* * *
Плещется отраженье
под самым окном с утра.
Уличное движенье
лодки и катера.
Резкий ветер продольный.
Времени скорый шаг.
Смолкнув, звон колокольный
молча стоит в ушах.
Смотришь о, не смотри так,
словно листаешь альбом
довоенных открыток,
выдержанных в голубом.
Мраморные ступени
уходят на глубину.
Карнавальные тени
расхаживают по дну.
* * *
По случаю прекращения очередной чумы
построен храм, где можно читать псалмы.
Гондольер в плаще будет глядеть с кормы
на облака молочные, на кормящие купола,
на пухлые детские каменные тела,
даром, что с крылышками, а ни грамма тепла.
Мостики дужки над цепью невидимых позвонков,
составляющих стержень канала, который внутри не таков,
каким представляется сверху водянистым глазам стариков,
руки и отражения дрожат поди разберись!
Прекращение эпидемии праздник, прежде всего, для крыс,
они умирали первыми. Глядящие сверху вниз
на хвостатых страдалиц радуются, пинают ногой
один издыхающий экземпляр, а за ним другой;
тельце плывёт по каналу, лапки торчат над водой
со всем смирением, на которое способен зверёк,
что полгорода на вымиранье обрёк.
Фаршированная заразой блоха скачет вдоль-поперёк.
Город нижет стеклянные бусины, затевает очередной
бал-карнавал, радуется Богородице, как родной,
строит новую церковь, для ровного счёта не хватает одной.
* * *
Ложь, что здесь не снятся кошмары. В стопке белья
на дне твоего чемодана, между страниц привезённых книг,
неотвязные, как лёгкий запах гнилья,
как уроки-упрёки, даже если забываешь о них,
сны рвут на части хвалёный ночной покой
всюду, даже в этом городе, поставленном на островах,
раньше ты был иной, теперь ты тоже такой,
никто, звать тебя никак, и место тебе саркофаг.
Украшенный барельефами, где Христос, безбород,
сидит с виноградной гроздью, что твой Дионис,
где по углам ангелы разных пород:
кто глаза закрывает крыльями, кто со страхом взирает вниз.
Вниз, туда, где раскачиваются приморские города,
даже этот, сломавший тебя, потешавшийся над
твоим убогим сознанием, сдавленным, как вода
в канале, под самым окном, где в ряд
выстроились гондолы, зачехлённые до утра,
где раскачиваются фонари, ограничивающие тьму,
где пахнет предзимней хвоей, поскольку уже пора
готовиться к Рождеству в холодном чужом дому.
Если больше проснуться негде, не проснёшься нигде
и увидишь отсвет фонаря, пляшущий на воде.
* * *
Карминная штукатурка валится, что шуба с плеча,
обнажая добротную кладку трёхсотлетнего кирпича:
очередная стена, дверь, в которую (по которой) стуча,
попадаешь в историю средних и последующих веков,
буроватых картин, вытоптанных половиков,
золотых мозаик, в которые, бестолков,
тычется голубь, хлопая крыльями как залетел
туда, где точечное сияние поверхность двумерных тел,
где время почти уничтожено: остаётся предел.
За ночь вода поднялась на ступеньку. Заводит мотор
лодочник под окном. Знаменитый собор
ударяет в колокол узнаю боевой задор
краткого Марка, с его любимым словцом
"немедленно", под диктовку Петра, обернувшегося ловцом
человеков, стоящего на корме с вытянутым лицом.
Лодка, плывущая по каналу, в чём-то сродни
лодке, плывущей на сводах, апостолы в оны дни
переиграли цезарей, на двенадцать двенадцать. Они
опускают в златые воды знаменитую сеть,
попав в которую, тебе остаётся висеть
между каменною землёй и смальтовым небом, петь
осанну, хотя тебя и не слушают. Гриваст, крылат и плечист,
лев открывает книгу первый, мраморный лист:
"Мир тебе, Марк, мой верный евангелист".
* * *
Сегодня вечером в церквях, почти что во всех,
будут играть Вивальди концерты, обречённые на успех
среди тугоухих пришельцев, не имеющих прочих утех.
Четыре времени года. Затем небольшой прицеп
из Моцарта или Гайдна, помещённых в мраморный склеп
с отличной акустикой. Вечером город слеп,
и ему отвечают тем же, обращаясь в слух, виолончель,
скрипки, альты, что за щекой карамель,
музыка раскачивается, как над бездною колыбель.
При свете струнные замолкают. Раздолье колоколам,
особенно в полдень. К мессе спешат, как по делам.
Проблемы с Богом решают, как всюду, с грехом пополам.
При свете город не столько на поверхности вод,
как Дух до начала, сколько сам в себе. Совершая обход,
упираешься лбом в повторы. Демонстрация мод
в витринах справа и слева. Маски со всех сторон
выставляют носы, вуали, перья, чернее, чем у ворон,
пустые глаза, белые зубы, золотые зубцы корон.
Наконец выходишь на площадь. Вот различимый едва
лев на высокой колонне. Не дотянуться до льва.
Плывут, как тяжёлые баржи, ближние острова.
* * *
На одной из мозаик Собора изображён он сам,
проще и гармоничнее, к вызолоченным небесам
обращающий увенчанный крестом кружевным
полусферический купол. Так и живым
приходится внутренний уплощённый образ нести.
Упрощённый, вызолоченный, узнаваемый, несмотря
на тысячи мелких неточностей, что, как зёрна в горсти,
сжимает ангел-Стрелец, стоящий в конце ноября.
* * *
На каждом углу канала и улицы подтянутый, молодой
мужчина в плаще и шляпе предложит вам
катанье на гондоле над водой или под водой,
он, конечно не скажет, и кто поверит словам,
сказанным на языке, равно чужом для вас
и для него, иллюзия понимания разве что рыб
с чешуйками слюдяными потешит. Словарный запас
раз два и обчёлся. Отражённый прогиб
очередного моста замыкает кольцо,
сквозь которое проплывают удвоенные катера.
Мифическое существо прячет своё лицо
в плавниках, расцвеченных, как старинные веера.
* * *
Представляю себе божество, отщёлкнувшее год
жизни на счётах, тех, что немного поздней
назвали советским компьютером, род
женский, сидит за фанерным столом, на ней
кофта, на стене объявление: культпоход,
к примеру, в царство теней.
Ластик и карандаш, простая ручка с пером
номер два, ободранный коридор,
лампочка без абажура, чуешь нутром
перегорит и будет висеть на проводе, как укор
мужчинам. Аптечный флакончик: бром
с валерьянкой, ландышем, прочий вздор.
Фантазии, не слишком уместные под потолком,
который держится на балках трёхвековы́х.
Но на странице Книги Жизни с загнутым уголком
нет венецианских интерьеров как таковых.
Всё больше школа, Игорь, удачно командовавший полком,
поскольку полк погиб, а князь остался в живых.
Остаться в живых, выжить это у нас пока
общее, князь, вырваться из-под колпака
пространства, времени, губчека, Кончака,
как говорят в народе, где неволя, там и побег.
И мы бежим без оглядки, и покрывает снег
бесконечную степь, над которой нет-нет, а вертикаль
колокольня с церквушкой, кампанила с киезой, даль
свободна от признаков жизни, невелика печаль.
* * *
Вода в каналах взбухает. Думаешь о паре высоких сапог
в доме прекрасной хозяйки. В ту же минуту Бог,
вспомнив обетование, отменяет потоп,
остановив его где-то на уровне стоп,
и возвращает воды в Адриатику, откуда они
и пришли. Жаль, погожие дни
ещё безвозвратней. Месса, сжавшаяся до тридцати
минут, уместившаяся в закутке храма, куда по пути
мы заглянули, в полном ходу: орган
наполняет пространство, как напиток стакан
в каком-нибудь знаменитом венецианском кафе,
где сидишь не то чтобы подшофе,
но подавленный изобильем красот
на пятачке пространства в несколько сот
квадратных метров. Не думал, что меня сюда занесёт.
Но как занесло, так и вынесет в мир иной,
как в каноне поётся, "морскою волной
древле покрыша", и встанут стеной
воды, и каракатица выпятит глаз
на пришельца, и, раздуваясь во много раз,
выпустит облако сепии, и нахлынувшая тьма
отпразднует победу над проблесками ума.
* * *
Хорошо не сезон и дождь. Бутылочная муть
воды гуще прежнего, обломки, огрызки плывут
туда не знаю куда, всё выше и выше, ещё чуть-чуть
и перехлестнёт, поднимется на тротуар, что тут
поделаешь, знал, куда едешь, выставлен град
на скалах, на сваях. Могучий надводный флот,
галеры, фрегаты. Нескончаемый маскарад.
Фрески, росписи, статуи. Неизменный полёт
смешанной стаи чаек и голубей,
отражённый в лужах. Вспарывает на ходу
грудь косматого облака колокольня ещё грубей,
чем нож анатома. Погода в этом году
не удалась, старожилы не помнят, а чтó, скажи,
старожил может вспомнить, чтó может старец извлечь
из руин рассудка и памяти? Отражённые этажи
подрагивают, и вода стекает с немощных плеч.
* * *
Маг, астроном, разумеется, еретик,
пригретый временно при дворе,
поскольку шум вокруг его имени поутих,
а человек полезный. Тепло в декабре.
Вода в лагуне плещется. Нарядный собор, куда
ему дорога заказана, сияет под синевой
опустошённого неба, где не сыщешь следа
облака, ангела, в котором теряется твой
одинокий голос. Враждебный квадрат
огромной площади, по которой идут
нарядные дамы в синем, едут всадники в ряд
в красных камзолах и чёрных накидках. Тут
все одеваются так. Толпа пестра.
От добра не ищут добра. Не убежишь. Исход
ясен ему не избежать костра.
Но это не завтра. Когда-нибудь, через год.
* * *
Всё от рождения отражённое начинает жить
двойной и бесстыдной жизнью. Что предложить,
кроме собственной красоты, наготы, твоих
бессчётных изображений на плёнке, бумаге, цветных,
чёрно-белых, тонированных, всё это погружено
в глубины глáза стекловидное тело, глазное дно.
Термины анатомии: зрительные пути,
перекрёст, сияние, птичья шпора помогут прийти
к общему мнению, знаменателю, исходной точке, куда
возвращаются древние прекрасные города
с отвратительною историей. Едва
начнёшь вспоминать, увидишь, как катится голова,
как царёк соседнего острова пьёт отраву из рук молодой
оторвы-венецианки, не считая это бедой,
поскольку эпоха такая и город такой,
и неизбежная смерть, дарованная рукой
прелестницы, тоже прелестна пока отрава войдёт
в силу, пока на лбу не проступит холодный пот,
успеешь ещё с отравительницей разок
переспать, и семя уйдёт в неё, как вода в песок.
* * *
"И новые тучи придут вслед за прежним дождём".
Екклесиаст о зимней Венеции. Этот город рождён
из воды, для воды, во имя воды, для серебристых рыб,
покрытожаберных, ракообразных, моллюсков, медуз
(каждая как стекловидный пульсирующий гриб)
более, чем для холёных, хвалёных муз.
Место, в котором пришельцев в тысячу раз
больше, чем жителей, под напором глаз
и объективов поддаётся, притворяется тем,
что хотят увидеть, оставляя несколько тем
для размышления, несколько слов таких, как "стиль
архитектуры", "византия", "гондола", штиль
на водах, ни облачка в небе, но приходит зима
и порядки наводит сама.
Между серых створок, что сомкнутся вот-вот,
живёт жемчужина Адриатики, но живёт
иначе, чем нам хотелось бы, показывая себя
в новом, тусклом свете, в оболочке дождя,
возможно, по-прежнему нас любя,
но не щадя.
* * *
В каждой лавке фигурки Марии, Младенца, царей,
пастухов и пасомых овец и коров.
Ожидание Рождества, распродажа, уценка ангелов и зверей,
ёлок, радужных шариков. Под надёжный покров
облаков уложен город, праздничные лотки
заполняют площадь, помогая забыть о том,
что тьма подступает к сердцу, что дни совсем коротки,
страшно подумать, что будет потом.
По тёмно-зелёной поверхности скользит, замедляя ход,
пряничная гондола, на корме расписной
гондольер с веслом. Поёт. Уходящий год,
ему подпевая, кашляет, повернувшись спиной
к бытию, прибавляющему обороты, невмоготу
ждать три недели! Хочется, чтобы скорей.
И в ожидании, заполняя вселенскую пустоту,
мы расставляем фигурки Марии, царей, зверей.
Пластикового Иисуса укладываем в колыбель,
под ёлочкой, танненбаум, оставь нам долги за то,
что мы оставляем, колядки, кэролс, ноэль.
Устами Младенца глаголет Истина. Не слышит почти никто.
* * *
Субботний вечер. Город почти пустых
ресторанов, церквей, площадей, включая святого Марка, затих,
свернулся, спрятался в раковину. Час проплутавший зря,
на углу заблудившийся разглядывает карту у фонаря.
Лучшее место в это время у алтаря.
Симеон Маленький (Пикколо) последний оплот
латыни в зимней Венеции. Обтянутый кожею переплёт
старинной книги. Две женщины вот вам божий народ,
житейское море переходящий вброд.
Служат тихую мессу. Сакральная пантомима. Спина
предстоятеля, двое служек. Затворена
дверь Спасения. Все, включая карликовый орган,
молчат а о чём говорить? Христос-пеликан,
расклевавший собственную грудь, кормит кровью птенцов
молча. В конце концов
Тот, кто Слово сам по себе, имеет право молчать,
пока седьмая печать
не сломана. Купол без церкви. Так затейник-Наполеон
назвал Симеона Пикколо. Сегодня он
был бы прав во всех отношениях, тут
дело не в архитектуре. В небесах в расчёт не берут
форму сооружений, не имеет значенья число
прихожан. Из всех измерений остались добро и зло.
Ite, missa est. Служка поёт грегорианский хорал
так бесстрастно, как будто Христос не рождался и не умирал.
* * *
Он видел те же ноги, что вчера
топтали церковь, встали в первый ряд
на клиросе, и свечечки в руках,
замаранных по локоть, что ж теперь?
Что ни скажи подведена черта,
и те, кто точно знали, что творят,
давно забыли о своих грехах
у двери рая и стучатся в дверь.
При галстуках, костюмах, при часах
ценой в две жизни, при чужом-своём,
в законе, при погонах, при тогда
и при сейчас, при жизни и потом.
Обителей немало в небесах.
Небытие сроднится с бытиём.
В реке забвенья тёплая вода.
Сияет вечный Свет в гробу пустом.
* * *
Иосиф с бутылкой кьянти плетётся домой, в отель,
в нетопленый номер, накрахмаленную постель,
город кренится, что парусник, севший на мель.
Легато мостиков соединяет то, что могло
быть мелодией, но стало набережными. Стекло
во всех цветах и видах глядит из витрин. Тепло.
Тепло и темно, и муторно. Призраки тех, кто тут
безвозвратно был до тебя, уже ничего не ждут,
слишком прозрачны, бесплотны, и слишком крут
спуск в подземелье, он же подъём к облакам,
в стратосферу, в космос, мать его, к прошлым векам,
двадцатому в том числе, к девственным старикам
в белых одеждах, росписям на потолке,
оку всевидящему со слезой в уголке,
уху всеслышащему, к всемогущей руке,
сжимающей вселенную, как мотылька в горсти,
всегда остаётся выбор погубить или спасти,
страшно выпустить, некуда дальше нести.
* * *
Просто надпись на камне.
Спи, мой долгожданный мальчик,
умерший прежде рожденья,
ставший невинной причиной
смерти своей матери,
оставившей меня
безутешным, с пятью дочерьми.
Спи, мой долгожданный мальчик,
спи спокойно.
Это всё, что осталось тебе,
не увидевшему света.
Просто надпись на камне.
* * *
Они дружили. Много лет спустя
после кончины первого другой
сидит в кафе. Прекрасное дитя,
дочь-пятилетка, левою ногой
раскачивая, смотрит сквозь стекло
на площадь, где вовсю гуляет дождь,
холодный ветер, но в кафе тепло.
Кусаешь пряник, ничего не ждёшь.
Что помнит он о первом? Что дымил,
как паровоз, писал на языке
не слишком популярном, говорил
ещё на двух, читал, держа в руке
стопарь. Перечисление утех
почившего. Но нам, живым, сложней
понять, что помнят мёртвые о тех,
кто смог их пережить. На склоне дней
найти иное счастье, жить втроём
в палаццо, на прогулку дочь вести,
и юная жена глядит в проём
высокого окна. А как снести
взгляд времени, тяжёлый, иногда
враждебный, сверху вниз наверняка,
в том городе, где мрамор и вода
считают не на дни, а на века?
* * *
Пройди наискосок по лучшей из площадей,
где столпники лев и Георгий, где купола
запряжены четвёркой бронзовых лошадей,
угнанных из Царьграда. Где все дела
фотографироваться, прикармливать птиц,
сидеть за столиком, разглядывая дно
маленькой чашки, по изгибам границ
кофейной гущи гадая о том, что знаешь давно.
Растратишь всё до гроша, как ни береги.
Жизнь чем слаще, тем меньше, что леденец.
Площадь-хищник ходит, сужая круги,
ожидая, когда ослабеешь вконец.
* * *
Крохотный островок. Развалины монастыря.
Всех руин четыре массивных стены
с готической прорезью окон. Получается, строили зря:
ни монастырь, ни остров никому не нужны.
Их объезжает катер, направляясь туда,
где остался огромный собор на пятьдесят человек
прихожан, плюс мощи святого. Мозаика "День Суда"
не имеет равных тринадцатый век.
Иконостас уцелел частично. Колонны стоят,
как их поставили. За стеклом футляр для святой
мумии, бородатая маска, тот, должно быть, и свят,
кто нетленным уложен в ковчег золотой.
Если кто не верует в бестелесность, тому
утешение мумия, древние камни, крик
вечерней птицы, рассекающий загустевшую тьму,
составленный из фрагментов чужой мозаичный лик.
* * *
Если архитектура застывшая музыка, то важны
тональность, гармония, тема, какой-нибудь ре мажор,
аллегретто, дольче, мольто виваче, и кто на ны,
когда за нас оркестранты и дирижёр,
когда аккорды струнных уносят ввысь
любое ничтожество и наполняют собой
бестелесных, что у престола в кольцо сплелись,
ударились оземь, обернулись резьбой
по мрамору, отразились в зимней воде,
отродясь не скрывавшей лица под коркою льда.
Ты не менее счастлив, чем больше уже нигде,
просто больше негде теперь уже никогда.
|