Рука, сжимающая перо, снимайся с перчатки, лети, с хищным клекотом в клюве, в поля своих владений, в страну воображения, где всё имеющее имя обречено и послушно ощупи твоих когтей, где твоему немигающему взгляду под силу видеть скрытый слепящей солнечной полудой черный испод бескрайней ночи;
другая раскрытая отлетающей ладонью душа, взглядом окинь этот город, остающийся внизу, что как мычащие в утреннем тумане горы, запомни его таким.
1. Дом раскачивается, тяжело одолевая ночь, как панельный "Титаник", обвешанный люльками балконов. Спящие души пассажиров, чуть колеблемые донными течениями, наполовину зарылись, ушли в ил.
Мерцают светляки на удочках перед отступившими в мрак, покрытыми шипами мордами глубоководных рыб.
Подзорная труба мечется по небу, повсюду натыкаясь на тьму, не в состоянии поймать ни единой звезды, чиркающей, будто спичка, по ободку окуляра.
Блуждающий огонек сигареты в твоих пальцах соглядатая Луны, вожатого ночи.
Пейзаж, припорошенный пеплом бессонниц.
Ночь продолжала прибывать, приближаясь к своему пику, развивая чудовищное давление, как пирамида, поставленная на острие.
2. Птицы на рассвете расхоранивают день, и город в нем, очнувшиеся на деревьях и в гнездах парковый, чердачный, карнизный народцы радуются, что пережили и эту ночь (раз в году их гулкие окоченевшие трупы находят на аллеях Стрийского парка, Железных Вод, как черные ботинки с развязавшимися шнурками лапок).
Они разминают суставы, по очереди расправляют продувают слежавшиеся перья, чистят горло, пастухи в предутренней мгле, табор изгоев и кочевников, египетские, мизерабельные, по ветру пущенные боги с ключами в руках и клювах, сжимающие пенисы в когтистых трехпалых лапках, щиплют они всем миром от коршунова крыла ночи, гонят ее, как ястреба, как орла-могильника, сговором слабых, криком, шантажом.
О, грозные востребователи утр, всем миром вопиющие: Выходи, Адонай! Выходи, вшивый расторжитель завета! Избранный тобой народ погибает, окочуривается и отказывается жить больше без данного тобой света ибо есть пища, и нельзя ее есть, выходи, Элоим! Ленивый Бог, позабывший о своем семени! Гляди:
весь народ, старики и дети, достает костяные складные ножички, чистит их и точит и раздвигает перья на брюшке, приискивает место, готовясь сделать себе сэппуку, выходи по-хорошему! (Три воробья на моих глазах бросаются с карниза 4-го этажа, вниз головой, воробьиным мозгом об асфальт! один молодой жаворонок обливает себя бензином и ждет только чирка солнечной головки о горизонт!) Кому светить ты будешь без нас, кого кормить? О ком заботиться! Вот весь народ твой малые дети сии, валяются со вскрытым, расстегнутым брюшком, остекленевшим взглядом, и для кого ты будешь теперь такой великолепный, такой всемогущий?!
Сороки сжимают судорожно хвосты свои в кулаках, будто школьные звонки, готовясь к эякуляции божества, с искринками глаз, взбешенными жизнью, готовясь всем миром свидетельствовать хороводом, хором, сольно, и кто во что горазд, восход нетленного желтка, обходящего землю по раскаляющемуся с каждым часом ободку, питающему все живущее блеском своей славы, чтоб в апофеозе полдня зависнуть на тяжах, в зените, над мокрой пеной взбитого белка.
О, Голод!
Ежедневно Кто-то подсыпает нам корма и проходит неузнанным сквозь толщу дня. И не в этом ли скорбь этого мира?..
3. Но в Городе мы видим и встречаем исключительно самих себя, в птицах не испытывая никакой нужды;
температура тела дрозда 440С;
воробьиной крови 41,70;
кровяное давление голубя 145 мм рт. ст.,
180 у курицы;
кому, действительно, по пути с этими торопыгами холериками, тенорами и истериками, вершащими у нас под ногами, над головами свой торопливый метаболизм?!
Мирские захребетники, свои невидимые альтернативные миры воздвигли они меж страниц, в незанятых ярусах Города, миры, живущие между строк его и на полях, записанные симпатическими чернилами лапками трусливых филеров-тараканов, коготками мышей, удостоверенные укусами ос, крылатыми трупами, мушиными следами, трепещущим полетом моли по квартире, крысиным писком, посвистом нетопырей грозы шевелюр и шиньонов, безмолвием и непробиваемым цинизмом ворующих сахар домашних муравьев, гарантами клопиных закладов за отставшими обоями, безумным лётом ласточки, залетевшей в метро, весточкой от Персефоны, потерявшей ориентацию в мареве Аида.
Черным трансформаторным ящиком, аккумулятором сил заронен стоять город в текучей и ветреной природе поступающую из концлагерей буддийскую непротивленческую тварь разделывающий на наборы костей и колбасы для труда и роста.
Своих художников-описателей он загнал в подвалы и на чердаки, поближе к делам крыс, к птичьей бестолочи, на край: чтобы стричь их, как ногти, как волосы.
И там на чердаках и в подвалах перепрятывается, кочует и пишется тайная книга города переложенная гербарием его парков, с картинками закоулков, крыш и пустырей, мусорных баков, под папиросной бумагой.
Но только совсем малым детям, старикам, тяжело больным видны водяные знаки ее листов; чтобы их увидеть, надо всего лишь посмотреть город на просвет и мир сразу глохнет от хлопанья и свиста рассекающих воздух крыл, так что отпрянешь невольно перед несущейся прямо тебе в глаза пальцами, без знаков препинания, лавиной непрочитанных букв.
Но в мире видимости кто различит, Господи, твои диктанты?.. Кто переложит их речами разума?
Запущенное тобой колесо смерти-времени катится волной по вселенной и рушит нас ободом, и когда касается нас, мы зовем это рождением и жизнью; и когда покидает и стряхивает нас в колею, смертью.
В мире 100 миллиардов птиц, на одной свалке Ленинграда их ежегодно кормится 15 миллионов, и что было бы с ними, и с нами, если бы не было смерти для них, и для нас?
Сам свет не является ли нарушением законов и, вместе, порождением тьмы, и не нуждается ли в теле, в абсолютно черном раскаленном теле, где идет добыча света самоуничтожение материи??
Вот вылетают на битву дня, в смешении языков и рас, захваченные ежедневным переселением народов тьмы и тьмы птиц: армады и племена, дозоры и обозы, бригады мародеров и бродячие монашеские ордена галок, ворон, грачей, под окна общежитий, на поля, на свалки городов, подобно траурным эпидемным бригадам.
Затевают потасовки воробьи, атакуют на лету голубей и дают деру, вырывая у них из-под хвоста мягчайшее перо под голову, для будущей квартирки...
Толстые активисты движения "Засранцы в борьбе за мир" планируют с карнизов, облетают скверы, дожидаясь старух с хлебом, где-то застрявших в очередях за молоком.
Полохливые сороки со стрекотом обстригают купола костелов, подвивают завитки архитектуры и кроны деревьев около, неуловимые, как парикмахерские ножницы, точные, как парикмахерские щипцы.
Дятлы в очочках бодро разлетаются по вызовам парковых деревьев, подобно участковым докторам, на ассоциации хирургов-любителей, клювом, как пинцетом, вынимая из мира некоторые лишние детали; жаворонки, на высоте рецитирующие взахлеб стихи, грязноногие чибисы-агрономы, поползни перевертыши и кувыркалы прирожденные энтомологи притом, горихвостки и зарянки, гоняющиеся друг за дружкой с украденными из дому спичками, о, деловитый и беспечный народец в доспехах из перьев, невразумительный, манной и милостыней небесной питающийся, изъясняющийся на языке свистов, круглым глазом отражающий мир, оставляющий на рассвете непонятные письмена клювом, лапками, на речном песке...
5. Битва за цитадель.
В самом центре города идет непрекращающаяся, ведущаяся на истощение битва, на подмостках и склонах Цитадели.
Склады телевизорного завода окопались в бывшей австрийской цитадели и оттуда обрушивают на склон, на податливую траву, на кусты и деревья бетонные балки, мотки ржавой проволоки, льют солярку и известь, разбрасывают изоляторы и арматуру, но трава распрямляется и легко, без подкопов, одолевает заграждения; лазутчиками и перебежчиками выламываются доски заборов, деревья, искривив позвоночники, прорастают их насквозь; обломанные кусты на склоне, едва залечив ранения, вновь и вновь прорывают оборону складов. Обезумевшая охрана выпустила на территорию немецких овчарок и сама песьи свои шинельные рыла кажет в прорехи ограды, не успевая латать обломками и огрызками, фанерой и картоном, скреплять спинками железных кроватей и панцирными сетками, сшивать дыроколами и скрепами распадающуюся, как в дурном сне, ограду. Отчаявшись, она начала возводить в метре от первой вторую линию обороны сквозящую в дырах и проломах первой, на этот раз из металлосетки, но, и незаконченная, она уже обречена вскоре, как все линии обороны от Мажино по Траянов вал, размываться летними обильными ливнями, ржаветь под весенними грозами и осенними осадными дождями во исполнение приговора, вынесенного ей заочно жизнью природы и мыслью пьяных философов, практикой несунов, бесприютностью любовных пар, неизбывным зовом мира приключений, сидящим в не выучивших урока мальчишках.
А изуродованный склон бушует вновь, как ни в чем не бывало, цветением веток, жужжанием пчел, плодоносит алычой, крапивой и бурьяном, обступает руины покинутых фортов, рушит мхами кирпич, рассчитанный не на одну жизнь не одной империи, заселяет птицами смолкнувшие бойницы. На кубы сброшенного с обрыва снежного пенопласта, на вылазки отходов и мусора, на разорвавшийся чемодан с пожелтевшим, покрытым испариной на солнце, порченым салом, на минные поля винных пробок, не одним поколением втоптанных в землю, склон каждую весну отвечает штурмом: залпом из сотен стволов на километр, взрывом соцветий и дымовой завесой цветения, парашютными десантами, смертоносным ароматом, карабкающимся по приставным лесенкам, бесшумными разрывами черемухи и сирени, белыми облачками зависшими над контуженным городом, над полем боя, как на старинных батальных гравюрах, воскрешая те далекие времена, когда две враждующие армии поздней осенью, так и не вступив в генеральное сражение, прерывали кампанию, заключали перемирие и неторопливо, с предпраздничным чувством, расквартировывались на зимних квартирах, поближе к теплу, фуражу, полногрудым ухоженным хозяйкам, к кладовым с окороками и колбасами и, разумеется, винным погребам...
6. О, мир, увеличивающийся по весне внезапно в каждой точке в 1500 крат, подобно гениталиям скворца!
Мир городов, отчеркнутых нечистым ногтем природы, где мы заблудились в собственных постройках, хомяками проживая свою жизнь в бетонных коробках, питаясь газетами...
Играючи ежегодно испытывает она наши асфальты, линии электропередач, ливнями переполняет канализацию, обращая подземелья городов в считанные секунды в ревущую Ниагару на беду забредшим туда, в поисках ощущений, незадачливым путешественникам, разнося трупы их затем по околицам сна, по конопляным, маковым, водой залитым рисовым сомнамбулическим полям в пригородах Львова: Брюховичи, Замарштынов, Скниловок, Кульпарков, Сыхов, Пятипарк, Погулянка, Збоища так звучат их имена, и далее, до самого отстойника в Добротворе.
Где глаза твои, принципиальный крот, возводящий свои кучи-города? Ты, мастер низведения лесов, через сквер до горшка на подоконнике, ты, чьи двоящиеся ножницы ума умеют только резать и клеить, клеить и резать, подобно парализованному прикованному к койке идиоту. Вот Серая Шейка беспаспортная сволочь, зазимовавшая с выводком в теплых стоках канализационной трубы...
Но вы невидимы друг для друга.
7. Близится час, когда все еще может произойти, но уже ничего не изменится, выступает Господин убогий полдень со свитой куцых теней в позлащенном камзоле.
День застопоривается, вступая в царство абсолютного господства сил трения, безысходного тупого равенства самому себе.
Будто сухой песок попадает на перегревшуюся его, промасленную втулку. Семечко в земле, очнувшись в этот час, лежит и думает себе: "Зачем расти? Опять придет этот жлоб с косой..."
Кто? Кто приведет в движение кто вновь раскачает драгу золотоносного дня?
Чтобы божественный план сверкнул вновь на вдохе и выдохе будто игла в яйце; чтобы серебристая рыбка вновь и вновь выпадала из водопроводного уличного крана как в детстве, серебряным столь многое сулящим ключиком; чтоб иероглиф горстки выпачканных кровью перьев под сухой елью был прочитан кем-то, наконец...
Но кто? Кто выведет день из собственной западни, кто стронет его с мертвой точки поразив беспощадно метким выстрелом солнце в самый его центр, как в тире, чтоб пришла в движение вся выщербленная небесная механика, забегали, грохоча, цепи, завертелись крылья, и неведомое, сорвавшись со стопора, понеслось прямо на нас по невидимой проволоке.
Кто тот межзвездный стрелок, с миллионов парсек всякий раз безошибочно поражающий себя в самое сердце?
8. Не птицы подвижники дня. Но они его соучастники. Тончайшие датчики перепадов его самочувствия. Его приятели, зрители и болельщики, освистыватели и сострадатели трудов, дозорные, спасатели и виновники, дети его, как и всякие дети, дарящие родителю полноту родительства... и предательства.
Их верой, послушанием и несогласием держится день, и они, не мы, оплачут его на закате сегодня, как всегда.
Так каждый вечер на закате разыгрывается мистерия спасения вымываемого из структуры мира дня.
День тяжелеет к концу, воздух становится малоподвижным и слоится, как слюда. Вновь небо заселяется летающими этажерками птичьих стай. Стремительные черные серпики, будто миксерные ножи, взбивают, не дают застаиваться вечернему воздуху. В нижнем ярусе открывается стригальная мастерская, где в авральном порядке деловито бригада стригальщиков остригает тяжелеющее сукно вечера. В верхнем ярусе снуют концертные птички с чуть длинными рукавами черных фраков: разгоняются, резко поворачивают назад, нервничают, посматривают по сторонам, еще не веря в развязку.
Вечер приходит, как всегда, обманом с земли, расползаясь по каналам улиц, густея, поднимаясь от тротуаров к крышам и, как гипнотизер, сюда же, все ниже подтягивая птиц с верхних ярусов, смешав наконец их в сгустившихся сумерках со стремительно выпущенным из рукава племенем летучих мышей утопленником ночи.
Стрижи, поняв наконец, что земля потеряна, бросают ее спасать и, в последний раз поднявшись над сомкнувшейся рябью крыш, все круче забираясь ввысь, принимаются отчаянно звать вернуться уходящее солнце, закатившийся день теряясь и мельчая в пустом небе, с которого ушли даже облака, готовясь впустить звездное воинство.
Только по самому ободку горизонта, на остром его краю задержалась еще пара тонких вытянутых облаков, будто пенка, приставшая к краям чашки...
9. Боже, откуда дивная сила пустоты, вдруг наполняющая страницы всплывающими косяками слов, из каких живородящих глубин берутся они, стоит потревожить бумажную мембрану души, почему для соприкосновения с неведомым, для освобождения из мучительного плена нам нужна бумага (чернила, дудка, холст?), или все это только проекции, только дело мозга досужего выдумщика??
Кто мы? Только ли устья жизни,
только отрезок горла, через которое
вот, сейчас
проскальзывает сырое яйцо вселенной?
10. Следовало закончить как-то обязательно иначе, но заготовленный чистый лист внезапно оказался сорван со стопки исписанных страниц откуда-то налетевшим ветром и унесен бесследно. Гнет ли букв удержал остальную рукопись?
Стало быть по сему.
11. И все же вот тебе, читатель, чистый лист, можешь присовокупить к нему еще бумаги и вести "Дневник природы" или написать изложение по картине Саврасова "Грачи прилетели" на твое усмотрение, только никакого другого окончания ты от меня не получишь.
А чего ты еще ждал?!
Прощай.
1213. . . . . . . . . . . . . . . . . . .