М.: МАИК "Наука/Интерпериодика", 2000. ISBN 5-7846-0038-9 127 с. Текст книги заново просмотрен и исправлен автором. |
СВАДЕБНОЕ ПУТЕШЕСТВИЕ
Взяв дугу горизонта наперевес,
солнце врезалось в столетний лес,
и я самый грешный из наших дней
отсекал до корней.
ГРОЗА (РОМАНТИЧЕСКАЯ)
Окинув безумные взоры кровавым белком,
Гроза заливала полнеба парным молоком.
И брошенный наискось ливнем соломенный крик
В глухой немоте проходил переплетами книг.
В прыжке оттолкнувшись ногою с живой тетивы,
По каменным стенам метались прозрачные львы.
И свет, на мгновенье скользнув по высоким углам,
Стремился шальным полотером по голым полам.
Но полночь была неподвижна отвесом храмин,
Вставая в душе серединою всех середин,
Подобная тихой улыбке на слове "сейчас"
И миру всему, вполукруг обступившему нас.
Я что-то рассказывал, будто предчувствуя труд
Брожения, перерождения новых минут,
Сгорающих, как города, чтобы каждый твой жест
Стал равен простору испуганной жизни окрест:
Размытым дорогам, лепечущим в ливне лесам,
Поваленным наземь деревьям, усталым глазам,
Свечам, черным книгам, раскрытым на главном стихе,
И всем, кто сегодняшней ночью проснулся в грехе.
И гром рассыпался над нами как сказочный ком,
Бескрайнею снежной лавиной, горячим песком.
И хищный затвор фотовспышки внутри темноты
Работал и метил отточием наши черты.
И ты поднималась, смиряя тускнеющий блеск,
И шла, превращая шелка в электрический треск,
И, словно от давней тщеты отряхая ладонь,
Спокойно бросала лягушечью кожу в огонь.
ЛИСТ (TEMPO)
лист догорающий лист догоняющий лист
наскоро выдранный ветром заигранный в вист
зрячему под ноги или незрячим в лицо
в беличьем всполохе брызгами на колесо
по ниспадающей бающий тяжкую сеть
городом кладбищем на неразменную медь
лист вызывающий жизнь выбирающий лист
бликом пожарища в тоненькой щелке кулис
смутою путанный битый моченым кнутом
шуганный пуганный насмерть накрашенным ртом
спящим пропащим тем слаще залегшим на дне
что ну прощайте куда еще в этой стране
лист исчезающий эта слеза не в счет лист
лист собирающий мне отражение лиц
сброшенным скошенным выброшенным из тем
гостем непрошеным как и положено всем
не на мощеную черную улицу вскользь
лист полоснувший мне душу по самую кость
не червоточиной в этом проточном шинке
детской пощечиной на отсырелой щеке
ПОСЛЕДНИЙ ДЕНЬ ЛЕТА
for photographs by J. Sturges & V. Gandelsman
Ничто не кончается, даже случайно начавшись.
Моря растворяются, как самолеты, промчавшись.
Подростки глядят друг на друга, неловко обнявшись.
Погода тем летом всегда остается хорошей.
Она еще где-то найдется, проступит под кожей.
Плетеные кресла не скрипнут под легкою ношей.
Ничто не кончается, будем же терпеливы.
Трехлетний рыбак с неоструганной веткою ивы
Двуного выходит под черного неба разрывы.
Гусиная кожа. Гусиные длинные крики.
По городу носят корзину сырой земляники.
Мы все одинаково смертны. Мы равновелики.
Мы детские люди. Мы облики тонкого мела.
Вода размывает частицы безгрешного тела.
Лето прошло. Пространство совсем обмелело.
Лишь йодистый запах промокших в дожде полотенец.
Закладки на мокрых страницах Беглянок и Пленниц.
Мы вышли к огромной воде. Мы молча разделись.
* * *
Сказочный шепот и вкрадчивый шорох
в тыкву садились на птичьих рессорах:
шепот во сне города городил,
шорох коленками влажно водил.
Вот они сели в ночь карусели,
лампы и мыши на ветках висели.
Шепот сказал никогда не скажу.
Шорох ответил зверушку рожу.
Шепот сказал никогда умереть
значит уснуть и в соломе сгореть.
Едем на танцы, вслед за молвой,
мазать им губы сладкой халвой.
Шорох ресницами вспыхнул, как порох.
Он завернулся в свадебный ворох.
Стукнул по лестнице звон каблучка,
будто с мизинца поймали сверчка.
Сказочный шепот и вкрадчивый шорох
бросили тыкву на голых просторах.
Для них кувыркался голый матрос
в мелькании черных и белых полос.
* * *
Нет соленее ветра, чем суховей.
У океана лишь два лица.
Одно в дуге молодых бровей,
Другое в оспине мертвеца.
На земле есть россыпь цветных церквей,
Все похожие на отца,
Словно женщины, судьбой своей,
Выходят из-под резца.
Земля черепиц, черепах, червей
Копошащаяся пыльца,
Пред которой сколько ты ни трезвей,
Все равно упадешь с крыльца.
Неизвестно, каких голубых кровей
В лесах, нету им конца
Надрывается трелями соловей,
Как не вылупился из яйца.
* * *
Сентябрь наступит через две недели.
Садитесь на пол, правды нет в ногах.
Заметили, как мы осиротели,
Как ливень проливается сквозь щели.
Как лето оставляет в дураках
Влюбленных, наблюдающих окно,
Двустворчатое шорохом постели,
Распахнутой другими впопыхах.
Вода смягчает речь и птичьи трели.
И гномы сыплют из мешка пшено
На шахматы... И все предрешено.
SHELL BEACH
Лес бы совсем одурел, собрав междометья
Наших бесед. И я вспоминать не стану.
Проглоти мое сердце. И я не замечу.
Только выведи меня к океану,
Разбери бурелом, взломай телесные клети,
Доведи до последнего часа в этом столетье.
Они падали накрест, они проспали столетья.
Их стволы тянули слезу в трухлявые трубы.
Сколько буду идти, столько буду стареть я.
Иди рядом со мной. Подожми свои губы.
И, сорвав с паутин очертания птицы и крысы,
Мы прошли сквозь кулисы.
Мы разгладили травы. Легли животами в скалах.
Стало ясно, что чему соприродней.
Океан ворочал глазищами в мутных обвалах,
Он поднимал горбы в битых кристаллах.
И только далекий огонь корчмы новогодней
Выделял место души во всей преисподней.
Он расширял свой объем в неизмеренной лени,
Купаясь в корыте слепым большеногим младенцем.
Безгрешные раздвигались его колени,
Ломая пастушьи миры с соловьиным коленцем.
И четыре зрачка, опустившие взоры с карниза,
Ждали очередного его каприза.
Он сушил свои крылья на безымянных утесах,
Пятерней на них выцарапывал свое имя.
Истоптанный виноград на крестьянских лозах
Топорщился, изливаясь сквозь черное вымя.
И, навеки смыкаясь с таким же рыбачьим небом,
Он делал луну просоленным хлебом.
У него были плоские лбы, наподобье налима,
Он вытягивал к берегу илистые ладони.
Его тело было настолько необозримо,
Словно солнце, рассыпавшееся на троне.
Он купал на волнах одного за другим великана,
Он был океан, где другого нет океана.
И две головы свешивались с вершины,
В ужасе кипящей под ними первопричины.
С новым годом. Теперь совсем с новым годом.
Мне было не страшно лежать на самой кромке.
Мы становились с тобою другим народом,
Звезды глядели в затылок нам, как потомки.
Двенадцать пробило, вниз сорвались перила.
И наши глотки стали остры, как вилы.
Ты захотела смерти. Я помню кожу,
Влажную, земноводную. Помню отвагу,
Сжимающего ту, что всех дороже,
Со злостью комкающего эту бумагу,
Пытающегося вернуть безмерности твердь размера.
Потом стала светлей земли атмосфера.
Мы забыли, как мы царапались, извивались,
Перевалив через рубеж бесконечно малых.
Мы отряхали с себя песок, мы извинялись
Перед солнцем, встающем на пьедесталах.
Но наши глаза еще были полны прохлады.
Пробуждение всегда чувство утраты.
У нас под ногами раскидывалась долина,
В ней чувствовались превосходство или лукавство.
Лоза копила в корнях золотые вина,
Нам пчелы несли в желтых ложках свое лекарство.
И была темнота, как разверстая грубая рана.
И океан, где другого нет океана.
Так что с праздником тебя, с новым годом.
Мы учились становиться совсем ничьими.
Я в саранче кромешной, перед исходом,
Успел еще один раз повторить твое имя.
Я вернулся, я возвратил тебя с вечного фронта,
Я сумел различить над водой черту горизонта.
ДОЖДЬ НАД ЛЕЙК-МЁРРЕЙ
Когда рушатся шумные стены дневных шалашей
раскаленного воздуха,
и над землей плещут руки
укрывающих голову маленьких бледных часовен
с удивленьем подростков, внезапно очнувшихся
в цирке
И живые валы хлороформа смыкают и вновь
размыкают сеть тонких дорог к приозерным причалам,
словно мутные карты еще не изученных дельт,
через миг утонувшие в шорохах нескольких ливней
И когда, разлетаясь кочевьем измятых бумаг,
злые мускулы птиц отпускают пернатые тени
в скоростные туннели крутящихся в вихре
частиц,
уходящих обратно на волю в небесные хляби,
в высоту шелестящих ознобом
озоновых дыр
И свистит разбеганье трапеций от дальних холмов,
отражаясь косыми углами растерянных вётел
посреди установленных сфер
старика Птолемея,
где когда-то хватало спокойствия круглых миров
Начинается медленный дождь, фокусируя мир
дачной местности с озером и невеликим поселком,
со спиралью крутящейся стружки сосновых распилов,
с нарастающим запахом счастья и мокрых грибов.
Зависание душ происходит на уровне плеч.
Потому что иного пока не дано, и не будет.
Куст горящий, под корень проглоченный смерчем,
Зарождение молнии на могильном штыре...
Остается лишь озеро, как сердцевина дождя,
потому что, кто прячется,
должен остаться на суше,
в древесине сырых деревень, в нависном капюшоне
удивленных любовников из черно-белых кино.
Начинается ливень, калечащий души до дыр,
где спокоен лишь только утопленник
в яме налима
и ребенок, ложащийся маленьким телом под лошадь,
получив разрешенье проехать по лугу верхом.
И вода приближается к стеклам, и смотрит в лицо,
искаженное сложной игрой водяных преломлений
потерявшей какой-либо смысл чистоты горизонта
и понятия твердой земли на другом берегу.
Побывай в сотый раз у какой-нибудь тетки в гостях,
покатайся с ней вместе на маленькой
весельной лодке,
вы когда-то ловили сетями веселую рыбку,
но она не запуталась в ваших хороших сетях.
Мы стояли с тобою на общем большом берегу,
потому что вся суша есть остров
в сравненье с дождем над Лейк-Мёррей,
внешний остров, живая провинция духа,
если строить пространство в лучах
превращений воды.
Спрячься в кожаном ранце охотника
или вора,
ляг под дикие копны травы, под гранитные плиты,
лишь бы только не видеть дождя над простором
Лейк-Мёррей.
Если где зарождается жизнь, то, наверное, здесь.
Мутный ход водорода ведет к воскрешенью
частиц углерода,
из которых я и состою. Из которых создалась природа.
Скорость света должна быть сравнима
со скоростью взгляда,
если видишь уже не детали, а только лицо.
Одинокие лики воды, уходящие в воду,
безымянные яхты соседей с распахнутой мачтой,
пара дней до торнадо, смесившего в кашу
дорогие машины с хибарками горожан.
Наступление августа и моего дня рожденья,
удивленного чувством покорности и превосходства,
что движенье звезды Рождества, искривляющей космос,
совершают не внешние силы,
а наши глаза.
СЕРДЦЕ-ПАСТЫРЬ
(НОВЫЙ БРЕГАМ ЯНГ)
Около дома когда-нибудь встанут горы.
И за ними бескрайние лягут степи.
Словно строфы Завета в сцепленьях Торы,
Из расщелин небес загрохочут цепи.
И устами пророка и конвоира
Сердце скажет паломникам прежних судеб:
"Я вело вас сюда, в середину мира,
Оставайтесь, никто вас здесь не осудит.
Здесь еще не родился огонь сомненья,
Как младенец спеленутый горьким стоном.
И любое Господне мое веленье
Станет вечным для вас законом.
Я не дам вам ни пороха, ни коровы.
Пейте воду, пеките хлеба из пыли.
Не ищите для крови другой основы
Оставайтесь такими какими были.
Вы ушли и плутаете в сновиденьях,
Но теперь я для вас выбираю место
Средь заснеженных скал и холмов осенних
Вместо стран и планет; океана вместо.
А потом я уйду куда вы не в силах,
Стиснув зубы, идти по пятам за мною,
Оставляя одежды домов постылых,
Наедине со своей виною.
И, тревожно качая путей помосты,
Я забуду вас, будто детей пустыни.
И увижу, что в небе сгорели звезды.
И пылает костер на чужой вершине."
* * *
В вое шакала гуляют опавшие листья.
Красная сырость песчаника скрыта туманом.
Вспыхнув вдоль края дороги, знакомые лица
тут же сливаются с мертвым ночным океаном.
Время сквозит ощущеньем пустынного дома.
Все заколочено, брошено под снегопады.
Лес, как покинутый город, стоит незнакомо.
Вслед за бродяжьим обозом уходят дриады.
Только от страха, должно быть, не ведаешь страха,
в спешке навесив замки на любимые двери.
Жизнь это лишь отряхание старого праха
и превращенье следов в дорогие потери.
Все покидают на зиму бескрайние горы.
Нас тоже выводит декабрь из-под каменных сводов,
не зная, куда устремляются взоры
птиц, полусонных зверей и усталых народов.
Не зная, что взгляд на скалистые стогна,
сколько б ты ни был в пути, ни мечтал о ночлеге,
однажды уткнется в такие же теплые окна,
где души столпились как пленники в утлом ковчеге.
* * *
Ветер шуршит по аллее листком сухим.
В холоде стелется блеклый осенний дым.
Взгляды как стрелки часов расщепляет гарь.
И золою развеян по ветру последний царь.
Восходящая к облаку зыбкая карусель,
словно флот, уползающий клином куда-то в щель
между прошлым и будущим, с плавностью колеса
размешала, как мельница, наши адреса.
Подожди, и однажды твой город прихватит лед
жуткой брагой, разлившейся на вековой оплот,
словно первый озноб от скользнувшего в ночь весла,
когда вспоминаешь, в чем тебя мать родила.
И я знаю летящей походки родной испуг,
гусиную кожу в сквозящих пустотах брюк,
отчаянье пьяниц, забредших в пустынный сад,
что водят собачек по листьям вперед-назад.
Прозрачные скверы застыли в твоих глазах.
Октябрь безнадежен, как храм в строевых лесах,
как мерзлых дорог громыхнувшая кровлей жесть,
будто под ними что-то другое есть.
* * *
Полдень окажется достоверней,
Когда, повернувшись на закатный свой бок,
Озера ласкают наряд дочерний,
Руки прачек свертывая в клубок.
Всё бесстыдней, бессмысленней, суеверней,
Опускают в стоячую воду венок.
Десятым лесом, шестой деревней
Огонь вырастал, но взойти не смог,
Он разрывал паутину терний,
Мотыльками сыпался на порог,
Я постучался в окно харчевни
Куда я забрел, знает только Бог.
Я хотел разобрать Его тихий слог,
Самый озерный, простой, вечерний.
Все тяжелей нависал потолок.
Чем нежнее становишься, тем пещерней.
Ты обронила ресницу. Я к утру потерял сапог.
Незнакомой зарею над нами горел восток.
Когда просыпаешься, жизнь достоверней,
Словно на пристани первый звонок.
В пречистом раю или в чадящей скверне,
Мы бежали, под собою не зная ног.
Потом случилась война. Родился сынок.
В самой что ни на есть глухоте губерний.
ДЕЛЬТА
Существует такая бескрайняя местность:
песчаные плесы, речные архипелаги,
большая вода, уходящая на север,
куда-то в безлюдность,
в затерянность,
в неизвестность.
Она забирает попутно несчетный мусор,
замшелые лодки, рыбацкие снасти, флаги,
из губ разомлевших коров обронённый клевер,
предпочитая всему одно двигаться мимо
тебя ли, меня;
уносить наши взгляды,
как шорохи хищных птиц, горький запах дыма,
ибо взгляд над рекой сам собой означает честность,
а мусор имеет привычку тянуться к влаге.
Пожалуй, я помню об этом припоминаю,
хотя и смущен отдаленностью той прохлады,
а спроси меня, что есть дом,
я скажу: не знаю,
спроси меня, что есть путь,
я скажу: не знаю,
только имя свое запишу на клочке бумаги.
* * *
В молитве сдвигает ладони метель.
Окно превращается в узкую щель,
вставая один на один во весь дом
с ночной пустотою в проеме дверном.
Часами, не зная предельных границ,
растет напряжение стен, половиц,
пытаясь объять от угла до угла
всему безразличную сущность тепла.
Когда, отмелькав по дневному лицу,
жилище запретно любому жильцу
душа, выполняя обряд старшинства,
зиме возвращает былые права.
ЗИМНИЙ ДЕНДРАРИЙ
Чердаки заполняются птицами как притоны.
Города умещаются в жизнь своего вокзала.
И природа, предчувствуя наши чудные стоны,
с головою уходит в мохнатое одеяло.
Значит, можно опять залечь беспробудным лежнем,
лишь бы только дожить до рождественского подарка.
Если что-то и говорит о совсем нездешнем,
то названья деревьев из городского парка.
Там, где прячутся на ночь за десятью замками
меловые дорожки, пустые дворцы беседок.
И огонь больших фонарей, разбегаясь кругами,
приглашает кого-нибудь пройтись напоследок.
Пьяный сторож обходит дозором залежи снега,
соблюдая с привычной прилежностью свой сценарий,
охраняя то ль от половца, то ль от печенега
драгоценный, уже истлевший гербарий.
И колючих кустарников ледяные каркасы,
по-монашески сжавшись в шерстяной мешковине,
переводят неизъяснимо простые людские фразы
на язык ботанической, полуземной латыни.
И каждый цветок заколочен в дощатый ящик...
И теперь мертвецы, найдя в себе силы,
променяв свою жалкую роль на труды скорбящих,
должны прийти и оплакать эти могилы.
ПРЕДНОВОГОДНЯЯ ПРОГУЛКА ПО СВЕРДЛОВСКУ
Здесь бледнеет на морозе злой медведь,
глядя вместе с медвежонком в черный двор,
начиная просветляться и трезветь
будто грустный человечеству укор.
И по лавкам и вокзалам круглый день,
и на почтах, прокопченных сургучом,
не видение, не сумрачная тень
земляки пугливо жмутся за плечом.
И по рынку рёбра конские в мешке
громыхают, как Юровского шаги,
что заходится в промерзшем бардаке,
встав во гробе, как всегда, не с той ноги.
И на площади, где зверя след простыл,
в приоткрытую меж временами щель,
не щадя своих последних общих сил,
город тянет в небеса большую ель.
И не вспомнить, где посеял медный грош,
только к ночи воротясь со стороны,
если звезды снова ждут, что упадешь,
лишь бы броситься всей стаей со спины.
* * *
Мороз скрежещет в водопроводных костях,
пробивается сквозь бедро лошади, стоящей у склада.
Набивка подушки усиливает скрип.
Поднимайтесь, "майн фюрер". "Майн Зигмунд?"
Глубинная пустота любого звука.
Мы пользовались чем-то другим.
Шепелявили?
Очень люблю это утро.
Фиолетовым утром горят повсюду маленькие огни.
Люди превращаются в горящие папиросы,
ходят туда-сюда. Туман, простор.
За рекою есть озеро, много озер.
Я изобрел паровоз.
Мой первый друг (Бобка), он был сшит из тряпок,
он спускается вместе со всеми в освещенный полуподвал.
Старики держат домашних животных,
потому что те живут меньше,
чем мы.
МЕСТЬ
Алене
Вода замыкает свои круги.
Становится выше гора Ульхун.
Я слышал вчера перезвон колес,
Как будто прошло уже двести лет.
Как будто, дожившие до зимы,
мы были счастливы только здесь.
Позволь мне еще постоять в дверях,
дай неподышать мне, пока ты спишь.
Тебя не узнает твоя сестра,
годами глядя тебе в лицо.
Зачем собирать камыши со дна,
бежать за золотым клубком?
Твой сон выпадает из лап ежа
на скользкий,
прибитый морозом мох,
где я проходил по тропинке вниз
единственный раз, единственный раз.
И я не знаю, о чем молчал
твой черный от чернослива рот,
Я забрал твою молодость словно вздох,
Чтоб ты и не вспомнила, был ли гость.
ТАБУ ДЕТСКОЙ КОМНАТЫ
Окно вымыли на ночь.
Оно стало совсем холодным.
Мне нельзя пить чистую воду,
брать руками круглые вещи.
Мне нужно привыкнуть к другому.
К белой щелочи, к черной марле,
к кускам сухого картона.
Вот и довольно свободы.
Неизвестно, что более тщетно
покой или беспокойство...
Точно так же мечтают кошки
гладить волосы человека.
Я готов промолчать и об этом.
Глухота почти идеальна.
Все равно, о чем ты попросишь.
Все равно нужны только двери.
КАЛИФ НА ЧАС
Птицы, хотя их много на одного
тебя, присмиревшего на исходе зимы,
могут вернуться только в родимый край,
ни о чем не задуматься, не принести письма.
Их трудно назвать земляками, этих бродяг,
им слишком нравится солнце, а воровство
любимое дело всех перелетных стай,
тем более всюду им пастбища, закрома...
Вполне простое событие.
Итак,
ты волен не слушать их крики, хлопки, шумы;
забыть осторожность, грядущее сжать в кулак,
ничего не дождаться и не сойти с ума...
Играют фалангами пальцев мол, кто кого?
слабеют, маются, тянутся взять взаймы,
комкают справку на вход в вожделенный рай
рабочие руки у вышедшего из тюрьмы.
* * *
Навсегда распрямляется темный лес;
на плече замирает ружейный ствол;
я уже одинаков с тобой и без;
я уже понимаю, куда забрел;
я уже различаю сквозь треск
помех;
становясь все спокойнее и трезвей,
как ко мне приближается детский смех,
шелестя и качаясь поверх ветвей.
ЦИНГА
В апреле слетает шарм с квартирных хозяек,
со всех, с кем весело пил, счастливо братался;
однако потом кто-то из вас
сделался хуже
по крайней мере, идти на огонь уже слишком стыдно.
За тобой волочатся болезни прошедшей спячки:
дорогие подарки, кусты новогодних елок,
разговор с другом детства, тревожный, как крик
из шахты,
телефонные тайны всяческих мусек, заек.
Все труднее быть вежливым, правильным.
К тому же,
невозможно не видеть, сколько б ты ни старался,
как уродство ласкает повсюду другое уродство
и, хотя улыбается, любит: но все-таки видно...
И теперь, может быть, даже тебе понятно,
почему Гулливер, возвратившись,
тянулся к лошадкам, гномам;
почему ты сам, как прежде, счастлив любой подачке,
разглядев на асфальте монетку, стекла осколок.
После таянья снега ты тоже пришел обратно
в нормальную грязь, в эти рябые ландшафты
огромной страны, где лучше быть незнакомым
ни с кем;
где ты принял родство и сходство;
где жил в трех городах. И нигде не остался.
ДВА В ОДНОМ ГОЛОСЕ:
1. Минута знакомства
Ливень должен обрушиться посередине дня,
битым стеклом Гельсингфорса,
маслянистым боком линя,
опрокинутым морем, в котором
лишь море тебе родня.
Топорщился край пыльной улицы,
превознося эпизод;
глухо звучали ставни
замолкших восковых сот;
из коробки с пломбиром
клубился жидкий азот.
Сейчас я тебя увижу,
как видел за годом год.
Сейчас я тебя увижу,
как вижу за годом год.
Минута знакомства трезвее,
чем гроссмейстерский ход.
Растворялись дензнаки на волнах кинолент;
свинцовые государства
поспешно сдавались в рент;
сочной мочалкой в лохани
клокотал заморский акцент.
Я буду видеть my darling,
что как сплошной восход.
Я буду видеть mein Madhen,
что как хрустальный грот.
Любовь голодранца надежней,
чем весь императорский флот.
Мы попадали с базара в строительные леса,
От жары в мозгу расплывались
туземные чудеса.
Из конца в конец длинной спицы
проскакивала гроза.
Сейчас я увижу даму, которую так искал.
Сейчас я увижу красотку, которую так искал.
Прошедший сквозь мимолетный,
кровавый лесоповал,
я путаю лица киноактрис,
с лицами тех, с кем спал.
Есть гвоздики тоньше нерва,
сточившие в дым шелка,
они входят в формулу медленно
сгорающего песка.
Так пьяница стал бы моложе,
взглянув в стакан молока.
Так под пристальным взглядом льдина
срывается с потолка.
Сейчас я увижу ливень,
закончивший свой полет.
Сейчас санитар мне скажет,
что никто не придет.
Жара изменяет лица
и сколько шнурку ни виться,
в океан упадет синица.
Отыщут лишь через год.
2. Жара
Жара это свойство кожи
и красных глиняных крыш.
Она исчезает тотчас,
едва зашумит камыш.
Или если, сосредоточась,
скажешь: летучая мышь.
Она в костяках деревьев,
застывших как пятерня.
В тыквах, в панцырях крабов,
развешанных вдоль плетня.
Сквозь колючую проволоку
надо мной потешалась родня.
Я ехал к своей мамаше
четыре тысячи верст.
Автопробег на карте
сворачивал мой рост.
Словно сеть по пустыням Техаса,
я тащил мой сибирский погост.
Я сказал вам будьте наивней,
станьте теплей меня.
Жара состоит из ливней,
прочее болтовня.
Я ходил по земле
большими ногами.
На земле осталась ступня.
Жара удел Бонапарта
вытягивать тень на асфальт,
В упорстве трудолюбивых
она расплавляет факт.
И только, когда умираешь
определяешь фальшь.
* * *
Майе
Только там, где сможешь ты проснуться,
обманув испуганное время
на секунду жизни льна, крапивы,
на одну куриную минуту,
торопясь куда-то в холод, в запах гари,
в недомолвки, в отзвуки, обрывы,
в безразлично смешанное племя,
чтоб уже не знать,
куда вернуться,
Ты захочешь петь о чем-то новом,
позабудешь вкус надежды, жажды,
повторений ласковую смуту,
будущие праздники, поминки:
там тебе не верилось, что каждый
перед смертью шепчет благодарен.
Только там, где сможешь ты проснуться,
никогда последнего
однажды,
прислонясь к белесому уюту,
на окне застыв листком кленовым,
сжавшись красным локоном в косынке,
скомканной перчаткой
на гитаре.
В ГОСТЯХ НА РОДИНЕ
Разолью чернила, забуду искать бумагу,
потому что время идет только снаружи.
И позвоночник длинного речного архипелага
покрывается инеем в зыбкой рассветной стуже.
И большие костры, постепенно лишаясь цвета,
отражаясь друг в друге, стоят на рыбацком плесе,
меж травы и реки, что сбивается вдруг со следа,
не встречая знакомых огней на крутом откосе,
на котором, скорее всего, никогда не поздно
строить каменный дом или храм в дорогой известке,
чтоб опять задаваться вопросом, вполне серьезно,
почему в каждом доме скрипят под ногами доски;
почему каждый храм сторонится прямого взгляда
и высокою тенью ложится в пустые воды.
Человек состоит из воды, и одна отрада,
что кому-то достанется пресный глоток свободы;
что кому-то не надо бродить из варягов в греки,
присматриваться то к Западу, то к Востоку.
Ведь ты умер своею смертью, и в этом веке,
и, значит, находишься где-то неподалеку.
Вот и хлопают двери в великой моей Сибири.
Все ушли. И скоро уйдут их души.
Думай только о них чтоб скорей забыли:
Человек состоит из воды. И полоски суши.
Продолжение книги "Час приземления птиц"
Вернуться на главную страницу | Вернуться на страницу "Тексты и авторы" |
Вадим Месяц | "Час приземления птиц" |
Copyright © 2001 Вадим Месяц Публикация в Интернете © 2001 Союз молодых литераторов "Вавилон"; © 2006 Проект Арго E-mail: info@vavilon.ru |