ладаном кадили,
вашего Иванка величали.

Велик ты, молоденький Иванко,
потому что матушку покинул,
забыл свою юную подругу,
сменил православную веру,
обручился змеиной царевне!

Послушали, покачали головами:
лжёте вы, злые люди,
не были вы в далёких странах,
а были, то Иванка не видали,
а видали что, так обознались.

И ушли к себе, не оглянувшись,
но больше за Иванка не молились,
и в церкви свечу не зажигали,
и друг другу никогда не улыбались



Умбрия

* * *

день всех святых и мертвецов
всех праотцев и их отцов
все церкви городка
звонят во все колокола
ликуют души чьи тела
лежат в земле пока

венок огромный у стены
часовенки и нет вины
на грешниках когда
их поминает люд живой
и колокол над головой
считает нам года

щедрей кукушки в тех лесах
где ангелов что в небесах
на облаках дерев
где спорят лира и труба
и отворяются гроба
и прекращается борьба
стихает Божий гнев

и католический монах
стих о последних временах
читает нараспев


* * *

Маленькие городки,
стоящие на вершинах
несравненных холмов Умбрии,
это короткие Нагорные проповеди.

Грубый необработанный камень.
Прямоугольные башни-колокольни.
Что ещё?

Восхождение и нисхождение по спирали,
согласно отменённому закону диалектики.

Слишком узкие улочки,
слишком близко расположенные окна,
ничего не утаишь от соседа,
разве только сделать окна как можно меньше
и закрыть их ставнями.

Но взгляд проникает туда,
куда почти не проникает свет.

Лишь на окраине и на вершине
зрение вырывается на свободу.

Многоцветные леса с залысинами,
на которых расположены
серебристые оливковые деревья,
ребристые ограды,
черепичные крыши.

Все царства земные и слава их.


* * *

в укреплённых деревнях на вершинах холмов
улочки щели между стоящих вплотную домов
здесь больше крепких рук чем великих умов

последний художник тут побывал тысячу лет назад
расписывал местную церковь садовник единственный сад
насадил три века тому глядишь на фасад

самого нового дома грубые камни одно окно
тяжёлые двери замок засов всё решено
хорошо получилось то что случилось давно

что отмерено и оценено брошено на весы
зелёный склон леса лугá несказанной красы
пересекают с лаем белые в чёрных пятнах охотничьи псы

охотник в красном кафтане прижимает к плечу приклад
каждый год копая находят труп или клад
не нужен вергилий чтоб показать приезжему ад


* * *

По горизонтали здесь означает – по кругу,
если прямо – то спуск или крутой подъём.
Узкие лесенки, домики лепятся, прислоняясь друг к другу.
На вершине стоит колокольня. Помяни нас во царстве Твоём!

Оркестрантов, разряженных в пёструю, полувоенную форму,
играют медные духовые, тарелки и барабан.
Праздник для двадцати человек. Голуби в поисках корма
ковыряют мелкую гальку. Славься, святой Иоанн,

всюду – на острове Патмос, и в местной церквушке,
носящей имя Сновидца, что испугать не смог
пророчеством гибели мира ни мальчика, ни старушку,
ни чёрно-белую кошку, ни лавочку, на замок

запертую в честь праздника. Случаются перемены,
но только к лучшему. Цветы украшают церковный фасад.

Виноградник, взбираясь по склону, подступает под стены
и, потерпев поражение, откатывается назад.


* * *

Через неделю они поедут на дачу: оливки созрели.
Будут лезть на деревья, собирать и дробить в особой
мельнице, как три поколенья тому, когда на свирели
играл пастушок, и овцы на склоне зелёном белели,
и облака поднимались воздушной сдобой.
Будут раскачиваться в гамаке с прошлогодним журналом
перед глазами, а вечерами отдавать визиты соседям,
шведам, норвежцам и немцам. Дело за малым:
собраться с духом, сказать, что мы туда не поедем.



Рим. II

* * *

Этот город дробил христианство каменными зубами.
Телами мучеников, спелёнутыми смолой, освещал аллеи.
Украшал цветами кресты с умирающими рабами.
Глазел, никого (ни о чём) не жалея.
Перед статуей Императора воскуривал ладан,
ибо Цезарь – Господь. Это единство позднее
назовут симфонией Церкви и Государства. Латан
и перелатан саван истории древнего мира.
Ткань расползается под иглой – новые дыры,
сквозь которые, подмигивая, подглядывает иная
эпоха, клыками переминая
новых рабов, рассыпает по улицам всадников в пёстрых
камзолах. Трудно дышать среди сверкающих острых
клинков, высоких бокалов с отравой.
Среди мертвецов, покрытых бессмертной славой.

Среди сладчайшей музыки, среди пронзительных трелей
лучших сопрано мира, постелей,
пропитанных похотью, колыбелей
с Христомладенцами, царей-звездочётов с Востока.
Жизнь хороша. Когда б не была жестока.

Когда б не шаталась по вечным улицам Рима
нагая, дряблая, без умащений, грима,
необорима, незрима, неповторима.


* * *

Здесь слово "прошлое" означает – на сто веков
глубже, чем в тех краях, откуда ты родом,
хотя на здешних улицах стариков
не больше, чем, например, в Тернополе. С каждым годом
смерть прирастает кольцами под корой
мирового, чтоб не сказать "морового", древа,
при корне которого острый топор: какой
плод принесёшь, такого и гнева
хлебнёшь, захлебнёшься, хватаясь за сердце рукой:
спаси и помилуй, Мария, Диана, Дева.


* * *

Камни, лишённые цвета,
среди плотной зелени
всех оттенков с намечающейся желтизной,
всё же осень, а есть деревья
с розовой листвой, или тёмно-красный
дикий виноград на оградах,
совсем как у нас, в Одессе.

А краски старой живописи на досках!
Таких не найдёшь в многоцветной природе.
Ни, тем более, в древних сооруженьях.
Ни в пёстрых лоскутках памяти детства,
из которых шьют платья для взрослых кукол.
Глаза – ни зрачков, ни радужки,
как у античных статуй.


* * *

Несколько маленьких дощечек,
считающихся фрагментами яслей,
в которых лежал рождённый Спаситель,
заключены в серебряной раке
работы известного ювелира,
жившего в восемнадцатом столетье
от Рождества Того, кто лежал в яслях,
сбитых из этих досок,
или других – никто точно не скажет.

Я не верю в Бога, – говорит поджарый американец
(щёлкает фотокамера, вспышка), – но верю,
что доски те самые, а ковчег – хорошей работы.
Седая строгая дама с короткой стрижкой
кивает ему головою (щёлкает фотокамера, вспышка).

А вот и русская речь. Женщина (раздражённо):
Ты можешь мне вообще объяснить, что здесь происходит?
Он шепчет ей что-то на ухо, он, вероятно, может
всем всё объяснить, а я никому ничего не умею.

Я думаю о роскошной матрёшке веры:
ясли в футляре из серебра,
в яслях – Богомладенец,
в Младенце спасение миру.

В спину нам дышит огромная мраморная скульптура
коленопреклонённого Папы, кажется, Пия Шестого.
К статуе прислонился улыбающийся японец.

Щёлкает фотокамера, вспышка.


* * *

ни на что не надеясь не думал что доживу
стою прислонясь к огромному мраморному льву
смотрю как рабов со скрученными руками ведут ко рву

оттуда слышно рычание голодных зверей
ясно что происходит и пусть лишь бы скорей
дух святый душу под сенью крыла согрей

пусть будут челюсти хищников как жернова
которые плоть естества перемелют в святые слова
хлеба христова друзья приласкайте льва

который меня похоронит в утробе своей
а вам не придётся заботиться лишь бы скорей
пётр позванивая ключами стоит у райских дверей

ешь город подавишься или наполнив нутро
кровью мучеников как водою ведро
вспухнешь к себе подгребая добро

выпятишься куполами все на одно лицо
гремя по тебе прокатится времени колесо
придут враги станут станом возьмут в кольцо

ворвутся а ты не заметишь не различить
врага и друга едина плоть не разлучить
не бог тебя строил не богу тебя учить


* * *

люди торчат из холодной земли
им что аллилуйя что ай-люли

что забор что собор что заезжий двор
что праведник что подлец и вор

глаза мигают дрожит рука
а в остальном ничего пока

в открытых автобусах нас везут
в святые базилики к богу на суд

к латинской мессе гробницам стенам
фрескам мозаикам вместе нам

легче стоять пред бессмертным царём
смотреть на чашу над алтарём

знать что своими грехами ты
тоже вколачивал гвозди в кресты

запястья и плюсны насквозь дробя
а хочется чтобы простили тебя

взяли на облако вознесли
аллилуйя пели и ай-люли
дышали в темечко берегли


* * *

узы апостола теперь святыня и в алтаре
объект поклонения ими земля полна
железные цепи наставившего в добре
западный мир и святости пелена
спадает с глаз то ливень встанет стеной
то свет столбом то ляжет покровом ночь
то кошка трётся о ногу шерстистой спиной
то нищий тянет ладонь просит помочь
то тяжко дышит больной хочется жизнь продлить
но муку не хочется выбрать одно из двух
гость засиделся просит вина подлить
в венецианский бокал видно в аду потух
огонь нечем и некому землю испепелить
отречёшься трижды потом пропоёт петух


* * *

В каждой столице мира есть икона, приписываемая Луке.
В Москве – Владимирская, в Риме – Спасительница Народа.
Апостол стилом наносит контур на вощёной доске:
Богоматерь с Младенцем. Солнечная погода

украшает город не хуже всех обелисков, фонтанов, дерев,
юных дев или медлительных, двухэтажных
красных экскурсионных автобусов. Мраморный лев
подставляет спину ребёнку. Олеандровый бражник

с зеленоватыми крыльями и розоватым брюшком
сидит на коре столетнего дуба, подрагивая, мгновенье
спустя прогреется и взлетит. На скамейке девица с дружком,
беседуя, забивает косяк. Благословенье

Спасительницы Народа покрывает людей и дома
помимо их воли. Младенец, скипетр, корона.
Бронзовый Гарибальди с вершины холма
смотрит на город взглядом живого Нерона.


* * *

Вчера руины имперских форумов нам говорили,
что бессмертия не существует, или
это бессмертие обломков, фрагментов, арок,
скорей наказание, чем подарок.

Лес Империи в эпоху сплошного лесоповала.
Стволы колонн вязали в плоты, сплавляли вниз по теченью
Ахеронта. Младенец плакал, Госпожа напевала.
Последняя помощь – немощь внутреннего свеченья.
Вопрошай обо всём, ученик, у Рима ответов мало,
три, как в игре: "да", "нет", "не имеет значенья".


* * *

Легионеры несли семисвечник Храма над головами.
Толпа ликовала. Император ехал на колеснице.
Пока вождя побеждённых душили верёвкой, с нами
всё было в порядке. Подрагивали ресницы

прекрасных римлянок. Небеса, как могли, сияли.
Страна Единого Благословенного распята, разбита.
Почти две тысячи лет прошло, а мы стоим, как стояли,
разглядывая триумфальную арку Тита.


ПЕРЕКРЁСТОК

1. Болезнь

Чахотка, искусство, любовь, история – вот и весь
перечень путей, приводящих в Рим
носителей русского языка. Освоившись здесь,
спутаешь все четыре. Поговорим

о болезнях и климате. Потрёпанный экипаж
месяцами тащит безнадёжного юношу из
Тверской губернии. Литературный типаж –
слабая грудь, сильная страсть. Глупый каприз

матушки, и роман разодран в клочки.
Невеста в слезах. Он болен. Доктор ему
назначает Италию. Расширенные зрачки,
подбородок узкий. Заносчив не по уму.

Раз в три недели чужие наречья сменяют одно
другое, всегда найдётся десяток знакомых слов,
чему-то всё же учили, и он научился, но
никогда не мог явь отличить от лучезарных снов

о всеобщем счастии, жертве, о свежем глотке
новой свободы. Он пошатывается слегка,
закашливается, рассматривает пятнышко на платке,
идёт на балкон, и его под руку поддерживает слуга.

2. Музыка

Он был певчим мальчиком в капелле дворца.
Заснул во время заутрени. Императрица
заметила спящего и пригрела мальца.
Отдала в учение – просвещайся. Он сумел просветиться

и позднее – прославиться. Из под его пера
шли потоком оперы на стихи поэтов императорского двора,
херувимские в стиле Росси, концерты для
безбожных скрипок, виол, клавикордов, флейты,
много пил, не пьянея, сколько ему ни налей ты –
будет твёрд на ногах и в уме. Родная земля

показалась тесна. Послали в Рим учиться у латинян
сладкогласию и многогласию. Тут его и сломало.
Ходил на мессы к еретикам. По ночам напивался пьян.
Связался с какой-то девкой. Потом с другою. Мало

того, ходил смотреть на купающихся в реке
обнажённых мальчишек. Помышлял о содомском грехе.
Пошёл исповедоваться в католический храм.
Постоял на коленях, причастился облаткой.
Не помогло. Ночами пил. А по утрам
брала такая тоска! И боль – под левой лопаткой.

Домой в Россию! Подалее от опьяняющих слух
аккордов и мелоса – нет, ещё хоть мгновенье
насладиться, а после выбрать одно из двух:
забвенье, потом – удавка. Удавка, потом – забвенье.

3. Любовь

Второразрядная итальяночка в провинциальной
русской опере. Нормальный губернский город.
Церкви, монастыри, особняки. Многострадальный
театр. В гостинице, как водится, холод.

Подкашливают поклонники, к ней поднимаясь
по скрипучим ступеням. Сердце не камень всё же.
Всем не откажешь. Согрешишь, особо не каясь,
опять согрешишь. А с русскими надо построже.

Или вовсе не надо. На родину. Долгие сборы.
И тут-то за ней увязался почти ребёнок, из местной знати,
Это в её-то годы! Признанья, лобзанья, укоры,
то читает стихи, то, рыдая, лежит на кровати.

Венчание втайне. Проклятье отца. Угроза
лишить наследства. Отъезд. Блаженство полгода.
Потом она бросает его. Вовремя. Баба с возу,
кобыле легче. Женщины, что погода,

переменчивы здесь, в Италии. Он выходит на пьяццу
Санкта Чечилия или как-то ещё? Различать поначалу
кажется важным – имена, фонтаны разнятся,
потом всё сливается воедино. Привыкнешь мало-помалу.

Русский говор чудится в разноязыком гаме.
А тут и радость – батюшка умер и не лишил наследства!
А значит, можно сменить квартиру, рассчитаться с долгами,
глядишь, ещё и останутся кое-какие средства.

4. Архив

"Русские в Риме". Тема диссертации тучного гада,
не смыслящего ни бельмеса, не знающего ни слова
по-итальянски. Послал аспирантку – она и рада.
Впервые в Италии. Джинсы купила. Какая ни есть – обнова.

Плоды её изысканий превратятся в страницы
неподъёмного ужасающего материала,
подписанного человеком, который сумел сохраниться
при всех режимах, дослужиться до генерала,

выйти в отставку, податься в науку, стать завотделом
в крупном музее, пригреть племянницу друга –
полиглотку. По мере сил овладеть её худощавым телом.
Грудь, говорит, мала. Пусть мала, но упруга.

Утром ходила к Марии, что над Минервой. Разум
распадался на части. На каждую фреску – четыре гробницы.
Главный алтарь, шесть часовен – все не охватишь разом.
Мраморные черепа таращат пустые глазницы.

Рядом, в двух шагах, Пантеон, слава тебе, Агриппа!
Фонтан, увенчанный обелиском какого-то там Рамзеса.
Страшно думать – месяц горбатиться здесь на этого типа,
который шутил, что Рим – большая Одесса.

И вот она стоит у входа в архив, любуется теми,
кто проходит мимо. Мотоциклы стоят под стеною,
возведённой рабами. Она не вернётся. Всеми
силами будет цепляться. Любой ценою.


* * *

Свод небесный – расписной потолок,
день воскресный, Бог, церковный порог,
два органа, по пять алтарей
слева, справа. Дыши, отогрей
сердце-ледышку, желанья умерь,
боль, одышку. Вечная дверь
приоткрыта. Пробивается в щель
лучик света на мраморную постель.



Болонья

* * *

Груда записок у ног
раскрашенной статуи
святого Антония Падуанского,
смиренные округлые буквы,
неровные строки.

Такие записки мы передавали друг другу
в пятом классе средней школы,
признаваясь в любви.

Зоркий Учитель перехватывал
наши послания
и складывал на накрытом кумачом
фанерном столе.


* * *

Своды портиков подменяют небо над головой.
Мотоциклисты едут стаей по чешуйчатой мостовой.
Это их город, в том смысле, что он не твой.

Это их башни одна выше другой, одна,
с наклоном, – ниже, поскольку наклонена,
это их город, знавший лучшие времена.

Это их святые костьми легли в основанье церквей
с тысячелетней историей. Есть дворцы поновей,
но эти не в счёт. Господа голубых кровей

пьют кофе на улицах – это в конце ноября,
это они празднуют независимость от календаря.
Это их скамьи, Господа благодаря, пустуют у алтаря.

Одно из немногих мест, где ты отдаёшь на раз
предпочтение камню, а не деревьям. Прохожие разных рас
идут, проводят собак, скрываются с глаз.

Болонья – жирная, красная, умная, какая ещё? Читал,
но сейчас не вспомнить. Портик, потом портал,
нищий с протянутой лапкой, путь, что Бог начертал,

великий Данте прочёл и людям пересказал
своими словами-терцинами. Университетский зал
в разрушенной церкви – застеклённый провал

вместо купола, ошмётки фресок, огрызки колонн,
пластиковые сиденья. Восходя на амвон,
ныне – кафедра, хочешь земной поклон

отдать по-нашему, но не поймут, поди.
Или сказать при всех: Всезиждущий Дух, приди!
(Veni Creator Spiritus), рядом с сердцем в груди

обитай! Приходишь в гостиницу, успевшую побывать
монастырём, тюрьмой и казармой, валишься на кровать,
сжимаясь в комок, способный молиться и горевать.



Равенна

* * *

Тем хороша провинция, что и ей когда-то
случалось быть страной, столицей, что у неё
есть история. Даже несколько. Всякий раз

кратковременная, после очередного захвата
варварами, арианами, католиками, ввергаемая в небытиё,
распадающаяся на фрагменты. Подкоп и лаз,

пролом, обман, удушенье царька подушкой вместе
с детьми по обвиненью в измене себе самому, потом
палач оказался мудрым правителем, все подряд

до сих пор вспоминают о нём как о человеке чести,
как зеницу ока хранят его разрушенный дом
вот уже полторы тысячи лет. Массивный фасад

сохранился, ступени, колонны, провалы окон,
кладка, чёрная от пожаров, что в погожие дни
особо заметно. В трёх кварталах его мавзолей,

загаженный голубями. Правитель. Был ли жесток он?
Скорее, практичен, как, впрочем, и все они.
Хочешь жить спокойно – никого не жалей.

И город замер. Безденежьем, однообразьем,
скукой, чумой или чёрной оспой не объяснишь
того, что случилось. Маленькие дома

рушатся и отстраиваются. Всякий раз им
не хватает прочности. Исчезают из ниш
бюсты понтификов, в библиотеке тома

пылятся без дела. Единственная галерея
посещается редко, всё больше грабителями, но им
перепадает мало. Остаётся вокзал – туда

приходят развлечься старушки, грея
кости в кафе, так лучше, часок посидим
и мы за пластиковыми столами. Потом поезда

развезут нас, грешных, куда попало,
туда, где можно дышать, где заживо гнить
не столь естественно, как на родине, в городке,

где всё когда-то было, но всё пропало,
осталось лишь время, чтобы повременить,
да память о прошлом, выставленная на лотке.


* * *

Плох город, который не разделяет река, как волосы на пробор,
Скучен город, где нет хоть одного холма.
На высоте лучше поставить дворец или собор,
через реку воздвигнуть мосты, в долине построить дома

для людей поплоше, на каждой площади колодец или фонтан,
небольшая церковь, лавочки и лотки.
Здесь продают фрукты-овощи, а вот там
птица-смерть о булыжник точит свои коготки.

Воспитатели с мрачными лицами выводят галдящую детвору,
парами, за руки, пастухи на рынок гонят овец.
Существует много примет, но все не к добру,
начнёшь рассказывать сказку, тут и сказке конец.

Каждый третий – спасён, каждый второй – одержим
бесами или памятью о канувших временах.
Бьют своих, чтоб чужие боялись. Кланяются чужим.
На сто колдунов – один экзорцист-монах.

Говорят, что часто изгнанники-духи бывают в гостях
у экзорциста, гоняют чаи, неторопливо речь
ведут о вечном, рассказывают и о суетных новостях
и прощаются со словами: "Отче! До новых встреч!"


* * *

Круглые колокольни, все, как одна, с наклоном,
кирпичи хорошо подогнаны, стены несокрушимы,
девственная святая с наглухо сомкнутым лоном
распластана по стене – что ей до твоей кручины?

Всё, что светится изнутри, освещено снаружи,
но иллюзия всё же неодолима, Господи Боже!
Сон столетий страшно на мгновенье нарушить.
Жар в груди, но сильнее мороз по коже.

Храмы, надгробья, небо украшено рваным
облаком со рдяной полосою по краю,
как оторочка мантии. Орёл над Иоанном,
Лев над Марком, херувимы сбиваются в стаю.

Юный Христос безбородый с просвечивающей наготою
сквозь зелёные воды мозаичного Иордана,
ангел у райских дверей с мечом наготове,
раю мой, раю, крепка ограда, надёжна охрана.

Ходят павлины на лугу из смальты зелёной,
узоры из мрамора под ногами разбегаются, сходятся снова.
Взор, скользя к небесам по колокольне наклонной,
не достигает цели, и не унять озноба...


* * *

Небольшой сад рядом с храмом святого Виталия
сплошь уставлен огромными мраморными саркофагами,
напоминающими ванны.

Все саркофаги пусты,
как будто всеобщее Воскресение
уже совершилось.

В это невозможно поверить,
почти невозможно.



Рим. III

* * *

Куда ни глянь – увидишь тиару со скрéщенными ключами,
развратного мраморного мальчишку с крыльями за плечами,
женщину в чёрном, которой не спится ночами.

Народ толпится, нужно поторопиться,
Жизнь состоит из лазаньи, пиццы, урчания птицы
на чаше фонтана, чёрного кофе, белой страницы.

Египетские обелиски, увенчанные крестами,
язычество и христианство лежат пластами,
кто сверху, кто снизу, меняясь, когда надоест, местами.

Наружные ставни на окнах, как стенки у раздевалки
на одесских пляжах в семидесятых. Рядами гадалки
сидят с таро: языки – английский, французский. Весталки

с отбитыми головами и руками, но девственны, непреклонны.
Саркофаги в железных клетках. Выщербленные колонны.
На лотке сувениров рядами статуэтки Мадонны.

Надгробные плиты только одни и помнят имя
того или тех, кто смиренно лежит под ними.
Волчица стоит, подставляя братцам тяжёлое вымя.


* * *

Где у русских круг, у них треугольник, четырёхгранник,
многоярусная колокольня, продолговатый корпус
базилики, черепичная крыша углом, аркада, квадратный дворик,

в центре – фонтан. У входа благочестивый охранник
сидит на венском стуле, немного горбясь,
из двух посетителей один – католик, другой – историк

архитектуры, религии, чего-то ещё. Туристы потоком
омывают памятники барокко, чтобы сгинуть и снова
прихлынуть. Сюда никого не водят – взгляду здесь зацепиться

практически не за что. Ангелам или пророкам
там, в глубине апсиды, от Рождества Христова
века пятого, в крайнем случае – начала шестого,
не перед кем выставляться, некуда торопиться.

Даже голуби здесь нечастые гости. Вороны
дело другое. Вот одна, а вот и вторая. Наклоняя
головы, вышагивают вдоль высокой кирпичной ограды.

Три-четыре сосны: округлые, тёмные кроны.

Странникам всюду мерещится жизнь иная.

Рука Господня прощение, что мякиш, разминая,
крошит на землю, как птицам. А мы и рады.


* * *

Тонкая книжка предлагает увидеть денька за два,
что создавалось здесь на протяжении трёх
тысячелетий. Подумаешь – и голова
крýгом пойдёт, читаешь, чуешь подвох,

разглядываешь картинки, как в Библии для детей
младшего школьного возраста, хоть вырезай
фигурки и храмы тупыми ножницами и клей
на картонку, надписывай и работу сдавай

учителю истории или труда, история – тяжкий труд,
катится, и вращается, как пятое колесо,
по поверхности, с которой позднее тебя сотрут, –
по лицу земли, хотя оно – не лицо.

Впрочем, и тут возможны взгляд, гримаса, оскал,
не скажу – улыбка, скорей – поперечный шрам,
рубец, а то, что тщетно на карте искал,
потом находишь в себе и приносишь в Храм.


* * *

Здесь принято от старья избавляться на Новый год,
иначе замедлится или остановится ход
времени вообще, истории в частности. Под

грудой камней, тряпья, точных приборов, книг,
притворных признаний, придворных интриг,
чёрствых медовых ковриг, железных вериг

прячется нечто такое, что смертным не раскопать.
Лучше отбросить, забыть, чтобы потом опять
наткнувшись, взяться за старое веков через пять.

Напялить маску барокко на фасады романских церквей,
пустить на мрамор античность, события чем новей –
тем больнее сегодня, тем завтра – мертвей.

Бронзовые святые на вершинах древних колонн.
На площади – постамент, на постаменте слон,
на слоне – обелиск с крестом, над крестом – небосклон.

Так пирамидку строит ребёнок до той поры,
пока всё не рухнет, не провалится в тартарары,
ни на секунду раньше не прекратит игры.


* * *

Есть места, куда приезжаешь, чтоб убедиться в том,
что прочитанное или увиденное на старых открытках,
в художественных альбомах, что позабыл потом,
действительно существовало. Что на Траяновых рынках
и впрямь торговали. Рабами или скотом.

Что над Адрианом зáмок, поставленный на кирпичах
его мавзолея, и Ангел венчает громаду,
неприступную для чумы. Что повсюду торчат
египетские обелиски. Что Вергилий водит по Аду
безумного Данта. Что камни, как молчали, молчат.

Что на каждое божество приходится сотня святых.
Что жизнь, погружаясь в вечность, уменьшается в весе
на вытесненные годы, что ступени витых
лестниц стираются и исчезают. Что к мессе
ходят только старушки в чёрном, не видя цветных

мозаик и фресок, что непрестанно течёт вода
из пасти льва или рыбы в круглую чашу, оттуда –
в бассейн. Что чувства любви, вины и стыда
неведомы мрамору. Что ожидающий чуда
дождётся чуда и вместе с ним пропадёт без следа.


* * *

Две женщины, имён которых упоминать нельзя,
и это взаимно. Тому, кто стоит между ними,
за шестьдесят. Выглядит плохо. Друзья
общие. Нет-нет, а запретное имя

сорвётся с чьего-нибудь языка,
лицо женщины на мгновение каменеет,
а у мужчины задёргается щека –
нервный тик. Никто не умеет

скрывать свои чувства. Только держать
под контролем, и то не всегда, и всё же
это длится годами. Не будем опережать
события: всё, что случится, случится позже.

Всё, что случится, – случится позже, случится зря.
А пока все прогуливаются, рассматривая скульптуры
четвероногих, крылатых и всадников у Алтаря
Отечества, громоздкого, как предчувствие диктатуры.

Отец Народа в летах и в латах, он твёрдо сидит в седле.
Массивный конь над головами вздымает ногу.

Конечно, радости мало. Благо, есть на земле
люди ещё несчастнее. Всё уладится понемногу.


* * *

Собор святого Петра – ловушка. Тому, кто, войдя туда,
не выйдет оттуда католиком, уже никогда

не стать католиком, пальцы правой руки
в чашу из мрамора при входе и выходе не опускать,
осеняя себя крестом, не менять грехи
на повседневное и непрерывное отпущение, не искать

цитату на каждый случай у святого Фомы
Аквинского или Кемпийского – всё равно,
не видеть Предвечного света средь вечной тьмы,
не отличать то, что сотворено,

от Рождённого. То, что растворено
в Духе и Истине, от того, что на самое дно
выпадает в осадок. Хлеб и вино

для него не станут плотию-кровию, ибо нет
вне Церкви истинных таинств. Вырвавшись из тенёт
католицизма, уйдя из-под мраморных лап
огромных, благословляющих мёртвых пап,

Урбана номер такой-то, Сикста, Пия, оглянувшись назад,
видишь каменного Христа, мраморный райский сад,
бронзовое яблоко, светящуюся изнутри
бесстыдную наготу Адама и Евы. Боже, утри

слезу жемчужную, катящуюся из уголка
золотого ока. Среди облачённых в шелка
праведных душ с кольцами на перстах,
рубинами, аметистами, заглушающих страх
постом и молитвой, смятенной душе вообще
нечего делать, а если и есть, то – вотще.


* * *

Базилика на вершине. "Мария – небесный алтарь".
В смысле – алтарь,
на котором принесён в жертву Небесный Царь.
Всё как всюду. Фрески, картины. Пол состоит
из лежащих вплотную надгробных плит.

Мы, недостойные, идём по плитам, стирая с них имена
людей достойных, рельефы придворных дам
со скрéщенными руками, смотрящих на
расписной потолок. Латинских эпитафий и дат,
написанных римскими цифрами, уже никто не прочтёт.
Несколько сот маргиналов не в счёт.

Уплощённый рыцарь, меч сжимая в руке,
думает: лучше бы хоронили на потолке.
Надписи не разобрать, стёрлись черты лица,
а они всё идут и идут, и так – без конца.

Всё идут и идут, и сидящие буками по углам
понтифики шлют благословенье телам –
горизонтальным, мёртвым, вертикальным – живым, хотя
и то, и другое временно. В капелле "Святое Дитя"
пупс в огромной короне стоит, не прочтя
писем в ящичке, что написали ему
озарённые верой перед тем, как сойти во тьму.


* * *

Получив наследье – Империю, не знаешь, то ли гордиться,
то ли просто, без шума, разумно распорядиться,
или хуже – растерянно перебирать
предметы из бронзы, мрамора и порфира,
что продать при случае, наполнив музеи мира,
тем более, знаешь – хоть девять десятых растрать,

останется детям, и внукам хватит с лихвою,
и правнук не промотается, всем с головою
добра останется где-то на тысячу лет.
Вот только обличья не сохранить. На безличье
и маска – лицо. Наследственное величье
придётся нести – иного выхода нет.

Добиваться единства, вооружаться, шею
склонять под иго диктатора. Рыть траншею.
Выставлять оттуда винтовку, боясь поднять
голову в каске – ни цели, ни просто прицела,
тебя любила Империя, как умела,
а что уберечь не смогла, то кому пенять?


* * *

Просвещённый приезжий привозит с собой
груду полезных сведений, в должном порядке
расставляет их в номере и уходит в запой.
Дня через три выходит и видит – страна в упадке.

Бастуют студенты, транспортники, учителя,
пустуют церкви, как попало торчат колонны,
фонтаны загажены голубями. В парках земля
присыпана мелкой галькой с окурками. Даже короны

на головах Мадонн потускнели. Патина или налёт
деградации? Приезжий подходит к стойке
ближайшего бара. В стакан опускают лёд,
наливают виски. Дождь гремит в водостоке.

По стеклу витрины стекает вода. Изнутри
видишь идущих под зонтиками, среди которых
много прекрасных женщин. Гиды-поводыри
ведут неспособных видеть. Размокает ворох

содранных накануне старых афиш.
Выпил, а легче не стало. Наверное, всё же болен.
Тучи идут сплошняком над изломами крыш,
по пути цепляя башенки колоколен.


* * *

Бог сотворил подобье Своё из праха земного.
Человек творил подобье своё из камня земного:
гранита, порфира, мрамора. Остаётся немного –

дыхание жизни. Пигмалион, Галатея,
Лукиан, соитие со скульптурой, в общем, пустая затея,
упадок культуры. Залы музеев, пустея,

становятся привлекательней. Солнечный луч, по полу
скользнув, забирается выше, смущая касаньем полу-
богов нагих, опускающих очи долу.

Бюсты философов, императоров, богов и героев
не лучше мраморных слоников на пианино, настроив
которое, владелец забывает о музыке. Ноев

ковчег музея переполнен великими именами,
объёмными изображениями, расположенными рядами,
не слишком одушевлёнными, говоря между нами.

Кучерявый Платон в упор глядит на Сократа –
нос картошкой, шишкастый лоб, – и не узнаёт собрата.
Плотно сжимая бёдра, стоит Лисистрата.


* * *

Спи, мальчик, вырастешь, станешь колоссом, ты
воздвигнешься над толпой – белый, холодный, взглядом
меря поверх голов и даже крыш. С высоты
открывается сущность толпы. Сравненье со стадом

напрашивается, но не годится. Скорее, поток
раскалённой лавы, или внутренности из утробы
вспоротой туши на бойне, или потоп,
завихрение, где ликования не отличишь от злобы.

Конечно, тебя сокрушат. И в телесной жизни и в той,
мраморной, и стада овец пройдут посреди развалин
твоей столицы. Такая вот пастораль. За своею мечтой
сюда приедет философ и будет ходить, печален,

но вдруг столкнётся с огромной мраморною стопой.
Начнутся раскопки, найдут десницу, голову и другие
фрагменты тела. Спи, мальчик, и да пребудут с тобой
мудрые боги, хмельные сатиры, нимфы нагие.


* * *

Три мраморных льва. Один положил на лапы
огромную голову, второй читает Евангелие от Марка
(площадь Венеции), третий терзает загривок

оленя. Как в песне поётся – этапы
большого пути. Ни Дарвина, ни Ламарка,
ни творения, ни эволюции. Скульптор ошибок

не делает, он долбит, полирует твёрдый
ненавистный камень, изнутри набивает
пылью грудную клетку до остановки сердца.

И четвёртый мраморный лев со складчатой мордой,
подобной лицу прокажённого, пригибает
к земле неповинную голову иноверца.



Венеция

* * *

Плещется отраженье
под самым окном с утра.
Уличное движенье –
лодки и катера.

Резкий ветер продольный.
Времени скорый шаг.
Смолкнув, звон колокольный
молча стоит в ушах.

Смотришь – о, не смотри так,
словно листаешь альбом
довоенных открыток,
выдержанных в голубом.

Мраморные ступени
уходят на глубину.
Карнавальные тени
расхаживают по дну.


* * *

По случаю прекращения очередной чумы
построен храм, где можно читать псалмы.
Гондольер в плаще будет глядеть с кормы

на облака молочные, на кормящие купола,
на пухлые детские каменные тела,
даром, что с крылышками, а ни грамма тепла.

Мостики – дужки над цепью невидимых позвонков,
составляющих стержень канала, который внутри не таков,
каким представляется сверху водянистым глазам стариков, –

руки и отражения дрожат – поди разберись!
Прекращение эпидемии – праздник, прежде всего, для крыс,
они умирали первыми. Глядящие сверху вниз

на хвостатых страдалиц радуются, пинают ногой
один издыхающий экземпляр, а за ним – другой;
тельце плывёт по каналу, лапки торчат над водой

со всем смирением, на которое способен зверёк,
что полгорода на вымиранье обрёк.
Фаршированная заразой блоха скачет вдоль-поперёк.

Город нижет стеклянные бусины, затевает очередной
бал-карнавал, радуется Богородице, как родной,
строит новую церковь, для ровного счёта не хватает одной.


* * *

Ложь, что здесь не снятся кошмары. В стопке белья
на дне твоего чемодана, между страниц привезённых книг,
неотвязные, как лёгкий запах гнилья,
как уроки-упрёки, даже если забываешь о них,

сны рвут на части хвалёный ночной покой
всюду, даже в этом городе, поставленном на островах,
раньше ты был иной, теперь ты тоже такой,
никто, звать тебя никак, и место тебе – саркофаг.

Украшенный барельефами, где Христос, безбород,
сидит с виноградной гроздью, что твой Дионис,
где по углам ангелы разных пород:
кто глаза закрывает крыльями, кто со страхом взирает вниз.

Вниз, туда, где раскачиваются приморские города,
даже этот, сломавший тебя, потешавшийся над
твоим убогим сознанием, сдавленным, как вода
в канале, под самым окном, где в ряд

выстроились гондолы, зачехлённые до утра,
где раскачиваются фонари, ограничивающие тьму,
где пахнет предзимней хвоей, поскольку уже пора
готовиться к Рождеству в холодном чужом дому.

Если больше проснуться негде, не проснёшься нигде
и увидишь отсвет фонаря, пляшущий на воде.


* * *

Карминная штукатурка валится, что шуба с плеча,
обнажая добротную кладку трёхсотлетнего кирпича:
очередная стена, дверь, в которую (по которой) стуча,

попадаешь в историю средних и последующих веков,
буроватых картин, вытоптанных половиков,
золотых мозаик, в которые, бестолков,

тычется голубь, хлопая крыльями – как залетел
туда, где точечное сияние – поверхность двумерных тел,
где время почти уничтожено: остаётся предел.

За ночь вода поднялась на ступеньку. Заводит мотор
лодочник под окном. Знаменитый собор
ударяет в колокол – узнаю боевой задор

краткого Марка, с его любимым словцом
"немедленно", под диктовку Петра, обернувшегося ловцом
человеков, стоящего на корме с вытянутым лицом.

Лодка, плывущая по каналу, в чём-то сродни
лодке, плывущей на сводах, – апостолы в оны дни
переиграли цезарей, на двенадцать – двенадцать. Они

опускают в златые воды знаменитую сеть,
попав в которую, тебе остаётся висеть
между каменною землёй и смальтовым небом, петь

осанну, хотя тебя и не слушают. Гриваст, крылат и плечист,
лев открывает книгу – первый, мраморный лист:
"Мир тебе, Марк, мой верный евангелист".


* * *

Сегодня вечером в церквях, почти что во всех,
будут играть Вивальди – концерты, обречённые на успех
среди тугоухих пришельцев, не имеющих прочих утех.

Четыре времени года. Затем – небольшой прицеп
из Моцарта или Гайдна, помещённых в мраморный склеп
с отличной акустикой. Вечером город слеп,

и ему отвечают тем же, обращаясь в слух, виолончель,
скрипки, альты, что за щекой карамель,
музыка раскачивается, как над бездною колыбель.

При свете струнные замолкают. Раздолье колоколам,
особенно в полдень. К мессе спешат, как по делам.
Проблемы с Богом решают, как всюду, с грехом пополам.

При свете город не столько на поверхности вод,
как Дух до начала, сколько сам в себе. Совершая обход,
упираешься лбом в повторы. Демонстрация мод

в витринах справа и слева. Маски со всех сторон
выставляют носы, вуали, перья, чернее, чем у ворон,
пустые глаза, белые зубы, золотые зубцы корон.

Наконец выходишь на площадь. Вот – различимый едва
лев на высокой колонне. Не дотянуться до льва.
Плывут, как тяжёлые баржи, ближние острова.


* * *

На одной из мозаик Собора изображён он сам,
проще и гармоничнее, к вызолоченным небесам
обращающий увенчанный крестом кружевным
полусферический купол. Так и живым

приходится внутренний уплощённый образ нести.
Упрощённый, вызолоченный, узнаваемый, несмотря
на тысячи мелких неточностей, что, как зёрна в горсти,
сжимает ангел-Стрелец, стоящий в конце ноября.


* * *

На каждом углу канала и улицы подтянутый, молодой
мужчина в плаще и шляпе предложит вам
катанье на гондоле – над водой или под водой,
он, конечно не скажет, и кто поверит словам,

сказанным на языке, равно чужом для вас
и для него, иллюзия понимания разве что рыб
с чешуйками слюдяными потешит. Словарный запас
раз два и обчёлся. Отражённый прогиб

очередного моста замыкает кольцо,
сквозь которое проплывают удвоенные катера.
Мифическое существо прячет своё лицо
в плавниках, расцвеченных, как старинные веера.


* * *

Представляю себе божество, отщёлкнувшее год
жизни на счётах, тех, что немного поздней
назвали советским компьютером, род –
женский, сидит за фанерным столом, на ней
кофта, на стене – объявление: культпоход,
к примеру, в царство теней.

Ластик и карандаш, простая ручка с пером
номер два, ободранный коридор,
лампочка без абажура, чуешь нутром –
перегорит и будет висеть на проводе, как укор
мужчинам. Аптечный флакончик: бром
с валерьянкой, ландышем, прочий вздор.

Фантазии, не слишком уместные под потолком,
который держится на балках трёхвековы́х.
Но на странице Книги Жизни с загнутым уголком
нет венецианских интерьеров как таковых.
Всё больше школа, Игорь, удачно командовавший полком,
поскольку полк погиб, а князь остался в живых.

Остаться в живых, выжить – это у нас пока
общее, князь, вырваться из-под колпака
пространства, времени, губчека, Кончака,
как говорят в народе, где неволя, там и побег.
И мы бежим без оглядки, и покрывает снег
бесконечную степь, над которой нет-нет, а вертикаль –
колокольня с церквушкой, кампанила с киезой, даль
свободна от признаков жизни, невелика печаль.


* * *

Вода в каналах взбухает. Думаешь о паре высоких сапог
в доме прекрасной хозяйки. В ту же минуту Бог,
вспомнив обетование, отменяет потоп,
остановив его где-то на уровне стоп,
и возвращает воды в Адриатику, откуда они
и пришли. Жаль, погожие дни
ещё безвозвратней. Месса, сжавшаяся до тридцати
минут, уместившаяся в закутке храма, куда по пути
мы заглянули, в полном ходу: орган
наполняет пространство, как напиток – стакан
в каком-нибудь знаменитом венецианском кафе,
где сидишь не то чтобы подшофе,
но подавленный изобильем красот
на пятачке пространства в несколько сот
квадратных метров. Не думал, что меня сюда занесёт.

Но как занесло, так и вынесет в мир иной,
как в каноне поётся, "морскою волной
древле покрыша", и встанут стеной
воды, и каракатица выпятит глаз
на пришельца, и, раздуваясь во много раз,
выпустит облако сепии, и нахлынувшая тьма
отпразднует победу над проблесками ума.


* * *

Хорошо – не сезон и дождь. Бутылочная муть
воды гуще прежнего, обломки, огрызки плывут
туда не знаю куда, всё выше и выше, ещё чуть-чуть
и перехлестнёт, поднимется на тротуар, что тут

поделаешь, знал, куда едешь, выставлен град
на скалах, на сваях. Могучий надводный флот,
галеры, фрегаты. Нескончаемый маскарад.
Фрески, росписи, статуи. Неизменный полёт

смешанной стаи чаек и голубей,
отражённый в лужах. Вспарывает на ходу
грудь косматого облака колокольня ещё грубей,
чем нож анатома. Погода в этом году

не удалась, старожилы не помнят, а чтó, скажи,
старожил может вспомнить, чтó может старец извлечь
из руин рассудка и памяти? Отражённые этажи
подрагивают, и вода стекает с немощных плеч.


* * *

Маг, астроном, разумеется, еретик,
пригретый временно при дворе,
поскольку шум вокруг его имени поутих,
а человек полезный. Тепло в декабре.

Вода в лагуне плещется. Нарядный собор, куда
ему дорога заказана, сияет под синевой
опустошённого неба, где не сыщешь следа
облака, ангела, в котором теряется твой

одинокий голос. Враждебный квадрат
огромной площади, по которой идут
нарядные дамы в синем, едут всадники в ряд
в красных камзолах и чёрных накидках. Тут

все одеваются так. Толпа пестра.
От добра не ищут добра. Не убежишь. Исход
ясен – ему не избежать костра.
Но это не завтра. Когда-нибудь, через год.


* * *

Всё от рождения отражённое начинает жить
двойной и бесстыдной жизнью. Что предложить,
кроме собственной красоты, наготы, твоих
бессчётных изображений на плёнке, бумаге, цветных,
чёрно-белых, тонированных, всё это погружено
в глубины глáза – стекловидное тело, глазное дно.

Термины анатомии: зрительные пути,
перекрёст, сияние, птичья шпора – помогут прийти
к общему мнению, знаменателю, исходной точке, куда
возвращаются древние прекрасные города

с отвратительною историей. Едва
начнёшь вспоминать, увидишь, как катится голова,
как царёк соседнего острова пьёт отраву из рук молодой
оторвы-венецианки, не считая это бедой,

поскольку эпоха такая и город такой,
и неизбежная смерть, дарованная рукой
прелестницы, тоже прелестна – пока отрава войдёт
в силу, пока на лбу не проступит холодный пот,

успеешь ещё с отравительницей разок
переспать, и семя уйдёт в неё, как вода в песок.


* * *

"И новые тучи придут вслед за прежним дождём".
Екклесиаст – о зимней Венеции. Этот город рождён
из воды, для воды, во имя воды, для серебристых рыб,
покрытожаберных, ракообразных, моллюсков, медуз
(каждая как стекловидный пульсирующий гриб) –
более, чем для холёных, хвалёных муз.

Место, в котором пришельцев в тысячу раз
больше, чем жителей, под напором глаз
и объективов поддаётся, притворяется тем,
что хотят увидеть, оставляя несколько тем

для размышления, несколько слов – таких, как "стиль
архитектуры", "византия", "гондола", штиль
на водах, ни облачка в небе, но приходит зима
и порядки наводит сама.

Между серых створок, что сомкнутся вот-вот,
живёт жемчужина Адриатики, но живёт
иначе, чем нам хотелось бы, показывая себя
в новом, тусклом свете, в оболочке дождя,
возможно, по-прежнему нас любя,
но не щадя.


* * *

В каждой лавке – фигурки Марии, Младенца, царей,
пастухов и пасомых – овец и коров.
Ожидание Рождества, распродажа, уценка ангелов и зверей,
ёлок, радужных шариков. Под надёжный покров

облаков уложен город, праздничные лотки
заполняют площадь, помогая забыть о том,
что тьма подступает к сердцу, что дни совсем коротки,
страшно подумать, что будет потом.

По тёмно-зелёной поверхности скользит, замедляя ход,
пряничная гондола, на корме – расписной
гондольер с веслом. Поёт. Уходящий год,
ему подпевая, кашляет, повернувшись спиной

к бытию, прибавляющему обороты, невмоготу
ждать три недели! Хочется, чтобы скорей.
И в ожидании, заполняя вселенскую пустоту,
мы расставляем фигурки Марии, царей, зверей.

Пластикового Иисуса укладываем в колыбель,
под ёлочкой, танненбаум, оставь нам долги за то,
что мы оставляем, колядки, кэролс, ноэль.
Устами Младенца глаголет Истина. Не слышит почти никто.


* * *

Субботний вечер. Город почти пустых
ресторанов, церквей, площадей, включая святого Марка, затих,
свернулся, спрятался в раковину. Час проплутавший зря,
на углу заблудившийся разглядывает карту у фонаря.

Лучшее место в это время – у алтаря.

Симеон Маленький (Пикколо) – последний оплот
латыни в зимней Венеции. Обтянутый кожею переплёт
старинной книги. Две женщины – вот вам божий народ,
житейское море переходящий вброд.

Служат тихую мессу. Сакральная пантомима. Спина
предстоятеля, двое служек. Затворена
дверь Спасения. Все, включая карликовый орган,
молчат – а о чём говорить? Христос-пеликан,
расклевавший собственную грудь, кормит кровью птенцов
молча. В конце концов
Тот, кто Слово сам по себе, имеет право молчать,
пока седьмая печать
не сломана. Купол без церкви. Так затейник-Наполеон
назвал Симеона Пикколо. Сегодня он
был бы прав во всех отношениях, тут
дело не в архитектуре. В небесах в расчёт не берут
форму сооружений, не имеет значенья число
прихожан. Из всех измерений остались добро и зло.

Ite, missa est. Служка поёт грегорианский хорал
так бесстрастно, как будто Христос не рождался и не умирал.


* * *

Он видел – те же ноги, что вчера
топтали церковь, встали в первый ряд
на клиросе, и свечечки в руках,
замаранных по локоть, что ж теперь?

Что ни скажи – подведена черта,
и те, кто точно знали, что творят,
давно забыли о своих грехах
у двери рая – и стучатся в дверь.

При галстуках, костюмах, при часах
ценой в две жизни, при чужом-своём,
в законе, при погонах, при тогда
и при сейчас, при жизни и потом.

Обителей немало в небесах.
Небытие сроднится с бытиём.
В реке забвенья тёплая вода.
Сияет вечный Свет в гробу пустом.


* * *

Иосиф с бутылкой кьянти плетётся домой, в отель,
в нетопленый номер, накрахмаленную постель,
город кренится, что парусник, севший на мель.

Легато мостиков соединяет то, что могло
быть мелодией, но стало набережными. Стекло
во всех цветах и видах глядит из витрин. Тепло.

Тепло и темно, и муторно. Призраки тех, кто тут
безвозвратно был до тебя, уже ничего не ждут,
слишком прозрачны, бесплотны, и слишком крут

спуск в подземелье, он же – подъём к облакам,
в стратосферу, в космос, мать его, к прошлым векам,
двадцатому – в том числе, к девственным старикам

в белых одеждах, росписям на потолке,
оку всевидящему со слезой в уголке,
уху всеслышащему, к всемогущей руке,

сжимающей вселенную, как мотылька в горсти,
всегда остаётся выбор – погубить или спасти,
страшно выпустить, некуда дальше нести.


* * *

Просто надпись на камне.

Спи, мой долгожданный мальчик,
умерший прежде рожденья,
ставший невинной причиной
смерти своей матери,
оставившей меня
безутешным, с пятью дочерьми.

Спи, мой долгожданный мальчик,
спи спокойно.

Это всё, что осталось тебе,
не увидевшему света.

Просто надпись на камне.


* * *

Они дружили. Много лет спустя
после кончины первого другой
сидит в кафе. Прекрасное дитя,
дочь-пятилетка, левою ногой

раскачивая, смотрит сквозь стекло
на площадь, где вовсю гуляет дождь,
холодный ветер, но в кафе тепло.
Кусаешь пряник, ничего не ждёшь.

Что помнит он о первом? Что дымил,
как паровоз, писал на языке
не слишком популярном, говорил
ещё на двух, читал, держа в руке

стопарь. Перечисление утех
почившего. Но нам, живым, сложней
понять, что помнят мёртвые о тех,
кто смог их пережить. На склоне дней

найти иное счастье, жить втроём
в палаццо, на прогулку дочь вести,
и юная жена глядит в проём
высокого окна. А как снести

взгляд времени, тяжёлый, иногда
враждебный, сверху вниз – наверняка,
в том городе, где мрамор и вода
считают не на дни, а на века?


* * *

Пройди наискосок по лучшей из площадей,
где столпники – лев и Георгий, где купола
запряжены четвёркой бронзовых лошадей,
угнанных из Царьграда. Где все дела –

фотографироваться, прикармливать птиц,
сидеть за столиком, разглядывая дно
маленькой чашки, по изгибам границ
кофейной гущи гадая о том, что знаешь давно.

Растратишь всё до гроша, как ни береги.
Жизнь чем слаще, тем меньше, что леденец.
Площадь-хищник ходит, сужая круги,
ожидая, когда ослабеешь вконец.


* * *

Крохотный островок. Развалины монастыря.
Всех руин – четыре массивных стены
с готической прорезью окон. Получается, строили зря:
ни монастырь, ни остров никому не нужны.

Их объезжает катер, направляясь туда,
где остался огромный собор на пятьдесят человек
прихожан, плюс – мощи святого. Мозаика "День Суда"
не имеет равных – тринадцатый век.

Иконостас уцелел частично. Колонны стоят,
как их поставили. За стеклом – футляр для святой
мумии, бородатая маска, тот, должно быть, и свят,
кто нетленным уложен в ковчег золотой.

Если кто не верует в бестелесность, тому
утешение – мумия, древние камни, крик
вечерней птицы, рассекающий загустевшую тьму,
составленный из фрагментов чужой мозаичный лик.


* * *

Если архитектура застывшая музыка, то важны
тональность, гармония, тема, какой-нибудь ре мажор,
аллегретто, дольче, мольто виваче, и кто на ны,
когда за нас оркестранты и дирижёр,

когда аккорды струнных уносят ввысь
любое ничтожество и наполняют собой
бестелесных, что у престола в кольцо сплелись,
ударились оземь, обернулись резьбой

по мрамору, отразились в зимней воде,
отродясь не скрывавшей лица под коркою льда.
Ты не менее счастлив, чем больше уже нигде,
просто больше негде теперь уже никогда.



Рим. IV

* * *

Христос-атлет на ослепительно голубом.
Завихряющиеся скопления обнажённых тел
напоминают галактики. Старец с высоким лбом
взирает сверху – Он сделал всё, что хотел.

Создал, разрушил до основанья, вновь воссоздал
по старому образцу, а ныне, видишь, опять
всё рушится. Творец, который страдал,
не оставляет творению шанса. Должно страдать.

Прекрасная плоть бесплотных на сводчатый потолок
нанесена лучшей кистью эпохи, до сей поры
не превзойдённой. С лазурных небес – хоть óблака клок.
Морщины земной коры, треснувшей от жары,

расправляются, новая молодость, новый Иерусалим,
изукрашенный, как невеста, нисходит на старый Рим.
Так новый слой, сияя, ложится на древний слой
и меркнет, сливаясь с прошлым, словно зола с золой.


* * *

Время – соавтор древних шедевров,
разрушение дополняет созидание,
реставрация, поновление – напрасный труд,
уж лучше новодел, или подделка,
которую изготовить легко, нелегко состарить.

И нам нелегко стариться,
не легче, чем полотнам и фрескам,
статуям и драгоценным предметам,
нелегко ходить по улицам
вечного города, заходя в храмы,
перестроенные дважды и трижды,
лишь древняя мозаика в апсиде,
освещаемая с помощью автомата,
в щель которого опускаешь монету,
на две минуты воскрешает
золотую юность христианства.
Минута – и свет погаснет.
И ты стоишь, обшаривая карманы
в поисках новой монеты.


* * *

Никто уже не вспомнит, ни теперь, ни потом,
как чёрный ангел – доносчик на тебя указал перстом,
а ты стояла, осеняя себя крестом.

И люди схватили тебя, пытали, но не смогли
заставить отречься, заперли, стерегли,
завернули в саван, залили смолой, сожгли,

собрали пепел, построили храм, спустя
столетья его перестроили несколько раз, хотя
он был красив и прежде, молились тебе, дитя

страданий, украсили реликварий, а ты добра
была и тебе дарили сердечки из серебра,
зажигали свечи, называли тебя "гора

неприступная", "опора веры", "сосуд
благодати", "заступница". Ты видела, как несут
твою раскрашенную статую, веруя, что спасут

себя от потопа, нашествия иноплеменных, чумы,
внезапной смерти, проклятия, вечной тьмы,
насекомых и пресмыкающихся, которых боимся мы.

Но свирепствовала чума, река выходила из берегов,
крепостные стены рушились под напором врагов,
не растревожив змею, не ступишь и двух шагов.

И собрались Предстоятели, и решили, что ты
была всего лишь фантомом, воплощеньем мечты
о прекрасной страдалице, следствием нищеты

духовной, жизни греховной, суеверий – дела
минувших веков, а ты, непорочна, как снег бела,
стоишь, теперь даже в святцах не имеющая угла.

Чёрный ангел смеётся, тычет пальцем:
ну что, взяла?!


* * *

По субботам венчают во всех церквях,
в том числе и здесь, в мавзолее
пятого века, где стоит саркофаг
дочери Константина. В приподнятых строгих бровях
Спасителя прочитаешь: "Известен твой каждый шаг".

На сводах мозаика – тащат подводу маленькие волы,
пляшут три эфиопа. Мраморные полы,
верхняя нота органа – что гуденье пчелы.

У алтаря огромный прихотливый букет.
Сквозь окна под куполом льётся белесоватый свет.
Жених и невеста всегда отвечают "да".
Стены и саркофаг всегда отвечает: "нет".


* * *

Катакомбы святой Агнессы
под одноимённой церковью:
разветвлённые ходы,
пустые ячейки, в которых лежали
тела христиан третьего века,
скончавшихся в уповании.

Это похоже на автоматические
камеры хранения в подвале
под зданием небольшого вокзала.

Вокзал работает, камеры – нет.
Тут никто ничего не хранит
почти два тысячелетия.

Обломки мраморных заслонок
с именами почивших
и рисунками, похожими на детские.
Птичка – символ души.
Рыбка – символ Христа.

Туристы идут цепочкой
за маленькой китаянкой-гидом,
знающей пять европейских языков
и, что важно, – как выбраться отсюда.

Птичка улетела, рыбка уплыла.


* * *

На Авентине с утра монахи кормят бродяг.
Небольшая толпа (но какие лица!) торчит у ворот.
В маленьких парках много скамеек – хочешь, приляг,
спи-усни, лежишь, и чёрт тебя не берёт.

Он вообще не берёт того, что ты не сберёг,
не нянька тебе, чтоб за тобой подбирать
твои утраты, вот тебе Бог, а вот и порог:
небо коптить да стенку спиной подпирать.

И то сказать – высоки стены монастыря,
кирпичи один к одному, лет шестьсот, поди.
Монахи кормят, хоть, начистоту говоря,
важно не то, что в желудке, а что в груди.

А там несчастное сердце сжимается от тоски,
качают воздух лёгкие, на манер кузнечных мехов.
Железная старость закручивает тиски.
Щёлкает счётчик грехов.



Флоренция

* * *

По прославленному городу, в котором, сдаётся мне,
за год происходит больше, чем за столетье в стране,
едет герцог в красном камзоле, высокой шапке, на белом коне.

Едет герцог, не зная, что старшие сыновья
загубленного придворного вернулись в родные края.
Едет, не чует приближения острия

кинжала к горлу. Вот, стащат его с жеребца,
запрокинут голову герцогу, будто бы он – овца,
будут пить до утра, отомстив за отца.

А утром – арест, темница и скорый суд,
отведут на площадь, глаза завяжут, башку снесут,
палач вернётся домой, получив награду за труд.

И великий художник вскроет тела казнённых, хотя
это запрещено, пред очами дам, стыдливости не щадя,
и дамы будут смотреть, взора не отводя.

Всех похоронят в главном соборе, в приделе одном.
Барельефы на мраморных плитах, белый день за окном,
сквозь витраж пробивается луч, дрожит многоцветным пятном.


* * *

Какие тени стоят на страже твоих границ!
Какие тела лежат в створках твоих гробниц!
Какие весёлые парни, наводя объектив
на мрачных красавиц, говорят: "Улыбнись!".

И красавицы щурятся, улыбаются, и в
сотнях семейных альбомов увидишь, раскрыв
наугад, декорацию, город, купол – задний план или фон.
Окаменели святые, шедшие на прорыв

глухой обороны порока. Но получилось, что он,
порок, оказался сильнее. Выходя на перрон,
покупаешь путеводитель, карту, проходишь вокзал,
видишь скованные велосипеды, голубей и ворон

на площади Санта Мария, куда нас никто не звал.


* * *

Ангел стоит перед Девой, сжимая цветок
белой лилии в тонкой, почти что женской руке.
Путь человечества совершает виток.
Дух Спасения в каждом восковом лепестке.

Между Девой и Ангелом в проёме окна два зелёных холма,
замок стоит на вершине первого, на склоне второго – собор,
лёгкое облако, купы деревьев. Природа сама
раскрывается, как цветок, поглощает взор.

И уже не видишь цветка Благовещенья, идёшь себе
по извитой дороге к замку. Страж стоит у ворот.
Волы волокут подводу. Сено лежит на арбе.
Рядом с тобою старец – величав и седобород.

На башне собора раскачиваются колокола,
но звона не слышно, то ли далёк, то ли ты оглох.
Ты случайный, негодный – ни двора, ни кола,
ни холоден, ни горяч, ни хорош, ни плох.

Ни в замок не впустят тебя, ни в собор, век стоять
на развилке, распутье, под облаком, что нежней
белого, ощущая неизречённую благодать,
не замечая голубя, с небес летящего к Ней.


* * *

Псы Господни, клыками вспарывающие животы
волкам и лисам, расхищающим стадо, изображены
на фресках Санта Мария Новелла. Грешник, сорвавший цветы
наслажденья, блудница с лютней будут сокрушены

не сегодня, так завтра, не завтра, так в январе,
а пока пируют, затворивши дверь на засов.
Всем гореть в огне – неузнанном Высшем добре,
затыкая уши, чтобы не слышать лая Господних псов.

Белых, с чёрными пятнами, короткошёрстных, носы
по ветру, за версту чуют чужака-еретика.
Святой Доминик говорит: Хороши у Господа псы –
вытянутые морды, втянутые бока.


* * *

Его не брали ни огонь, ни вода.
Он благословлял мучителей. И тогда
ему отрубили голову. Он поднял её с земли
за волосы. По камням волочилась его борода.

Обезглавленный шёл на гору, синеющую вдали
тропой, которою прежде лишь дикие козы шли,
плюс – ангелы Божии. Прерывался кровавый след
и, наконец, исчез. А на площади жгли

факелы и плясали, не чуя грядущих бед,
садились парами на парапет,
курили траву, слушали джаз и мололи вздор,
целовались, не видя, что вот уже тысячу лет

на горе, над прахом святого стоит собор,
левей – монастырь, а на склоне – кладбище. Спор
между мучениками и палачами, казалось бы, поутих,
но если прислушаться – продолжается до сих пор.

Не убедишь ни в чём ни тех, ни других.



Рим. V

* * *

Господин с подстриженной бородой, держа
шляпу в правой руке, в соборе Скованного Петра
глядит в упор на старца из мрамора. Моль и ржа
истребляют земные сокровища, но сияет гора

Синай, на вершине которой Моисей-Мозе-Моше
стоял, прижимая к груди нумерованные пласты,
в столбик, от одного до десяти – общепризнанное клише,
с которого всё перенесено на свитки, потом на листы

семейной Библии-Танах, что господину покойный отец
надписал когда-то. Там, на гравюре, тот же старик,
которого из мраморной глыбы освободил резец
гениального Буонаротти. Напряжённый, складчатый лик,

рога, как у фавна. Так мифический эллин и египетский иудей
встретились в Риме. Господин, великий знаток
подсознания, сновидений, оговорок, врождённых идей,
забрасывавший сети в непрерывный поток

свободных ассоциаций, думает: ученики-лжецы
покинули Моисея, скрижали он сокрушил в сердцах.
Иудейская мудрость заключена в мраморные дворцы
язычников римлян, и прижилась во дворцах.

Господин с подстриженной бородой представил себя на миг
вождём, обманутым и покинутым, а скрижаль –
всего лишь стопка написанных и задуманных книг.
Нет сил перечесть, а уничтожить жаль.


* * *

Кафе называется "Борджиа". Владелец не знал,
что Борджиа был отравитель. Эту деталь, увы,
подзабыли и посетители. Какой-нибудь кардинал,
хватаясь за сердце, сползал
на пол за папским столом,
увлекая скатерть и блюда с грудой жратвы.
Выносили осколки и тело. Думали: поделом.

Не знали, бедняги, что им через денёк-другой
подадут за обедом вечную память и вечный покой.

Развратители и эстеты на престоле Петра
сменяли друг друга. От стремления к роскоши немало добра
скульпторам и живописцам. На мрамор шёл Колизей.
Возвращалась античность с бесстыдностью всей,
на которую только идолы и способны. На лица церквей
надели мраморные намордники. Пришла пора
богам поквитаться с сокрушавшими их святыми. Месть
была неполной. В современности есть
место и тем, и этим. Вместе им коротать вечера
в ожидании воплощения Божественного естества.
Неделя до Рождества.

Отравитель, белее мрамора, из которого он
изваян, навек опустился на трон
из того же материала. Слышится стон.
Это лежащий отравленный мраморный кардинал
говорит убийце: Если б я только знал!
Не пришёл бы к тебе, а пришёл, так не пил бы вина,
а пил бы, так не до дна.


* * *

Мы единственные постояльцы в окрашенном охрой
двухэтажном домике – форестерии у самой ограды
виллы Мирафиори. Ходим по слежавшейся, мокрой
палой листве, мелкой гальке. Британские технократы,

помешавшиеся на Конан-Дойле и его прозорливом герое,
съехали позавчера, завещав металлический чайник
и увядший цветок. Сквозь серое небо порою
проглянет бледное солнце. В начальных

днях декабря, непривычном бездельи – особая прелесть,
в неизбежном вечернем дожде и утреннем птичьем гаме.
Монумент во славу Отечества здесь называют "Вставная челюсть".
Листьев всё же больше над головою, чем под ногами.

Ежедневно восходим ко храмам, не считая ступеней
истории средних веков, отданной епископам и тиранам.
Два месяца мы гостим у птиц, камней и растений.
Люди тоже встречаются. И это кажется странным.


* * *

Изо рта мраморной маски выкатывается вода,
ниспадает в плоскую чашу, куда
бросают монетки, переливается через край. Беда
с этой водой – смывает всё без следа.

И птицы небесные пьют, и утопленники пьют,
тычась лбами в иллюминаторы проржавевших кают.
Цветастые плоские рыбы им создают уют.

Шевеля отростками-иглами, морские ежи
наперегонки с морскими звёздами карабкаются на этажи
какой-нибудь Атлантиды. Вода говорит: придержи

язык, а я буду журчать в родниках, ударять в берега
островов, где когда-то ступала твоя нога,
оставляя следы. Накачу, ударю, отступлю – и вся недолга.

Только маленький краб побежит боком за мною вслед,
но чайка подхватит, раздавит клювом, был и нет.
Так и с тобой. Идёшь по набережной, парапет

между тобой и мною, водой. И ты
безбоязненно строишь запруды, плотины, мосты.
Называешь жрецов понтификами*. А я размываю пласты

культурного слоя, расширяю владенья, стеснена пока
в сотнях фонтанов – нептунов, тритонов, наяд, – века
жду тебя в акведуках, колодцах. Река

в каменном рукаве бездействует до поры,
и ты безопасно гуляешь. Спасаешься от жары.
Как будто бы я подчинилась правилам этой игры.


* Понтифик – дословно "строитель мостов".


* * *

Набережная. Платаны. На другом берегу
белеет церковь – неоготика образца
начала двадцатого века. На каждом шагу
уродцы с таким выраженьем лица,

что несчастьям вовек не приблизиться к воротáм.
К подобным изображеньям не подступиться беде.
Счастливы те, кто за стенами! Странно, что там
Смерть и болезни случаются, как и везде.

Клювастая хищная птица с парой прекрасных сосцов
говорит: "Опасайся женщин!". Лев, сжавший добычу в клыках.
Деталь саркофага вделана в угол дома. В конце концов
привыкаешь к монстрам. Главное в прошлых веках

то, что они прошли, а мы – ещё нет. Сувенирный лоток.
Цыганка-нищенка в чёрном – на трудовом посту.
Река времён – мутный серый поток –
несёт пластиковые кульки от моста к мосту.


* * *

Лестница, по которой восходил к Пилату Христос,
изранен, оборван, бос,
теперь находится в Риме – по ней
поднимается на коленях тот, кто сильней.
А кто слабее – восходит по боковым
мраморным лестницам, хоть живым
надо бы поостеречься – вряд ли спасут
ступени, по которым на человеческий суд
подымался Господь, а надо бы – наоборот.
На сводах – Престол. Старец, седобород,
смотрит на тело Сына. Лицо закрыл Иоанн.
Кровь сочится из ран.

Мы привыкли к этим сюжетам. Крылья торчат из голов
бестелесных младенцев-ангелов. Тираж куполов
не поддаётся учёту. Пётр глядит на улов:

несколько рыб разевают рты, пучат глаза, блестят
чешуёй, ждут, когда им грехи простят,
задыхаются, но не грустят.


* * *

Итак, Он родился в яслях, в пещере, среди
скотов, из которых живописцы избрали осла и вола.
Вечность зияла что позади, что впереди.
Звезда сияла, за собою людей вела.

Шли за звездой, как за пастухом – стада.
Вот так, теснишься, слушаешь дудочку, топчешь траву.
Куда бы ни шёл, в декабре ты придёшь сюда,
к пещере, к Марии, Иосифу, улыбнёшься волхву.

Во плоти, в терракоте, мраморе, наконец,
в пластике, гипсе, на дереве или холсте.
На зримой материи незримый стоит Отец.
Сын – в колыбели, на престоле и на кресте.

Всё это одновременно, ибо времени больше нет,
кончилось, как сахар в банке или курево. Лень
выйти, чтобы купить на углу. Тьма и свет
слились и забыли, что Он разделил их на ночь и день.


* * *

Хорошо, что приехал сюда, но живёшь не здесь,
думаешь, можно вернуться, ан нет, нельзя.
Шевелишь стопою листву и вдыхаешь взвесь
времени и тумана. Идёшь, неся

груз фантазий-воспоминаний, застящих взгляд,
знаешь, кто-то навстречу идёт, но не видишь лиц.
Под карнизом цепочка мраморных ангелят.
Царь Царей смотрит сверху вниз на столицу столиц.

Так на снимке из космоса можно увидеть дом,
старый автомобиль, красавицу во дворе,
колодец, кошку, улыбку на лице испитом
старушки, грозящей пальцем расшалившейся детворе,

листву, и снежок поверх, а глядишь – трава
пробивается, тяжёлый плющ на сырой стене.
Так читаешь книгу, не собирая слова,
скользишь вдоль строки. Но смысл понятен вполне.


* * *

Десять философов в тогах гуляют среди олив,
один размахивает руками, без умолку говорит.
В том и беда, что страшно погибнуть, не утолив
жажду познания. Вот, опять поворот
к Тибру, спускается вниз тропа.
Солнце дробится в воде. Кружит хоровод харит.
Чумной старик улыбается во весь рот.
В городе громоздится бессмысленная толпа,
её называют – народ.

В том и беда, что хозяин вещей подчиняется им,
что рабовладелец – раб своего раба.
Скалит волчьи зубы волчицей вскормленный Рим.
Что знает горбун о тяжести и уродстве горба?
Что знаем мы о словах, которые говорим
о вещах, которых не знаем? Не кончится дело добром.
Всё повторяется. Каждый – неповторим.
Сравненья хромают. Человеческий разум хром.
Зрячий обычно незрим.

Каждый грек перечислит четыре вида причин:
материя, вечная форма, движение, цель.
Каждый римлянин знает, что доблесть мужчин
не в словах, а в том, что он загоняет в щель,
в детородную – детородный. В казарме – солдатский храп.
Похоть и ненависть выходят из берегов.
Каждый знает, что первый из всех богов
старый Приап.

На арене цирка когтями дерёт медведь
проштрафившегося чиновника. Сливаются крик и рёв.
Вот и рёбра видны. Лучше уже смотреть
на ужасную казнь, чем думать о движеньи миров,
говорить часами, ни слова не разбирать,
вскрыть вены и в ванне медленно умирать.
Для погребальных костров не хватает дров.
Вечный огонь согревает вечную тьму.
Прощаясь с почившим, бодро скажи ему:
Радуйся! Будь здоров!


* * *

Готические уроды торчат вперёд головой
с разинутой пастью. В теле у них – труба,
не извилистая и длинная, как твой
кишечник, – короткая и прямая. Снежок-крупа

сыпет на площадь. Неизменный фонтан.
Львиные головы или тритоны, сочетание тех
и других, грифон или иной фантом.
Вечереет. Проносится облако мелких птах.

У храма сворачивается разноязыкий базар.
Запряжённые продавцами, разъезжаются по домам
лотки на колёсах. Ветер сметает сор,
газеты с арабской вязью, иероглифами. Потом

европейцы выйдут на улицы встречать Рождество,
хотя пора попрощаться, другие пришли, пора
уступать. Хорошо, что другие, не понимая того,
что время уже наступило, спокойно спят до утра.


* * *

Земную жизнь пройдя на пять шестых,
а повезёт – так на четыре пятых,
я тоже видел облако в пустых

проёмах Колизея. На покатых
боках живых соседних куполов
вечерний свет и скопища пернатых

среди крылатых каменных голов
младенческих, с припухлыми губами.
Стопой скользил по мрамору полов,

робел перед огромными гробами,
где на скелет приходится по пять
прекрасных статуй. Я ходил кругами

по городу, который не понять,
как не познать Вселенную, и всё же
пытаешься, хоть знаешь, что опять

потерпишь пораженье. Святый Боже,
все мы рабы. Над головою плеть
свистит. Начнёшь рубцы считать на коже –

не сосчитать. И надо всё успеть.
Лечь статуей на мраморное ложе.
Стоять колонной. Певчей птицей петь.



Вернуться на главную страницу Вернуться на страницу
"Тексты и авторы"
Поэтическая серия
"Воздух"
Борис Херсонский

Copyright © 2010 Борис Херсонский
Публикация в Интернете © 2010 Проект Арго
E-mail: info@vavilon.ru