"Истматом" ли движется мир или "любовью", поэты и революционеры сошлись в начале века здесь в одном: старый безлюбый мир, мир браков по расчету, мир состоятельных вдовцов и нищих матерей-одиночек был обречен в очередной раз на потоп. Два грозных певца Бунта Владимир и Марина накаркали ему ПРО ЭТО и сами оказались раздавлены вскоре собственным бунтом. Тот мир, запутавшийся, изолгавшийся и безответственный, мир дезориентированной семейной жизни обязан был провалиться хотя бы потому, что делал детей несчастными, и они отплатили ему за это сполна. Потому что, что бы ни происходило в этом мире, дети должны быть в нем ЛЮБИМЫ и больше ничего, ничего сверх! иначе, возрастая, они придут, как гунны, и разрушат его дотла. И был ли этот мир тонким или очень грубым не будет уже иметь никакого значения.
Была такая болезнь, достигшая пика накануне 1-й мировой, ТБЦ, когда может, не самая благородная, но самая чуткая, во всяком случае, часть людей не могла уже дышать отравленным миазмами воздухом Европы (газовая атака из той же, кстати, оперной арии наступления на легкие). То были миазмы разлагающегося "высокого" всего этого выдуманного, рукодельного, воспарившего вранья, доведенного до пароксизма "идеализма", отчаянного самообмана, по-детски простодушно и цинично оторвавшегося полностью от реальности. И речи двух упомянутых так похожи кажутся порой на дневниковые отчеты туберкулезников, находящихся в предсмертной эйфории:
Мама, ваш сын прекрасно болен!
Мама, у вашей дочери "высокая болезнь"!
И вот два несчастных запутавшихся ребенка, которым не дали в детстве наиграться, два гордеца, "наполовину враных", Тринадцатый Апостол (правильно себя сосчитавший) и амазонка и Валькирия, певица Мышатого (Мохнатого!), не лермонтовско-врубелевского Демона даже, а мокрого пса (Щена) ужаснувшаяся перед открывшейся ей бездной и вдруг обнаружившая в себе такую же, сосущую. Как было им не кощунствовать и не мстить, не играть в бонапартов и не проявлять твердокаменную верность в ненужном (будь то "агитпроп" или вымученная игра на рояле), чтоб тем верней и с "чистой" уже совестью взыскивать свое, недополученное: силу (т.е. власть), компенсацию от Рода. И они нашли каждый свой род, и обрели силу... и род и сила обманули их, не признав своими. Кто осудит за перетягивание одеяла на себя их, мерзнувших самыми студеными десятилетиями? Да им все равно было, откуда получить жар и уголья хоть из Преисподней! А ведь и повзрослевший, благополучно не разбившийся в зоне риска вдрызг и вдребезги, делает не м е н ь ш е ошибок, как кто-то удачно заметил, а только м е н ь ш и е ошибки. (И само "облако в штанах", кстати, не языческий ли бог Перун, явившийся тысячу лет спустя отомстить? хоть такое допущение и было бы чересчур рискованным.)
Шанс их был в другом, и они стучались отчаянно в эти двери: чтобы кто-то принес за них жертву, вместо них потому что только когда кто-то гибнет за тебя и вместо тебя, может содрогнуться и очнуться навсегда бредящее человеческое сердце. Им не дано было найти такого человека это ведь так понятно. Они и сами к тому же, словно дикие подростки, наезжали на встреченного ими живого человека со всей силой и торопливостью своего невостребованного темперамента, не давали ему вздохнуть, они так молили и требовали личной, е д и н с т в е н н о й, неповторимой и жертвенной любви, что освободит их, наконец, от позорной зависимости у рода, выведет из унизительного имперсонального анонимата, вырвав из ряда и рода, примирит с ним наконец а значит, и с миром.
Понятно, что вокруг них не могла не образоваться со временем непереходимая пустота. В чьих силах снять было тавро от поцелуя Сатаны в сердце?! Женское и мужское в этой паре было изрядно перепутано. Ум как мужское в несравненно большей мере принадлежал Цветаевой но и у той направлен был преимущественно на соломинку и бревно в глазу ближнего (достаточно прочесть "Мать и музыка", "Дом у Старого Пимена" и "Черт" именно в такой последовательности). В конце концов она принялась рыскать любимых среди оставленных и мертвых что и сделало ее окончательно писательницей, переложив искус при этом на плечи последующих читателей, отяготив их небескорыстным в своей слепоте культом людей, а также подчищенными векселями отношений с близкими. (Ничего, кстати, более стыдного, чем переписка ЦветаевойРилькеПастернака втроем, я не читал. Так же как не видел в жизни ничего более безблагодатного и ненатурального, чем пресловутый штейнерианский Гетеанум в Дорнахе, именно там можно у в и д е т ь, а не п о н я т ь, что Гитлер и Сталин не могли не прийти. Поезжайте убедитесь.)
Фьючерсная сделка с будущим не состоялась для них в жизни, но состоялась в литературе, в поэзии. Слово их словно приручало, присваивало, возвращало им их мир. В жизни же (литературной, в том числе), не будучи мазохистами в традиционном понимании (оба не эстетизировали страдания, не искали уюта в боли), оба они пытались переключить автоагрессию с себя, любимых и нелюбимых, на мир но, по какому-то закону (благородства?), она вернулась к своему источнику и уничтожила, испепелила его. Маяковский в конце концов пролил кровь свою. Цветаева же, пережив его, просто удавилась (а не из-за посуды в Елабуге, черт побери!).
Две саламандры, два демона, две трагические фигуры из крови и мяса сейчас я хочу выделить только этих двух лежат в основании русской поэзии советской эпохи.
Продолжение книги Игоря Клеха
|