У окна
она стоящая у столь высокого окна
что настоящее становится высоким
усталым колоколом словно бы со дна
гигантской котловины
Глубина
звучания но дребезжанье стекол
как некая поверхностная зыбь
прокатится. Ответит ей, стоящей
когда и где? не спрашивай, рассыпь
на подоконнике осколки, светлым сором
усыпав календарь
Какая россыпь дней
сошлась на точке света чтобы в ней
построясь ярусами грянуло бы хором
само пространство, небо из камней
булыжный амфитеатр на котором
играют нескончаемый сюжет
высокий состоящий из повторов
на разные лады "о, да!" или "о, нет!"
тот самый год или тот самый город
в окне и в мокром снеге
без очков
все расплывается и человек на крыше
сугробовидный, от невидимых толчков
пошатываясь падая повисши
над краем ойкумены и вися
вниз головою, ясно заглянул
в лицо зеркальное:
она стояла, вся
как будто просветлевшая под гул
не утихающий после удара
Утро в новой квартире
освободили комнату, куда-то
все вещи вынесли, оставили одно
располосованное на квадраты
косящее солярное пятно
оно и путешествует, и в полу-
беспамятстве ползет сияющий кусок
по свежеструганному полу
по одноглазым клавишам досок
и словно оперение павлина
любовным загорается огнем
расправленная древесина
при свете утреннем, при шорохе дневном
когда мерещится вчерашний Лактионов
умершее старание его
к фактуре дерева, к срезанию с лимонов
гриппозной желтизны осталось вещество
опустошенное, бесцветное, с кислицей
наутро после праздников и я
от жажды просыпаюсь или снится
что просыпаюсь, предстоя
перед стеною обжигающего света
в пустой огромной комнате куда
исчезло все?
Посвящение Ерошенке
уже и путешествовать не то
что прежде в пору мексиканских
экстазов Бальмонта экзотики Арто
над картами, поверх картезианских
маршрутов, путеводных для
плаща разбойничьего подорожной шляпы
чьи романтически-помятые поля
смешав ландшафты и масштабы
густо-лиловую отбрасывают тень
вполнеба, в пол-лица на слабые предгорья
где взвился дым индейских деревень
там нечто обозначилось такое
о чем нельзя
И вот его отчет
по возвращении печатали в газете
с купюрами как будто не прочтет
помимо строк, при выключенном свете,
слепой подросток ищущий бежать
из-под своих подсолнухов и яблонь
куда угодно, только бы дышать
тем едким дымом, сладостным и дряблым,
когда от возбуждения дрожа
по конусу, по зыблемой спирали
первоначальная взбирается душа,
слепая, путешествует в начале
времен, когда не разбирают
где небо где земля где Оперенье Змея
внезапно вспыхивает, медленно сгорает
сворачиваясь, тая, тяжелея
Шекспировы мотивы
1.
привезли декорации, в дикорастущем углу
регулярного парка вкопали скамейки воздвигли эстраду
и сыграли Шекспира и певчую слышат пилу
на закате за ельником со стороны Петрограда
2.
своего пошли валять, советского Шекспира!
перевод пупырчатый булыжный, для незрячих
и войдешь наощупь и закончится иначе
действие: музей, музей-квартира
аскетическая макбетова утварь
венской мебели рабочее скрипенье
и газетка влажная, в крови и в мыльной пене
брился нервничая, видимо, наутро
после взятья власти... а потом на сцене
следовал за тенью обращался к тени
прислонялся, обессиленный, к дверному косяку
чувствуя что кровь сочится из-под грима
по испанскому течет воротнику
солона и неостановима
Одесская волна
сарматская лавина одесситов
жизнелюбивые, губастые (наган
ладонями согретый) обессилев
на реквизированный валятся диван
и пишут и в журнал! и давятся от смеха
а там уже одышка, эскадрон
за гробом с дроботом, гороховое эхо
прощального салюта... с похорон
кто возвращается в редакцию, кто к делу
допросы фельетоны вечера
в Колонном зале пенье a capella
в сортире по утрам... посмертная игра
в живые классики и превращенье в шутку
соленую, прибрежную, в союз
Воды и Гибели, Восторга и Рассудка
под сенью гипсовых недружественных муз
Памяти Сергея Третьякова
отмейерхольдило раннесоветскую сцену
и не удержать холодов за кубическими дверьми
иней на стенах, искрящийся но постепенно
он освинечивается он тускнеет он черпается горстьми
он сыплется градом! и даже не жаль Третьякова
голую голову на биллиардном столе:
здесь ничего не останется кроме сукна городского
извечно-зеленого с проседью словно бы ели в Кремле
словно бы ели с того серебра и фарфора
какой недобит по случайности вызовут мастеровых
те позолотят огранят звездча́тые всодят узоры
между серпов и колосьев и всяческих трав полевых
это красиво! но больше мне нравится шуба
гостя из Франции специалиста по нам
в зимнесоветском периоде Круга Квадрата и Куба
когда надвигался ледник волоча по камням
трупы газеты обрывки афиш папироски...
На отдыхе
палач по вечерам после работы
пьет молоко до одури до рвоты
парное пенное приправленное спиртом
из уцелевшей докторской мензурки
по радио то вальсы то мазурки
товарищи солдаты патриоты
и страх во сне что слишком сладко спит он
что все проспал побудку по тревоге
ночное построенье второпях
бег по железным лестницам а ноги
его как ватные другие в сапогах
подкованных а он босой младенец
в одной рубахе долгой, аж до пят
и без оружия и плачет не надеясь
проснуться выровняться остальных ребят
нагнать проснуться с книгой ли с наганом
с молочной пеленою на очах
когда стога, предутренним туманом
наполовину съедены, торчат
обложенными дивными кремлями
над поймой обесформленной, над лугом
лишенным плоскости... ну, точно, киевляне
воинственным возвышенные духом
над половодьем половцев, над валом
завоевателей и страх что сладко спит он
накрытый с головою одеялом
как будто притворяется убитым
или смертельно, дьявольски усталым
средь боя вечного и вечного покоя
бок о бок с пепельной невидимой рекою
Гибель "Титаника"
раздваивались перья. птичий скрип.
из книг "Библиотека приключений"
из марок авиация, из рыб
узлы саргассовых течений
где водятся угри и, вставши на попа,
уходит под воду светящийся "Титаник"
все рвутся к выходу. на улице толпа
разреживается но музыка стихает
не сразу, а когда из-за угла
появится трамвай, так ярко освещенный
так переполненный, такой надрывный визг
на повороте! может быть, была
другая жизнь железные законы
животный ужас, ежедневный риск
попасть под монастырь... но из друзей
не все евреи, самый близкий позже
за что-то сел, потом совсем исчез
ушел как по́д воду, и словно ото всей
эпохи отрочества остается Божье
присутствие, а прочий интерес
теряется по выходе из зала
когда утихла музыка, уплыл
трамвай, забравши публику, и я
по улице какой-то, без начала
и без конца... какого-то жилья
повсюду признаки, цепляние перил
за край дождевика и водоросли, запах!
По советской стране
где в руинах расплющено солнце, как на акварелях Миро
где блаженствует Хаос и помнит о Брейгеле драка
и явление, скопище нищих у станций метро
не оставило от геометрии страха
ни линейки ни циркуля ни сапогом под ребро
симфонического размаха
там найдется ли место глубокой, другой тишине?
слышен снег, изумлявший Овидия, ждут января мандарины
между рам, под газетною проседью, и открываются мне
буколически-чистые, правильные картины
я читаю заглавье раздела: "По светской стране"
чуть не плача над выпавшей буквой, родимой...
У доски
от словарных щедрот полудюжина крепких понятий
золотая привычка молчать, если что-либо не по нутру,
и уставиться в угол усвоив еще в интернате
эту форму отсутствия на ежечасном пиру
бытия, на уроке откуда не вырвешься, братец,
в ожиданьи звонка продолжая стоять у доски
без единого слова, подобно раскрытой тетради
под учительской пастой кровавой,
под сенью пастушьей руки
Стихи из нового букваря
уже и не жилец позорище, музей,
ночь накануне юбилейных чтений
он жалуется Богу на друзей:
их письма, забиваемые в щели
для утепленья мебели, сюда
свезенной от разграбленных усадеб,
они скрываются, их нету и следа
они как буквы, писанные за день,
сбегают вечером на волю из тетради
без разрешенья и стыда
на праздник, на каток, на взвизгиванье льда
а я дрожу от холода в халате
поверх пальто суконного, на вате
Известно ли тебе, какие холода
подкрадываясь, громоздятся сзади,
заглядывают из-за плеча
в неперебеленную рукопись и правят
горячечную речь с решимостью врача:
режим, твердит, режим, а все-таки лукавит
беря в кавычки, в ножницы, в тире
оркестры на катке и смерзшиеся ноты
шарфы, гирлянды, скрежет поворота,
скольжение туда, где в новом букваре
клубится пар, сияет позолота
середь зимы внезапная свобода.
стихов конногвардейское каре
После бала
в пол-уха слушали учителя, вполглаза
вели процессию до ближнего угла
кого там хоронили и не сразу
поймешь кого-то важного, была,
возможно, музыка, но шелеста по классу
достаточно, чтоб даже барабан
скукожился, по стеклам проползая,
как муха зимняя, как муха по губам
ивана ильича
толстовская, большая
зудела неоконченная фраза...
урок не двигался, в программе шел рассказ
совсем другой, пока они вполглаза
вели процессию и хоронили нас,
преподавателей, обученных разбору
новеллы "После бала"
а кому
все это по сердцу? им надобно простору,
побегать бы, да я не подниму
лица, я волочу по коридору
портфель с бумажной тяжестью, суму,
набитую ошибками все в гору
все выше над собой, все дальше
и во тьму
пустой учительской, где вместо разговора
очки поблескивают, прыщет борода
и благодарные студенты
подносят папку с адресом туда
уже и даты вписаны и ленты
муаровые вплетены...
Толстой в Гаспре
Еще гражданские не угрожали распри
фотографическому серебру,
и Лев Толстой, позирующий в Гаспре,
как Саваоф, лопатил на ветру
расхристанную бороду.
Бессмертье
вокруг него сгущалось. Облака
шли с Чатырдага, отливая медью
военно-корабельной.
На века
рассчитанный, казалось бы, на вечность
бронированный корпус проступал
сквозь млечное стекло дагерротипа,
чтобы в конце концов, очеловечась,
одной остаться фразой: "Что за глыба!
Не человек воистину металл".
Ночной зоосад
ночь. ворота. прутья. обнаженный зоосад
острый запах жизни и гниенья
в ноябре от хохота гиены
ветер делается режущим
блестят, мокрую усыпав, склоченную шерсть,
капли измороси, тающие звезды,
в песьеглавом небе, где-то возле
крепостного крестика...
на жесть
кровельную, легшую под слой
первого крупитчатого снега,
на постелю государева ночлега
посреди собора,
наркотической иглой
тыкнувшего в тело темноты,
чтобы хоть немного да согреться,
словно бы на воле, до ареста
льется лунный свет.
сияньем залиты
месмерическим строения зверинца
огражденья, сетки, вертикальные пруты,
и бесформенное шевеленье птицы
вроде бы орла, от мраморной плиты
только что оторванного с кровью
В зоопарке
лет халдейских сорок восемь
несвободных, но из клетки
смотрят на кошачью осень
черепаховой расцветки
смотрят медленно приватно
и с надеждой раствориться
в человечески понятном
состоянии зверинца
где гуляющим прохладно
вдоль ограды и обратно
благо, тьма у них досуга:
беженцы из необъятной
родины, с окраин юга
все для них похолоданье
проволочные вольеры
окруженные садами
слишком поздней ноосферы
Милые ошибки властей
эти милые сердцу ошибки властей!
эти слабые волосы еле прикрывшие темя
розоватое!
это паренье частей
расчлененного Тела... и Небо стоит надо всеми
с выраженьем усталости, как бы заране простив
что движения наши подобны растеньям
что назойлив простой зооморфный мотив
поражающий не превращеньем
но повторами
словно древнейший орнамент
искажает лицо:
это волчье, а то поросячье,
в лучшем случае птичье...
подложный Эдем
перед нами разложен и властвует нами
и в глаза не глядит но глаза по-животному прячет,
зарывая куда-то их, где хорошо и незряче
где возможно прожить не увидясь ни с кем
Сумерки в бассейне
может быть, само спасенье
эти сумерки сознанья
в детстве плаванье в бассейне
с мутными, как стоки, снами
но читавшие друг другу
из одной и той же книги
разве чувствовали скуку?
запах дикой земляники
исходил от иллюстраций
заставляя над страницей
наклониться и вмешаться
в разговор святого с птицей
третьим голосом впервые
самого себя услышав
(что я? спазмы горловые
хрипота ли? только выше
нечленораздельной каши
не подняться)
в их беседе
я потусторонний кашель
телевизор от соседей
грозовые перекаты
мебели над головою...
в небе Умбрии распято
полиграфски золотое
солнце, не подозревая,
что в конце концов и это
представление о рае
тоже ложь сплошное лето
тоже ведь надоедает
то ли ты альбом отложишь
то ли отвернешься: хватит
только там стемнело тоже,
тьмой и холодом окатит
самого тебя оттуда
где (названья и не вспомнишь)
Книга брошена, как чудо,
в снег лицом, щекою в слякоть!
а не позовет на помощь
гордая
Новый Раскольников
стемнело задолго до сна
сумерничанье свободы
и жалкая нам новизна
в часы возвращенья с работы
но все-таки что принесла
наивная в перевороты
народная вера? болото
подлунное, почва без дна
под вязнущими ступнями...
на ярмарке воли степной
цыган ли химичит с конями
таксёр ли к разрытой Сенной
меж яминами и валунами
везет седока с топорищем
без адреса, верой одной
кого же мы все-таки ищем
влетая в провал мостовой
под легким, как перышко, нищим?
Последняя книга
я-то молчу да вокруг не становится легче
ни тишины по ночам ни потрескивания свечи́
если умрет электричество
газ отключат
восстановят буржуйские печи
из матерьялов подручных (жестянки стекло кирпичи)
станет ли тише? очистит ли нас одичанье?..
толпы у воинских кухонь
бесплатные каша и хлеб
слухи о каннибализме и споры: что было в начале?
Слово Еда или Топливо?
раньше
пока не ослеп
неба кусок между крыш уцелевший зачем-то
так и повиснул во рвани в тревоге в дыму
Книга осталась
роскошный альбом Кватроченто
но и раскрыв,
ничего не увижу
почти ничего не пойму
Из "Стрелы"
да и я бы московским хотел петушком
после ночи в похмельной "стреле"
оказаться у цели, на острие
нестерпимого лёта, навылет, ни в ком
не задерживаясь но проницая толпу
из угрюмых встречающих (если мелькает лицо
обязательно бледное)... словно иголка в яйцо
опустелое не повредив скорлупу
так войти в этот город и я бы входил
в абсолютно пустой совершенно чужим
иностранною пташкой попавшей в режим
притяженья заоблачных светло-сферических сил
В секторе обстрела
не зря из рук вываливалось дело
нельзя ведь безнаказанно вести
игру с тенями в секторе обстрела
в бомбоубежище
а ну-ка пригвозди
рисунок на́ стену, когда ее шатает
когда кирпичная горячая пыльца
из-под карандаша испуганно взлетает
висит, как музыка, за голосом чтеца
плешивое отчетливое чтенье
гомеровского перечня
по списку
оставленных поселков, городов
угадываешь контур отступленья
свистящее дыхание врагов
в громовой тишине
и то, насколько близко
обещанное воскресенье
У костра
"Копни любого русского найдешь
немца, татарина, финна, еврея..."
газ еще не отрублен. теплы батареи. в тылу
магазины торгуют и не опасаясь обстрела
высыпает на улицу публика. рано еще не созрела
та большая тоска по косматому злому теплу
по космически-цельному телу
чтобы свет развалился на доли по линиям спектра...
в очи звездная крошка, разбойный костер во дворе
двери, снятые с петель, разрублены жгут на костре
подхожу к ним... на корточки (банда они или секта?)...
над печеной картошкой о голоде всё,
о Семене или о Петре...
петушиное пенье и здесь повторяется трижды
ночь ничуть не теплее, все та же в углях синева
ну привяжется баба какая-то будто бы видела...
я-то сперва
невпопад, не о том: не отсюда, мол, беженец лишний
нет уперлась ты был с Ним! помимо желанья, слова
из меня выползают нерусские, с шипом и хрустом...
эти как-то внезапно умолкли, уставились, даже сосед
бородатый, в застиранных джинсах,
не чуждый искусствам,
от меня отодвинулся нечеловечески пусто
неестественно тихо... играет негреющий свет
на их лицах обрывочных
Хлебниковы журавли
рвутся хлебниковы журавли
из голодной ржавчины конструкций
металлических, из клетчатой листвы
из клеенчатой, оставшейся от лекций
третьекурсной истины стенной
от начала до скончанья века
тоньше линии волосяной
промежуток ватманское млеко
журавлиное прямое молоко
вкусом ворсчатое вкус не утоляет
мимо льется льется далеко
льется будто улетает
В ночь Диониса Господню
живчик такой, человечек, во всяком режиме
знавший и вкус винограда и возраст вина
где он теперь, если все наконец разрешили?
все обнаружили, выпили, съели, достали со дна
даже афинское судно с амфорами в рост гренадера
озле Сухума где нынче дурная, сухая стрельба
где он, ценитель, убийца с душой винодела?
с кем он гуляет, обнявшись? по-прежнему ли неслаба
пьяная песня его над разрушенным пирсом
в ночь Диониса Господню с карающим тирсом?!
На дороге у креста
то колющий то режущий уют
то зрелище при свете самопальном
стекла и музыки там русские поют
на языке своем прощальном
почти по-аглицки нащупывая крест
впечатанный между сосками
то колющий то режущий то сканью
украшенный в оплату за проезд
из Петербурга до Женевы
давно уже назначенный, с тех пор
как рыцарь бедный от Марии Девы
имел одно последнее виденье
решительный и тихий разговор
|