Наверное, рядом располагались лесопильня или аэродром. Непонятно, в какой стороне, но за лесом или в лесу постоянно воспроизводились рабочие звуки моторов. То стихая, то явственно приближаясь, они успокаивали Грабора надеждой на близкое присутствие человека. Он не спешил поделиться этой надеждой со своей спутницей. Она в эти минуты не хотела видеть никого, кроме него Грабора, и сейчас нарочно путала дорогу по бурелому в ожидании рассвета. Он привык не вмешиваться. Она научилась потворствовать лишь нескольким своим желаниям, двум или трем, навсегда выделив их из всего спектра. Она была тверда в этом навыке. Иногда Грабор приобнимал ее на ходу, подбадривал, хотя она в этом не нуждалась. Ему нравилось, что ее блузка до сих пор пахнет утюгом и крахмалом. Она сказала:
Там жил человек, родственник, в одной из деревень около аэродрома. Человек с заячьей губой. Когда приходили люди, он всегда прятался за печку.
Я знаю, ответил Грабор. Это двести километров отсюда, мы никогда не сможем...
Там уже другое название, она оступилась, попав ногой на горб поваленного дерева.
Он успел перехватить ее руку и подумал: "Нет, запах не мог сохраняться так долго. Я вспоминаю другую женщину".
Механический шум исчез и теперь были слышны лишь шорохи листьев у них под ногами.
Дай мне ключи от квартиры, мне будет спокойнее. Мне сейчас очень надо.
Грабор удивился. Юбка у нее была без карманов, а сумку уже давно нес он сам. Он вынул ключи, скрепленные стальным колечком. Один большой, словно от сейфа; другой поменьше английский. Он увидел среди них и другой ключ, которого не замечал раньше.
Это от чемодана?
Они рассмеялись.
Да, это от чемодана, она смеялась громче Грабора. От чемодана в Клайпеде. О ужас!
Потом вновь посерьезнела, зажала ключи в левой ладони, а правой стала похлопывать по стволам деревьев.
У него была заячья губа, и он работал на фарфоровом заводе. Жил у родителей, кормил всю семью. Они отбирали у него деньги, потому что он был урод. Он был не нужен никакой женщине на свете. Другое дело ребенок. Я была ребенок и стала его женщиной. Может, подожжем траву?
Грабор не согласился, и тут же в просвете между деревьями показалось шоссе.
Ты действительно знаешь, куда идешь, сказал он безрадостно.
Они сели у обочины. Грабор последовательно разбил о коленку и очистил два рыжих куриных яйца вкрутую.
Соли нет. Я тоже ребенок.
Они отдыхали, лежа на теплом асфальтовом шоссе, вслушиваясь в его глубину.
Пойдем, они уже едут.
Скатившись обратно вместе с девушкой в траву, он притянул ее к себе; внимательно глядя в глаза, снял через ноги юбку. Сел на корточки, ткнулся головою в живот, уронил ее и замер только тогда, когда почти вся колонна военных грузовиков прошла мимо. Оставались зеленые "Уралы" с громыхающими прицепами, они везли лес.
Ты не орала?
Машины прошли мимо, оставив за собой бензиновый хвост. Никто из них не был уверен, что за это бесконечное время не проболтался.
Девушка долго сидела на земле: то ли на своей юбке, то ли на другом куске материи. Она сидела, раскорячив свои ноги и зажав обеими руками свою щель. Он положил свою руку поверх ее рук и нащупал все те же ключи в ее пальцах. Она их не выпускала ни на минуту.
Ты до сих пор боишься, что я тебя обворую?
Я никогда никому не давала себя целовать. Остальное пожалуйста. Я никогда не целуюсь.
В ее голосе мешались обида и грубость, и Грабор пожалел, что повел себя с нею слишком резко.
Как хочешь, сказал он. Двести километров.
Она сидела, не меняя позы.
Она сказала:
Он был пьяница, тихий и добрый пьяница. Он всегда выглядывал из-за печки, когда я приходила к ним. Он закрывал себя руками. Мы решили подарить ему желтую рубашку, но его отец все равно ее у него отобрал. Миша знал, что рубашку у него отберут, и сказал об этом, когда мы ее дарили.
Она поднялась, быстро оделась, почти не отряхая с себя лесного сора.
Нужно идти к людям. Ты наверно-хочешь-спать, сказала она приветливо. Я привыкла спать только дома, и в доказательство погремела бессмысленными ключами.
До восхода оставалось часа три-четыре, будить людей глубокой ночью они бы не решились.
На траву начала выпадать роса, и Грабор предложил идти по дороге.
Через сорок минут здесь должна пройти другая машина, сказал он.
Мне это уже неинтересно.
Грабор обернулся, почти по-отечески отряхнул траву и листья с ее одежды.
Улыбнулась.
Пойдем скорее, холодно, согласилась она и незаметно опустила связку ключей в сумку за его спиною.
А я прыгала-скакала, себе ноженьку сломала, отчетливо выговорила она слова считалки, продолжая идти рядом с Грабором, ровно, нога в ногу.
Человек несовершенное существо, было непонятно, шутит он или говорит всерьез. Человеку не нравится, что его память помнит. Слишком много лишнего, и ничего...
Он думал о женщине, от которой когда-то пахло утюгом и крахмалом. Он не знал и не помнил, о ком конкретно думает. Ему не нравилась эта пропасть между воспоминанием и отсутствием предмета воспоминания в реальности.
Дорога стала пустой, не считая узкого слоя тумана, повисшего над нею. Первые огни появились минут через сорок, где-то справа. Это были не фонари, а просто большие лампочки, подвешенные на столбах. Дом, стоящий за ними, тоже был освещен. На вывеске значилось, что это улица им. Фабрициуса, номер один. Дом не был обнесен забором и походил скорее на какую-то сторожку. Внутри, судя по всему, спали; свет внутри был погашен.
Они все равно решили подойти к этому дому, несмотря на безмолвное сопротивление Грабора.
Ставни ближайшего окна были раскрыты в нем виднелся силуэт какого-то пожилого человека. Подойдя ближе, они увидели перед собой большую черно-белую фотографию. Все окно было заполнено ею непонятно, как туда проникал днем солнечный свет.
Старик на этом портрете был запечатлен в момент жеста. Казалось, он хочет что-то объяснить собеседнику и пользовался для этого всей мимикой и руками. Его левая ладонь с кольцом на безымянном пальце была поднята вверх и открыта, а правая направлена во мнимом рукопожатии прямо в душу зрителя. Сдвинутые черные брови, сосредоточенные глаза, рот, кругло разжатый для короткой фразы, тяжелый нос и даже оттопыренное длинное ухо выражали собой убедительную просьбу "послушай меня".
Они смотрели на старика довольно долго. Теперь им чудилось, что он колдует или гипнотизирует. Снимок был сделан так, чтобы лоб у старика светился.
Профессиональный кадр, пробормотал Грабор. Люди тщеславны.
Они пошли прочь вдоль тусклого поля, пересекли ручей по деревянному мостику. Вдали опять послышался шум самолетов.
Идти к аэродрому не было смысла, и они повернули направо, на проселок. В поле виднелись рыжие цветы, огоньки они цветут в этих местах в начале мая, но сейчас еще не раскрылись. Ни Грабор, ни девушка не обратили на цветы внимания. Деревня, рассыпанная на пологом холме, была уже хорошо видна.
Девушка вновь заговорила:
У меня была спазмофилия, я не могла дышать, и сердце, наверное, тоже не билось. А он сказал врачихе если она умрет, я повешу тебя вот на этом гвозде. Он бывал яростным, убедительным. И врачиха поверила, и сидела со мной по ночам.
Ты к чему это? спросил Грабор, хотя это было вопреки его правилам.
Она не ответила, потому что оба они устали смертельно. Теперь они искали только горящих окон.
Окна второго дома, к которому они подошли, были также завешаны фотографиями. Вернее, фотопортрет был только один он был прикреплен на окне слева, остальные окна были наглухо задрапированы. На этом снимке был изображен другой старик: бородатый, улыбающийся крестьянин без двух передних зубов. Он был изображен на фоне другой, скорее всего, кавказской деревни. Да и сам он был кавказец, похож на армянина.
Грабор промолчал на этот раз, только повернулся к своей спутнице, и они судорожно переглянулись. Пролетел самолет невысоко над ними. Девушка что-то вспомнила и опять начала рассказывать о ком-то. То ли о человеке в желтой рубахе, то ли о своем отце.
Я была как дубленая шкура, без сознания, и не дышала. Чтобы снять спазм, нужно было, чтобы я вдохнула озона или разреженного воздуха, не знаю. А у него был конь, цирковой, черный, переливчатый, и он запрягал его в бричку. Только в тот день коня почему-то не было, и он тащил меня через весь город на руках, на аэродром. И то ли угрозами, то ли уговорами заставил летчиков поднять меня в воздух на кукурузнике. И спазм прошел.
В высоком окне следующего дома, совсем рядом, помещалась фотография двух красивых женщин в купальных костюмах, в полный рост. Они стояли, и их взгляды будто бы тоже просились в вечность, несмотря на крики петухов и лай собак. В окошке другого дома был парень в военной форме, такие фотографии укрепляют на могильных камнях.
Они еле волочили ноги, когда наконец увидели первое освещенное окно. Идти до него пришлось долго деревня была очень разбросанная. Но только они к нему приблизились, окно погасло и они вновь увидели улыбающегося армянина.
Сохранять невозмутимость было все труднее. Окна гостеприимно светились, но тускнели и выставляли самые неожиданные фотографии, едва почувствовав шаги Грабора. Бабки в теплых платках, черепа с пробитыми киркой лбами, портрет давно почившего вождя, натюрморт с грушей и пустой рюмкой, негритянка со смолистыми косичками...
Окна гасли, и Грабор понял, что они принимают за домашний свет лишь отражение восходящего солнца на стеклах. Они успокоились и спросили у женщины с алюминиевой канистрой, где здесь можно переночевать. Она пересекала улицу, не обращая внимания на пришельцев, остановилась и смущенно сказала, что у нее сейчас тесно, из райцентра приехали погостить дочь с мужем.
А вы идите в школу, сегодня воскресенье...
Расстилая свое тряпье на чердаке Лучановской восьмилетней средней школы, Грабор опять задумался о разнице между воспоминанием и реальной утратой. Девушка за время их прогулки стала внимательней к нему, даже покорней. Она попыталась успокоить его:
Нас так давно не было в этих краях. Нас, может, здесь никогда не было. Нас, может, здесь не должно быть. Откуда ты знаешь, как у людей все должно было измениться. Они просто стали жить по-другому. Ты же догадывался, что здесь должна наступить другая жизнь.
Да, всего двести километров, а сколько воды утекло, изрек Грабор и тупо уткнулся в ее блузку, пахнущую утюгом. Потом вдруг привстал и печально добавил: Ты потеряла ключи, дорогая. Ключи от твоего чемодана в Клайпеде.
Она провела рукой по его голове и сокрушенно вздохнула:
О ужас!
Следующий рассказ
|