Книга стихотворений М.: МИКО, 1996. ISBN 5-86406-126-3 132 с. |
* * *
Еще пара недель молчания
в пустой квартире за
океаном,
пятьсот киловатт часов света
и полкило сигарет
и я смогу позвонить другу Гарри,
и вновь петь с ним
дворовые песни,
невзирая на шутки телефонисток,
на ужасные денежные счета.
Наплевав на то, что один из нас
еще не умер.
* * *
Собачьего вальса глухие шажки
в окне над откосом фабричной реки,
устало, как звуки кроватных пружин,
плутают в клаксонах проезжих машин.
Уже увядает продажа цветов,
ненужная роскошь для жаждущих ртов,
в последний разок поглядев свысока,
уходит за ставни сырого ларька.
Мне трудно понять я в гостях или нет,
но судя по облику старых штиблет,
привычных и к этим пустым мостовым,
я мог бы считаться отчасти своим.
Обычная хитрость жить в разных местах,
подолгу стоять на вокзальных мостах,
чтоб, спутав по новой свои же пути,
ты мог поклониться и тихо уйти.
Холодная осень забытых вещей,
заляпанных в юности модных плащей,
где всё намекает в плену серых луж
поверить опять в возвращение душ...
Трамваи, везущие желтую муть...
Мой голос, теряющий всякую суть...
Огромная почта с последним письмом,
там, где мы с тобой этот дождь переждем.
ЧЕРНОМОРСКАЯ ПЕСЕНКА
Ах, матросик в синей матроске,
по прибрежной морской полоске
погуляешь ли, просто присядешь
отдохнуть на сырые доски?
Что до пива в тяжелой кварте,
крупной ставки на биллиарде,
коль цветными кругами по пыльной воде
расплывается мир по карте?
Что поймешь ты в том разговоре
с пассажиркой в ночном Босфоре
неужели и вправду, согласно судьбе,
в каждом мире есть выход к морю?
Ты рисуешь слова в кроссвордах,
будто знаешь повадки мертвых.
И у них от досады за глупый ответ
не колышется кровь в аортах.
И потом, огибая лужи,
ты проходишь насквозь их души.
От лукавых улыбок, глядящих вослед,
лишь к рассвету краснеют уши.
* * *
Сарайчики, вышки, домишки, дома,
невестка, золовка, свекровка, кума...
Словечки из песен развеются в дым,
как только их скажешь одно за другим.
Шумит, как скворечник, железная печь.
Никто нас не сможет с тобой уберечь
от прядок, повадок, укладок в постель,
от вечных подглядок в замочную щель.
И кажется: сделаешь первый глоток
глядишь, и столетье исчезло в песок.
И где-то за кромкой глухого ума
зимовье, безмолвье, вселенская тьма...
И завтра нам нужно идти в Вифлеем.
Попробовать всё разлюбить насовсем.
И замкнутым кругом измеривши твердь,
с прощальным испугом на небо смотреть.
* * *
Тронуть шторы пыльный кокон,
вспомнить ради глупой шутки,
сколько раз за жизнь вдоль окон
мимо пролетали утки...
День бескрайний начинался,
тут же в памяти оставшись.
И ты вновь навек прощался,
так ни с кем и не встречавшись...
Видел в небе птичьи стаи...
листья... снег... флажки вокзала...
засыпая... исчезая...
Но ничто не исчезало...
Тот же быстрый взгляд ребенка,
убегающий из кадра
и вот-вот тебе вдогонку
хлопнет дверь кинотеатра.
* * *
Полуночных инвалидов костыли,
как прозрачные степные ковыли,
снятся жителю столицы в длинном сне.
Исчезая, не касаются земли.
Ждут тумана злые крестики антенн.
По углам гуляет горемычный тлен.
И спокойный разговор в другой стране
вновь не слышен через миллионы стен.
Взгляд последнего июньского дождя
изучает целый век и час спустя
свою тень на самой ломаной волне,
но смыкается, безмолвно уходя...
Хлебным ножиком на стол ложится грусть.
То немногое, что помнил наизусть,
все, что понял на задумчивой войне,
никогда уже не вспомнить. Ну и пусть.
В счастье нет прямого смысла и корней.
И следы твоих божественных ступней
потеряются в рассветной белизне,
чтобы новый день стал проще и ясней...
В черных крынках испарилось молоко.
В тех же окнах тот же лик Манон Леско.
Ожидание прекраснее вдвойне
мы стареем удивительно легко.
ИЗ ВЕСТСАЙДСКОЙ ИСТОРИИ
Засыпающий город, похожий на книжный развал,
каждый раз громоздится в каком-нибудь новом порядке.
Но луна, как всегда, выбирает забытый квартал
и подолгу стоит у дверей баскетбольной площадки.
Это здесь танцевал на стене безрассудный ковбой,
наполняя безмолвие сердца ритмическим плачем.
Тени пьяниц брели до постели усталой толпой,
руководствуясь только неведомым нюхом кошачьим.
Это здесь роковые проклятья по мокрым щекам,
не дождавшись предлога, бывали особенно жестки...
И теперь, вслед отчаянным жестам и вечным бегам,
остаются царапины на отсырелой известке.
Как ни странно, несбыточны именно те имена,
чьи корявые буквы в начале столетья напишешь.
Их, согласно законам, порой освещает луна
если и прочитаешь, то никогда не услышишь...
И печальная дева, привычно меняя наряд,
предстает перед модой в надушенном шлафоре длинном
и не хочет просить у разлуки последних наград,
если саван в комоде ужасно пропах нафталином.
И старик, передвинув всю мебель уже на века,
завершает ночные труды невозможной находкой,
вытряхая наружу истлевшие недра чулка
вместе с ниткой атласа и чьей-нибудь легкой походкой.
И случайно оставленный на доминошном столе
бытовой натюрморт из каких-нибудь пыльных стаканов
собирается к центру в своей добродушной хвале,
пожелав примирить меж собою ночных хулиганов.
Так и ты, убирая веселые маски с лица,
признаёшься, что, кроме любви и священной вендетты,
твой единственный искренний грех перед ликом Творца
стать немногим из тех, о котором напишут газеты.
* * *
От медной монетки, щепотки света,
упавших когда-то на дно колодца,
вода, вспоминая про Архимеда,
однажды тебе на ладонь прольется,
песок обратится ржаной мукою,
устав рассыпа́ться на мокрых плесах.
Попробуй на это махнуть рукою,
легко затеряться в чужих вопросах.
Не все ли равно, кто построил город,
на благо сложив свои белы кости,
покуда поэт остается молод,
он может поехать в любые гости.
Есть люди, чьи корни питает воздух,
лаская их до ледяного срока,
но и на суде при усталых звездах
они не заслуживают упрека,
поскольку для памяти всех столетий,
что кружит, как голубь, на вольной воле,
дороже всего эти злые дети,
не знавшие век безысходной боли...
* * *
Я скажу "до свидания" каждому кораблю,
каждой птице, собирающейся на юг,
каждой девушке, которую полюблю...
И безвольно выпущу из рук.
Мне не хватит ни молодости, ни простоты
признать за собой какую-нибудь вину.
Вот и осень расшвыривает листы,
укрывая и эту страну.
И ветер баюкает большего не проси,
погружая наше жилище в глухую тьму.
Если свадьба играется где-то на небеси,
ее не слышно в твоем дому.
Я не знаю, кто здесь останется навсегда,
а кому потом предстоит бесконечный путь.
Но на свете уже есть города,
где мне никогда не уснуть.
Я готов, если нужно, назвать их число,
имя каждого города, где любил.
И можно считать, что мне сказочно повезло,
раз прочее позабыл.
УГЛОВОЙ ДОМ
Я дружил с вентилятором
по летчицкой давней привычке,
раздражал солнечным зайцем соседей напротив,
хотя хорошо понимал, что после обеда
они начнут раздражать меня тем же самым.
Это было похоже на равноправность дуэли.
Но, несмотря ни на что, наш дом был особым.
Из-за ласточек. Только на наших карнизах
они делали свои круглые гнезда.
Напротив были студенческие общаги.
Там тоже каждый год кто-то гнездился,
швырял наружу магнитофонную ленту,
обливал водой из ведра случайных прохожих.
Да что про то говорить. Вы, наверное, в курсе.
Это был самый клевый город на свете.
Все было рядом. Сокровища в черном подвале.
Загадочный клуб покорителей дельтаплана.
Река в конце улицы. Морг судмедэкспертизы,
где я влюбился в голую мертвую даму.
Да, это был самый клевый город на свете.
Здесь выгодней было казаться аборигеном.
Я с детства знал наизусть все винные точки
и давал консультации приезжающей молодежи.
Мой дед работал инструктором лыжной базы.
Мои друзья умели сбивать кедровые шишки.
Мой брат-близнец утонул в унитазе роддома.
И если учесть, что я не должен был выжить,
мне сам Господь велел заниматься чем-то забавным.
Вот я и мечтал стать великим Робертом Плантом,
непревзойденно визжать перед сонмом поклонниц,
разрывать на себе шелковую рубаху...
Я им не стал. Будем считать, что так лучше.
Но теперь, после всего, что случилось,
я нахожу в сундуке забытые письма.
Они про любовь. Хотя невозможно вспомнить,
кто их написал и за какие заслуги.
Я ощущаю себя смешным стариком Казановой.
Кто-то умер. Остальные стали чужими.
Я почему-то остался по-прежнему счастлив.
Должно быть, поэтому мне сейчас так тошно.
ЖИЗНЬ С РАЗБЕГУ (1)
Кто там в спешке распахивал простыню,
Над гостиничной койкой ее стеля,
Накрахмаленным краем задел струну
И запомнил навеки звук ноты "ля".
Кто там полз по веревочке до небес,
Словно сам накликая себе беду;
Кто не ведал прекрасней иных чудес,
Чем была карусель в городском саду.
Платья пахли духами и утюгом,
Забирая нас в плен угловатых нег.
Светлый полдень стоял, словно снежный ком,
Но рассыпался, лишь завершился век.
Мы могли стать, чем хочешь, в его пыли.
Мы могли быть, кем хочешь, никем не став.
Мы могли выходить в самый центр земли
Величавой походкою пьяных пав.
Мы хватались за поручни черных гирь
Удержаться хоть как-нибудь на ветру.
Мы боялись, что новые даль и ширь
Обозначатся полностью лишь к утру...
Мы гоняли ерша в жестяном тазу.
Мы поставили на попа яйцо,
А как только Господь вызывал грозу,
Закрывали со страха свое лицо.
Если даже разлука веселый труд,
Если руки привыкли считать фасоль,
Если твой канареечный страшный суд
Начинается нотою "ля бемоль"...
Если самый безрадостный, вечный груз
Это комнаты беленький потолок,
Под которым беглец и несчастный трус
Все равно засыпает, не чуя ног...
ЖИЗНЬ С РАЗБЕГУ (2)
Обрываясь с крыльев бытия,
заметает бестолковый сон
золотистой воблы чешуя,
воровской гитарки перезвон.
По ресницам детская рука,
то ли лижет щеки добрый пес.
Чарка стала сказочно легка,
но ее до губ я не донес.
Ах, Валерка, в наши ли года
вспоминать про лютую метель,
если двери в наши города
навсегда оборваны с петель.
Если нам с тобою хорошей,
чем однажды и позавчера.
Если безмятежней и свежей
стала ночь у черного вора.
Если легче быть голым-гольё.
Если с бабой только и всего.
Ей пускай француз пошьет белье,
а потом прирежу я его.
Кони по стерне ломали лед
на пути к острогу Акатуй,
будто хриплым вороном полет
завершил воздушный поцелуй.
Обрываясь с крыльев бытия,
заметали бестолковый сон,
клочья смеха в крошеве нытья
с воровской гитаркой в унисон.
Вдоль по пашне шел веселый май,
на бедре качая туеса.
Разбросал на новый каравай
синие солдатские глаза.
JANUA TEMPORIS
"Что преисподняя есть, существуют какие-то маны,
шест Харона и черные жабы в пучине стигийской,
что перевозит там челн столько тысяч людей через реку
в это поверят лишь дети, еще не платившие в банях."
Ювенал, Сатиры, 3, 149-152
"Как гостья глядела звезда Рождества."
Б.Пастернак, "Рождественская звезда"
Той ночью упала звезда на престольный град.
Мороз поднялся по шкале выше тридцать град.
Оленьи стада в снегах проливали слезы.
Крестьянкам приснился пылающий райский сад.
Но мир уже навсегда состоял из прозы
И, прозябая в неведении, был рад.
Та ночь была глуше, чем прошлая тьма веков.
Чернели за́мки борделей и кабаков.
За лютую ненависть и сволочную измену
Преступники шли по просторам в звоне оков.
И в прежнем порядке на крепостную стену,
Сменяя друг друга, всходили ряды стрелков.
Меж тем, где-то в дальнем, загородном дворце,
Со слов очевидцев, что перстень в твоем ларце,
Покойник лежал в ожидании женского крика.
Челядь уже подумывала о гонце;
Бродила вокруг, изучая подобье лика,
Не спеша проступающее на бледном лице.
Врачеватели зябко глядели в гостиный зал.
И, хотя был приказ занавесить пятна зеркал,
Хорошо понимали, что ничего не случилось
До тех пор, пока Рим ни о чем не узнал.
Можно было считать, что утрата приснилась,
Но в глазах непрестанно маячил предсмертный оскал.
Повсюду своим чередом наводился лоск,
Словно мертвой десницы застывающий воск
Излучал свою высшую волю откуда-то снизу,
Что являлось гораздо внушительней мокрых розг.
Наблюдая рассыпчатый снег на краю карниза,
Можно было представить, как погиб этот мозг.
Уже толпились какие-то люди в сенях.
Продвигаясь по дому, как тени на простынях,
Становились у тела когортой почетного строя,
Стараясь раздумывать лишь о ближайших днях.
На дороги легко опадала пушистая хвоя,
Непонятный испуг копошился в глухих деревнях.
И где-то под утро, часов приблизительно в шесть,
Народы уже облетела недобрая весть.
Угрюмый наследник коротким, обточенным ногтем
Без всякого смысла корябал промерзлую жесть;
Следил с непростым равнодушьем, как масленым дегтем
К изысканной скорби мешалась холуйская лесть.
Привычный покой сохранялся в этом лесу.
Еловые лапы вздрагивали на весу.
Только яркий синий покров январского снега
Мог, раздражая сетчатку, вызвать слезу.
Иногда, проскрипев настом возле ковчега,
Балакали мужики на проезжем возу.
Но время не торопилось вернуться назад.
И сегодня было разумней действовать в лад.
И маленький гроб поднимали послушные руки,
Несли его мимо народа, как сказочный клад.
Мелькали верхушки деревьев, столбы, виадуки;
Туннели, казалось, мерцали огнем анфилад.
Столица готовилась к встрече ужасных гостей.
Из окон спускались полотнища черных сетей.
Стальные кирки колотились в скалистую почву,
Промерзшие, как и земля, до самых костей.
Вселенная тихо роняла лукавую почту:
Мол, в этой истории не обойтись без затей.
Сначала все шло в мерном ритме усталой ходьбы.
Оставленный для обозренья усталой толпы,
Покойник поплыл по рыдающим волнам Коцита,
Согласно намеченным вехам своей судьбы.
Уныло шуршали большие гранитные плиты,
Где негде было поставить случайной стопы.
Именем всех скорбящих был легион,
Но вряд ли кто помнил, как стародавний сон,
Сколько дней и ночей пролежал он в прокуренном храме
Перед главною датой своих похорон.
Впрочем, если взглянуть на дело другими глазами
Перед тем, как снова взойти на прекрасный трон.
С небывалой надменностью, свойственной мертвецам,
Не желая немедля отправиться к праотцам,
Как и прежде, и даже из этого спора,
Выходил победителем он сам;
Встречая гостей полным отсутствием взора,
Он отказывал бедным жалобщикам и истцам.
Крестный ход был задуман более чем всерьез.
На плечах недавних друзей, очумевших от слез,
В окруженьи знамен, укутанных траурным флером,
Он выехал на лютый мороз.
Даже лучше, что по пути на мощеный форум
Не попадалось букетов из свежих роз.
В городе целый день полыхали костры.
И те, кто немного устал от великой игры,
Собирались возле огня, стуча сапогами,
Мечтая скорее дожить до лучшей поры.
Турчанки спешили по снегу смешными шажками,
Пугливо поглядывая из-под чадры.
Кто-то дрался до первой крови с пеной у рта,
Желая даже под этим солнцем занять места.
Чтоб измерить количество пришедших на панихиду,
Лучшей мерой являлась столбовая верста.
Лишь очень немногие, не подавая виду,
Считали, что каждому горю своя черта.
Подростки, не зная, как быть, закрывали глаза,
Сводя поколений влюбленные полюса.
Жреческим апексом выглядел шлем полководца
Под красным лицом уверенного туза.
Антрацитом из глубины ночного колодца
Мерцала парадно начищенная кирза.
Наступал апогей самой бесстрашной зимы.
Венки подносились даже из местной тюрьмы.
Однако картину томительного исхода
Было трудно назвать пиром во время чумы.
Как ни странно, но и сама природа
Не смогла б повернуть вспять эти умы.
Ибо именно здесь зарождалась основа основ.
Из прочего сора осталось лишь несколько слов.
Здесь не могла не вызвать надменной улыбки
Жалкая кучка иноземных послов.
Повсюду призывно звучали военные скрипки,
Мечась над клубящимся паром круглых голов.
Дыханье толпы обволакивало зенит.
Взлетали обломки льдышек из-под копыт.
Проходящие мимо сконфуженно замечали,
Что новый Цезарь совершенно небрит.
Увы, но на фоне всенародной печали
Он пока незаслуженно был забыт.
Сомненье стучало в костяшку его виска.
Процессии... почести... гробовая доска...
Хоть весть о кончине он встретил весьма прохладно,
Ему не нравилась эта земная тоска.
В связи с происшедшим было совсем непонятно,
Против кого стоит послать войска.
Но он понимал, кто действительно стал велик.
Его не смущало, что он лишь простой двойник.
К тому же, для продолжения вечной державы
Был необходим родственный стык.
Что же касается непреходящей славы,
Один из них навсегда прикусил язык.
Впрочем, для мертвеца, оплаканного сполна,
Самой лучшей могилой являлась эта страна.
В то время как в мире все распадалось и тлело,
Истина в этих краях была ясна.
Раз душа оказалась обманом, оставить тело
Было единственно верным. На все времена.
И, пока длилось этой нетленности торжество,
С небесами как бы восстанавливалось статус кво.
Его саркофаг был невиданным чудом света,
Представляя собой высшее божество.
Для людей, по логике любого завета,
Всегда было проще выбрать лишь одного.
И невзрачные люди в одеждах из бычьих кож,
От которых любого смертного бросило б в дрожь,
Воплощали собой эту последнюю честность,
Разгадав, что история мира есть просто ложь.
К тому же, уже существовала местность,
Где теперь можно было делать, что хошь.
Ружейный салют походил, скорей, на расстрел.
Под хаотичные всхлипы бабьих капелл
Полуживое пространство последнего Рима
Медленно сковывал мезозойский мел.
Новый век, как снежный буран, проносился мимо,
Унося вслед за собой миллионы тел.
Над страной визжали отрывистые гудки.
На границах вспыхивали маяки.
Доверяясь легенде о самом достойном муже,
Покойнику вновь присягали его полки.
То ли от голода, то ли от зимней стужи
В глазах напряженно плыли цветные круги.
И казались просто немыслимыми слова,
Что обычная жизнь окажется вдруг права,
Что, тоскуя по зрелищам, как о насущном хлебе,
Когда-нибудь победит пустая молва.
И еще. Звезда горела в морозном небе.
Спустя всего две недели от Рождества.
ОПЫТЫ СО СНЕГОМ
Под вечер город сделался скрипучим,
словно под ухом жесткое перо
бессонницы, и можно слышать хруст снега,
семейные прогулки стариков,
(которым тоже до сих пор не спится)
или трехногий бег смурных дворняг.
Наверно, лучше оставаться дома.
К тому же холод, всюду грабежи
по крайней мере, судя по газетам...
А если и вранье, то все равно
у тетки нет билетов на трамвай.
Если идти, то только на проспект.
Сперва в один конец, потом обратно,
гадая, почему губернский воздух
так пахнет разворошенным костром.
И, может, стоит вспомнить о любви.
Под фонарем уютно, как на кухне.
Здесь к тишине приучены с рожденья,
и разве что приезжего бьет страх.
Зимою город как военный плац,
такой же жадный до любого звука,
что стоит чиркнуть спичкой посильнее
и где-то передернется затвор.
Поэтому гуляем не спеша.
Желательно на войлочной подошве.
Оставив в стороне приют вокзалов,
казармы и родильные дома...
* * *
Убедительно, словно граненый стакан,
громыхнувший в пустынной квартире,
между нами ложится пустой океан,
отозвавшись на счет "три-четыре".
По верхушкам столицы гуляет восход.
И опять на задворках проспекта
в каждой женской душе на уверенный сход
собирается темная секта.
То ли где-то в прихожей стучат сапоги.
То ли в доме напротив пекут пироги,
восторгаясь возможным пожаром.
Если что, то закончим кошмаром.
И невнятные скрипки ползут из ушей.
И табачные клювы хватают ужей.
И твой смех, что знако́м до озноба,
пролетает отвесно пятьсот этажей
и смолкает в глубинах сугроба.
И мерцает бескрайней страны целина.
И от каждого взгляда друзей имена
входят намертво в черные книги,
неразменены, равновелики.
МОНТЕ ДЬЯБОЛО
Порядок желтых пятен и теней
в большом сельскохозяйственном пейзаже,
разбросанных по гладкошерстным склонам
овсяных гор.
Закат похож, в сравнении с долиной,
на бесконечно длящуюся вспышку
Когда так много света это страшно...
(Латунь всегда эффектнее, чем медь.)
Я слышал, здесь часы идут быстрее.
Чем выше в горы тем быстрей. Бледнее тени
от хрупких человеческих существ.
То ли открыть глаза, то ли зажмурить...
Трава щекочет голени коров,
словно босые ноги прокаженных,
вдоль серпантина земляные белки
играют с мертвой ящерицей.
Я
нарочно приезжал сюда, чтоб возвратиться
сперва на десять дней, потом на год.
Сначала в гости к прошлому, потом
к койоту на вертлявое шоссе...
Он так бы и стоял среди дороги,
не выражая голода и страха,
ни бликов сна, огня и любопытства.
Я думаю, он там так и стоит.
Покой всегда эффектнее, чем смерть.
Не потому ли Дьявольскую гору
назвали так за странную любовь
к бескрайним взглядам и
нагроможденьям солнца?
* * *
В тумане возрастает скорость звука,
поскольку больше не видать ни зги,
нам начинают слышаться шаги
приехавшего на свиданье друга.
Как он, спеша, проходит виадук
и около ларька шуршит деньгами.
И время разбегается кругами,
предвидя сердцем каждый новый звук.
Капель из крана, бабушкин сундук,
скрипящий чешуей сухого лука...
И только слезы, музыка и вьюга
способны заглушить такой испуг.
В тумане, как во сне, не счесть разлук.
И тем дороже слушать до рассвета
какой-то звонкий смех с другого света,
гул поездов, катящихся на Юг.
ПРАВИЛА ДОРОЖНОГО ДВИЖЕНИЯ
Кристине К.
К своей студенческой подруге в синей блузке,
такой же синей, словно юбка у подруги,
Кристина едет по осеннему Нью-Йорку:
сначала в горку, а потом под горку,
сначала влево, а потом направо,
на мостик, а оттуда в подземелье,
не то чтоб быстро или величаво,
а если честно просто еле-еле,
что и пора бы чокнуться от скуки...
Она в мольбе заламывает руки...
Но всё же едет. Терпит перегрузки...
И что-то шепчет. (Что-то не по-русски.)
Она сегодня едет на свиданье,
которого ждала все эти годы,
чтобы часами слушать назиданья
великой жрицы музыки и моды,
к своей смешной соседке по общаге,
живущей нынче в центре мирозданья,
где так пестры народные гулянья,
но на домах одни и те же флаги,
где виден свет другого измеренья
былых веков и строгого уклада,
где, может быть, уже со дня творенья
так высока обычная квартплата...
Туда и направляется Кристина.
И путь ее необычайно тесен.
О где ты, ковылевая равнина
казачьих табунов и диких песен!
А здесь, куда ни глянь, ползет сосед:
Фольксваген, Бьюик или Шевролет...
(Вон вовсе марсианская бандура...)
Это и есть высокая культура
невозмутимый сумеречный бред...
Горит зарей промышленная рань,
по стенам бродит матерная брань,
сжимается проспектов кубатура...
Кристина плавно едет через мост.
Уже проплыл за окнами погост
с расставленными белыми крестами...
(Хотя и с башен не достать до звезд,
сколь ни шепчи горячими устами...)
Кристина понимает, что почем:
что юбка это лишь мануфактура,
что блузка это лишь мануфактура,
пусть и шуршит под тоненьким плечом...
Она сказала: "Если будь пониже,
все небоскребы были бы в Париже..."
(Она к тому же тонкая натура.)
И, между прочим, хороша собой...
А сотню лет назад почти славянка,
не видевшая радостного танка,
что шел по Праге следом за толпой...
И я не видел. Это наш удел
не видеть ничего, раз не родился;
пока не эмигрировал, не спился,
не стал самим собой, как и хотел.
Чтоб, глядя в пол гостиницы Савой,
твердить а не пора ль родить ребенка?
Опять какой-то знак. Бензоколонка.
Хозяин шутит с пьяною братвой...
Да, этот мир бывает так похож
на наш.
И если я внезапно скисну,
боюсь, что, возвратясь в свою отчизну,
тогда лишь и пойму, чем он хорош...
Да что там я? Забудем про меня.
Не будем громко говорить по-русски.
Кристина едет по Нью-Йорку в синей блузке.
Что? Где? Когда? Так, в середине дня.
Да, в середине дня. До часа пик.
В стране правостороннего движенья.
(Простите, если снова на язык
приходят православные сравненья.)
Кристина едет. С нею едем мы...
Вот уже виден признак кутерьмы,
людское дно, плеснувшее наружу...
И если я обрел вторую душу,
то где-то здесь, в предчувствии сумы...
Оно у всех, мне кажется, в крови:
у саксов, у испанских разночинцев,
у негров в ожидании гостинцев,
у русских в ожидании любви...
Последние живут в другой округе,
то ль в местной Жмеринке,
не то в Калуге...
А что? Приехал, так давай, живи...
(Мы заворожены движеньем центрифуги.)
Ее подруга ненавидит этот город,
ее подруга гневно жмурит губки,
хотя живет в одном дворе с актрисой,
рок-музыкантом и великим Дантом.
Ее подруга, кроме синей юбки,
не обладает никаким талантом...
(Что, впрочем, рядом с вечностью ничто.)
К тому же, музыкант уже немолод,
поэт гостит с просроченною визой...
И ты, шепча про это и про то,
в гремящем бриллиантовом манто
воюешь каждый день с ленивой крысой.
Кристина едет, будто бы к сестре,
что ей знакома вплоть до синей блузки...
Не помня, как сверкают на заре
мороз и солнце, соль на топоре,
кремнистый брег Подкаменной Тунгуски...
И лишь потом гремят замки кутузки
или звучат дуэли на горе...
Что? Где? Когда? Должно быть, в декабре.
Куда точнее, просто в декабре.
Быть может, здесь, но только в декабре.
Что очень далеко в календаре...
Кристина приближается к Деревне.
Привет тебе, последняя деревня.
Кристина жадно смотрит на деревья,
хотя их мало, но они деревья.
Они стоят в горшках для распродажи:
березы, вязы, фикусы и пальмы...
И осень до сих пор глядит сквозь пальцы
на экспонаты в этом вернисаже:
на стариков у тихих барахолок,
затянутых в ремни бродячих телок...
И, если б не Кристина, я бы рад
влюбиться в них опять, во всех подряд...
Свобода по Бродвею носит мусор...
О где ты, молодой фотопродюсер!
Приди, взгляни в глаза моей Кристине,
не может быть, что нет тебя в помине!
Она же понимает, что почем!
Что где-то за обширными морями
она совсем другая рядом с нами...
Совсем не та, но вовсе ни при чем...
Она сегодня едет в гости к маме!
И папе...
Что ей делать у подруги?
И друга, что лысеет от натуги
в связи с монументальными делами...
А что ей, кстати, делать у домашних??
И вот мотив осеннего разлада
подальше от превратностей вчерашних
несет ее заведомо куда-то...
Пречистая манхэттенская дева,
Кристина просто едет по дорогам.
Ведь если плакать плакать о немногом
гораздо лучше, чем страдать о многом...
Когда ты уже хлопнул дверкой кэба,
катиться в пропасть, в грязь, пускай на небо,
куда приятней, если добровольно...
Опять велосипед. Гудок Линкольна.
Тупой шлагбаум. Снова переправа.
Родная речь давнишнего напева,
как будто жизнь, слегка качнувшись вправо,
качнется влево.
СОН В САН-ХОЗЕ, почти во ФРИСКО
Матушка, кто это?
Это шумит береза.
К нам возвратились деревья сожженных гаремов,
они выходят на берег со дна океана,
несут тело султана.
Никогда не слушай шепота спящих,
не проси пера у стрелы, просвистевшей мимо.
Сестра ветряной мельницы и соломы,
я тебе говорю.
Матушка, что это?
Это сжигают ведьму.
К нам возвратились кремень и стальное железо,
если бросить их в воду они утонут,
усопших тронут.
Но знай, что ведьма всегда поднимется в небо,
даже если укутает ноги рыбачьей сетью.
Хозяйка трех пуговиц и папиросы,
я так всегда говорю.
Матушка, где мы?
Должно быть, уже в Китае.
И китайцы к нам скоро вернутся в бумажных лодках,
они в соседних мирах стрекозу ловили,
вина не пили.
Навсегда измени магнитом соленый полюс,
собери из воды все молекулы дыма.
Повенчай живую сову с электрической лампой.
Так ты всегда и хотел.
ИСТОРИЯ ВРЕМЕНИ #8
Как пахари резали лезвием вызревший кварц.
Как глину мешали с яичным желтком и корицей.
Как воду пускали сквозь тьму пищеводов акул,
заштопанных черною дратвой на лающих стыках.
Как гордо росли арматуры кристальной беды
рассыпанных в детские руки семян кипариса.
Как битые стекла планет раздавались народам,
одно за другим исчезая в чужой медальон.
Сжигали свой флот у магнита потеющих бухт,
чтоб только поверить назад никогда не вернемся.
Женились на траурной крови ирландских царевен
и плыли обратно крестами на крошеве льдин.
Слепыми руками копались в трухе чердаков
в надежде найти разговорчивый воздух влюбленных.
Свинцовые глобусы падали вниз перспективы
Потемкинской лестницы из молодого кино.
Ценили погоду значительно выше столиц.
Платили в буфетах билетами на аэропланы.
И шли хоть куда-нибудь, но налегке и пешком.
И если они любят смерть, я люблю только нефть.
Продолжение книги "Выход к морю"
Вернуться на главную страницу | Вернуться на страницу "Тексты и авторы" | Вадим Месяц |
Copyright © 2001 Вадим Месяц Публикация в Интернете © 2001 Союз молодых литераторов "Вавилон"; © 2006 Проект Арго E-mail: info@vavilon.ru |