Вадим МЕСЯЦ

      Вок-вок:

          Рассказы.
          М.: Новое литературное обозрение, 2004.
          Серия "Soft Wave".
          Серийный дизайн обложки Павла Конколовича.
          ISBN 5-86793-329-6
          С.250-259.



КОГДА НАМ СТАНЕТ ВЕСЕЛО И СВЕТЛО


            Такая тоска, будто лежу в теплой хуторской подводе и с каждым поворотом ее скрипучих, чуть пошатывающихся колес – все испуганней гляжу назад: на площадь, на ратушу – на шпиль ее невозможно тонкий под небом, на небо невозможно великое над морем; на всю эту милую, из соснового теса и кирпича, уходящую прозу, которая пылит-чудесит, остается – не возвращается вместе с рыбкой из моря, птицей из клетки, книгой из читальни; кстати, где я забыл-то ее? на лавке? в постели? да и для кого? – Для других: для рыбаков и рыбачек, для горничной, что ни слова по-русски, хотя при чем тут русский? Ведь как-никак, Бернард Шоу, не кто иной.
            Его-то я и прочитал здесь впервые, в этом односложном городке на лавке, да в постели, чуть ли не в пивной, но так давно, так давно, что и совсем не помню никакого движения драматургии, а только – легкие его письма к разным актрисам, а еще вернее – к женщинам. Вот послушайте: "и птицы засыплют нас листьями" – ведь девиз целой жизни, пусть даже и окажется цитатой из чужих стихов, пусть и с Бернардом Шоу никак не связано, но разве может девиз целой жизни быть связанным только с одним Бернардом Шоу? Девиз нашей большой, многообещающей, переполненной персонажами и просто людьми: нашей, так часто предполагаемой одной и только на двоих, куда больше? – жизни...
            Так и лежу. Так и прокатываются своим чередом песчаные площади перед моим взором. И тоска, наверное, лишь от того, что и надежда стала привычкой, что и дальнейшую дорогу можно довольно просто предугадать. Вот сейчас проскочим ручей, потом лес: трава – крапива – ельник, в лучшем случае пруды у обочин, в лучшем случае муравейники... Видел, видел все это, у сторожа гостил и видел: пруды с плавающими груздями, муравейники с охранительными заборами – у лесников благородные лица, жены, домашний скот – и все правильно, только непонятно, зачем ехать, если вдруг: дождь, суховей, помрачнение природы – и ничего не будет.
            Все время так кажется, особенно когда смотрю на стоящую среди правильного этого порядка, совсем случайную, похожую на испуганную учительницу, девушку. На то, как она стоит – не падает на площади у ратуши, или уже на автобусной остановке, или уже на вокзале, рядом со мной, вместе с красивой книгой, с красивым девизом жизни, строгая да молодая, в летней блузке с красным шнурком, – такой, знаете, бессмертный лубок, горький вздох, вечная память. Все-таки мода не так уж и тороплива, как мы привыкли воображать: пронзительное всегда пронзительно и печальное – печально: летящий силуэт, европейская матроска, легкое дыхание, помните? Ведь не каждому же повезет быть самыми настоящими беглецами – раз влюбленные – значит, одиноки, и здесь, в чужой варяжской стране, где каждый взгляд возвращает тебе вежливость и отверженность в самом чистом виде, – только и остается, что держаться друг друга, как бы это ни было утомительно, ответственно, и, может, хорошо, когда врубаешься наконец – какой он, этот самый, обговоренный прежде на сто раз, вечный путь с желтыми огнями. "Люблю и буду жить вечно", что примерно означает: идите вы все к чертовой матери, – и в таком ракурсе это не менее замечательный девиз жизни, если нам уж такая мода – падающая звезда...
            Сколько времени-то прошло? Дней двадцать? Лучшие дни лета? Всего месяц, а уже и небо с пуговицу: дождь – суховей – дюны – да облака на дюнах. Дюны – они и есть самое примечательное в этих местах, такой уж туристический закон, такая написанная этой земле планида: не посетишь – облезешь, а посетишь – вдруг останешься подлец подлецом, лежащим на животе в раскопанной песочной яме: экскурсовод уж ушел со своим караваном, а твоя спутница бежит – не падает куда-то вниз, к городу: и задвигается за ее спиною все тот же белый песок...
            Она так и решила бежать, пока не упадет, и все думала – пусть разобьюсь, а остальные останутся из-за меня живые, если бы не какая-то женщина, – "я просто чувствовала, как и у нее в горле пересохло от моего бега, и она вырастала прямо на глазах, и можно было разглядеть ее лицо, и я бежала прямо в ее лицо и лица, конечно, тоже не видела, а потом подумала, что это, может быть, кто-то из родных за мной приехал, остановилась и поняла, что эта женщина работает на рыбном заводе, а за мною никто не приедет"...
            Вот и лежу. Большой, заторможенный, думаю про каких-то песчаных жуков из мира животных: что это? способ жизни новый? ведь и вставать надо, и действовать, и догонять – на колени падать, но нет ведь, жду: а что, если действительно через минуту это все необратимо? а через какую минуту? через русскую? литовскую? То есть ветер дунет – чайка крикнет – и не будет ничего больше? Любая мысль моя – из мира животных, а самодержавия мужского ни на грош – ну что это значит: теперь она от меня никуда не денется, когда и она денется, и минута денется, и море денется. Все, что может деться, – денется. Не знаю, почему так кто-то считает – мол, ничто не кончается, даже случайно начавшись (надо же, какое высокое доверие к жизни), но как случайно начнется, так и случайно и кончится, и я очень сомневаюсь, что эти милые реминисценции, которые вы называете нестирающимися следами, вообще таковыми являются. Вполне возможно, что в нас, кстати, довольно трудно наследить: встретишь один раз на берегу невероятного размера ступню одинокую, откуда она здесь? Испугаешься, убежишь, бедный, бедный Робин Крузо...
            Она ведь сейчас считает, что домой пошла, вернуться решила, но вот что это за дом такой? – куда ни приедешь, везде уготованный тебе светлый дом, как ни вертись – домоседы, а дом он всегда, пока боишься. Дураков боишься, дождя боишься, зверей непуганых, а главное, что когда-нибудь вдруг проснешься и больше не увидишь себя ни умной, ни красивой, и сказать некому. Это примерно так и звучало как-то под вечер, и совсем неважно, что смыслом наоборот, как желание звучало, мечта, откровение, на которое уж точно ничего нельзя купить... Так, в частности, и звучало: вот бы проснуться, вот бы стать, да не просто стать, а такой, что сразу полюбишь меня как миленький, и птицы засыплют нас листьями, и вообще... Вы, кстати, знаете, что такое возраст женщины? Что такое смерть женщины? Или вы медик? Я даже не о приличии, не о вежливости говорю, просто не ясно же ничего – они же не умирают, не горят: только "фырх" какой-то неслышный, суховей...
            И нет, по-моему, ничего этого незаметней, пусть ты даже внимательный, как сфинкс: все равно – нет. Даже здесь, у этих иноземцев, или в другой стране спорта, секса и регламентированного труда, где, казалось бы, и есть только одна-одна дорога и существует для того, чтоб предугадать, и рады все, что додумались, – исторический опыт все-таки. Метелками машут через каждые полчаса, кирпичи в грузовиках перевозят осторожно, как детские кубики, и в этом, конечно, что-то есть, когда фотографируются голыми – тоже ведь неожиданное такое детство, счастье, в конце концов, будто ничего, кроме этого, и не существует, никакого темного поиска, а одни только части тела, самые разные: гладкие, растопыренные... Хотя при чем тут исторический опыт? – спросите вы. А при всем: потому что, когда понятия не имеешь, о чем речь, – говоришь обо всем сразу...
            Мы же от этого и ноем, нам же неизвестность нужна, мутность, сто путей под фонарями. Наверное, поэтому и приходится мудрить, переезжать чуть ли не каждый день с места на место на поездах ужасных: ехать-выдумывать – ночь пройдет, а там без нас хоть что-нибудь да изменилось, может, даже и не умер никто, а просто выросло где-нибудь посреди города дерево. Или дюны поменялись местами. Или корабли. Только б было куда теперь вернуться. Я, кстати, согласился бы принять эту веру, и по вокзалам таскался бы с радостью, но с самого начала вдруг уловил-увидел (а может, образованность свою себе же решил показать), что она подражала вовсю героине одного всемирно известного романа, усомнился сдуру, а мне бы сообразить – роман-то великий, на такое решиться – не только с горы можно побежать. Она, скорее всего, была серьезнее нашей жизни, та книга, да и в библиотеке ее по горькому недоразумению не оказалось.
            Поезда тоже из-за сюжета, чтоб не разомкнуться и ездили, ведь нужно же было как-нибудь удержаться, удержались бы, а что? Город как город: магазин, площадь, пивной бар с соломенной крышей. Так бы и жили, с рыбаками бы перемигивались, переводили б через игрушечную улицу слепых, туристов бы призрели за компанию с остальным населением. Ведь главное – туристом не быть. А то народились целые поколения туристов, славное такое самосохранение: посещать, интересоваться, в блокнот записывать. Призрели бы туристов, обвенчались, принесли бы в загс справки: мол, нет никаких наследственных болезней, нет и не будет; планы на будущее? – намерены викинга родить; память о прошлом? – все, что люблю, – вспоминаю без предупреждения... Помню. Хотя что-то не то здесь, слишком много на пыль смотрю, слишком часто не дочитываю до конца книгу – мне бы лучше моряком стать, моряком дальнего плавания: глядел бы, как след по воде исчезает; хорошая должность? Главное, что опять одно и то же: из телеги, из окопа песочного или свесившись с борта балтийского корабля – смотришь, смотришь; может, я дозорный какой-нибудь? всех живущих прижизненный дозорный, и не просто так, а по призванию. Не дозорный – то хотя бы подглядывающий, вуайерист, как сказали бы фарисеи. Я же все время смотрю через какую-то замочную скважину, через щелку; знаешь, как подросток в женскую душевую. Страшно: во-первых, от увиденного сердце стукает, а во-вторых, вдруг схватят-разоблачат. Хотя теперь, что ни говори, пристальнее, самозабвеннее стало получаться...
            Впрочем, "люблю и буду жить вечно", а перевод вы, кажется, уже знаете. И еще: от усталости (не мешало бы избавиться от нее) – много злобы, случаются иногда вспышки ненависти, а эмоциональное поведение мужчины здесь дурной тон. Пересадки тяжкие, крохоборы базарные всюду носом клюют, на станцию придешь – тихо, фиолетовая от малого ночного огня тишина; и копит в себе она какое-то чудовищное решение. То есть не только от себя бредятины ждешь, а от всех: бывают же случаи массового психоза. Будто проснутся вдруг все эти мешочники разом, отряхнутся, воспарят и запоют, озираясь по сторонам, Интернационал например. Если бы на нас набросились – даже лучше бы было, откровеннее. Но ведь спят, сопят, сны видят, и вокзал с лепниной, и буфет мертвый – все для их сна. Хоть бы произошло что-нибудь, шарахнуло: дождь, суховей, бронепоезд бы влетел под флагами, но нет ничего, а длится и длится этот "фырх" незаметный, не поймешь, кто за кем наблюдает, кто кого догоняет, драматургия неосмысленная, осторожная – не поймешь и не надо, одно вот только ясно – для совершения какого-то действия подруге моей постоянно по вечерам нужно было электричество, яркий тамбурный свет.
            Мне даже хочется иногда, чтобы сейчас для полного идиотизма она взялась бы гадать мне по руке, раз уж существует такая традиция, подходила бы к одному фонарю, другому, оценивала бы освещенность, глядела в руку: нет, не пойдет, зажигалкой посвети – все равно не поможет – нет там у тебя никаких линий, вообще нет, ни одной. Она, действительно, начинала метаться с наступлением темноты, и ей было необходимо каждый раз перед сном вынимать из глаз маленькие круглые стекла, контактные линзы, о существовании которых в природе я в те времена совсем ничего не знал. Так что зачем говорить теперь о романе том знаменитом: какие там еще женские роли, когда на совершение самого простейшего поступка был для нее наложен запрет. Ей плакать было нельзя, когда она этого пожелает, когда надо плакать, когда небо с овчинку и ехать больше некуда, когда любить больше некого...
            И было у нее для меня, наверное, сто путей, никакой ясности, никакой судьбы, а один лишь исторический опыт на двадцать летних дней, и чуть ли не с обидой повторялись сами собой эти, якобы что-то разоблачающие, слова: "теперь-то я знаю тайну твоего зрения", хотя чего уж такого я мог про нее знать. Уезжал куда-то без конца и края, с первой минуты знакомства, уезжал-подглядывал, и вертелась следом за мною обыкновенная дорожная пыль. И, конечно, было понятно, что рано или поздно я останусь совсем один, то есть совсем-совсем один – пусть и произойдет это еще не скоро, по крайней мере по завершении рассказанного сюжета, но чтоб он все-таки закончился когда-нибудь – жду – отделилась бы Литва, что ли, границы бы закрыла, ведь это им давно уж хочется. Да и справедливо к тому же; как знать? Но мне это надо не от жажды справедливости, это всего лишь собственный эгоизм: вот и все, эпоха закончилась, роман закончился, остался где-то для других на полке стоять; и скоро все остальное на свои места встанет, и найдет свое объяснение и прощение; и покажется абсолютно неслучайным, невероятным, и, наверное, не пожелает больше повторяться вновь, скорее бы...


    Следующий рассказ         



Вернуться на главную страницу Вернуться на страницу
"Тексты и авторы"
"Soft wave" Вадим Месяц "Вок-вок"

Copyright © 2004 Вадим Месяц
Публикация в Интернете © 2004 Союз молодых литераторов "Вавилон"; © 2006 Проект Арго
E-mail: info@vavilon.ru