Мой сосед, пожилой человек по фамилии Лазарев, познакомился году в восьмидесятом с Самойленко, одиноким пенсионером. Они сажали деревья около дома, копали, взрыхляли и разговаривали. Был вечер, но они все еще не расходились. "Заходите, я всегда буду вас ждать. А это моя жена. До завтра." Потом почему-то прошло несколько дней. Потом Самойленко появился. Он спустился с верхнего этажа, развернул носовой платок и показал серую железную медаль. "Давайте я расскажу о себе". И мой сосед по фамилии Лазарев задернул штору для приличия. Он заметил при этом: "Так у телевизора будет более четкое изображение".
Мужчины расстались друзьями, договорившись встречаться и делиться воспоминаниями. Взгляд в прошлое всегда куда более оптимистичен. Будущее это просто надежда, способ жизни, быт. Идеалисты должны предпочитать прошлое, тем более когда они в возрасте. Старики оказались самыми настоящими идеалистами.
Лазарев всю свою жизнь проработал поваром. Сначала крестьянином, а потом поваром. Когда-то его отец во главе всего рода приехал сюда с Украины в гурьбе с общими переселенцами. Остальные братья (по-моему, четверо) были взрослее и сразу же начали вместе с родителями корчевать и трухлявить лес, чтобы заняться земледелием. Лазарев же, на свою беду, родился в дороге, по причине своей никчемности был никому не нужен, и его оставляли на весь рабочий день в землянке. Там он и спал в корыте, весь облепленный дождевыми червями. Он не умер, как, видимо, ожидалось. По крайней мере, я мог убедиться в этом в течение десятилетия нашей с ним жизни в одном подъезде. Он здесь оставался самой заметной персоной. Он не бузил; если пил, то негромко я не знаю, чем он привлекал всеобщее внимание. Он даже без особой радости ввязывался в разговор с посторонним человеком, а если и ввязывался, то всегда принципиально обращался на "вы". Он имел также привычку носить пиджаки и подолгу причесываться перед зеркалом. Ему тогда было лет, наверное, семьдесят, когда я принес ему в подарок зеленого цвета гармонь. Я знал, что когда-то в молодости (для него это было бесконечно долгим понятием) он умел играть на этом инструменте, сочинял хорошие матерные куплеты, вообще музыку. Гармошка оказалась не той, что надо. Не тот строй. Лазарев предпочитал всему строй русский, двухрядный. Я, кажется, по неопытности принес ему что-то западное. Переучиваться он не стал, гармошку оставил, но в общении со мной стал заметно искренней. По крайней мере, спел что-то очень интересное. Я почти ничего не понял, запомнил только "тына-тына-тына-тына-тына-тына-у Мартына!" Это было колоссально, очень энергетически.
Собеседником он был ужасным. Мне это тоже правилось. Если он начинал что-нибудь рассказывать, то делал это с большим воодушевлением, которое длилось лишь несколько секунд. Потом он обычно махал рукою, отнекивался и говорил "ни к чему". "Ну почему же, почему же". И тогда он говорил громко: "Ни к чему!" И после этого ласково продолжал рассказ или разом перепрыгивал на другую тему, с которой вскоре случалась та же история. Поэтому мне непонятно, как Лазарев мог тратить так много времени на разговоры с Самойленко. Не только на разговоры на споры, на жаркие, судя по всему, споры. Дело в том, что сюжетным разнообразием рассказы Лазарева не отличались. Был такой набор историй, они повторялись, варьировались, иногда в них могли появляться неожиданные подробности, переворачивающие все содержание с ног на голову. Но истории были одни и те же. Поэтому, сколько бы Лазарев ни дурил мне мозги, я в конце концов смог воссоздать каждую из них в полном объеме. Фамилии, города, действия он постоянно возвращался к ним, и я понял, что Лазарев в действительности вспоминает лишь то, о чем когда-то уже рассказывал. Пытать его о чем-то прочем было бессмысленно. Я даже не уверен, было ли с ним в жизни что-нибудь еще, кроме рассказанного.
Вражда хохлов и чалдонов в Сибири, воровство невесты, жизнь под кустом, смерть простуженных младенцев, туберкулез кости у тетки, их совместная жизнь с умирающей, раскулачивание родителей, Монтекки и Капулетти отправляются в ссылку, молодожены скитаются по чужим деревням, работа поваром на шахте, поездка за сосланным отцом Романом, который по возвращении работает до конца своих дней старьевщиком, арест, Байкало-Амурская магистраль, мордобой за отстаивание своих прав, побег друга по фамилии Орел, штрафная колонна, война, письмо жене о возможной встрече на станции Тайга, трагическое отсутствие этой встречи, Коми-республика, работа поваром в тюрьме, другая семья, другие дети, нагрудные знаки, грамоты, Победа, отказ пить метиловый спирт по поводу этого праздника, освобождение, любопытство освободившегося повидать детей, долгие взгляды в окно парикмахерской, где жена гладит по щекам незнакомых Лазареву шахтеров, продолжение жизни в старой семье, мордобой, пьянство, блядство, природная смекалка и находчивость, переезд в сравнительно большой город, получение кооператива и ненужной гармошки от своего молодого соседа. Собственно все. За исключением немногочисленных деталей все.
И в результате добродушный, даже интеллигентный, седой человек по фамилии Лазарев, прогуливаясь с которым можно поговорить и о Партии, и о Правительстве, и о Божественном Провидении. Особенно он любил рассказывать о пироге с голубями. Про звездный его час, когда на заре социализма он испек эту диковину для знатной производительницы стахановского труда, Аксинии. Веселый сюрприз, фейерверк на заре социализма. На празднике присутствовали многие ответственные работники, в том числе товарищи Дробнис и Норкин. Лазарев вышел в белом колпаке к застолью, его пирог сверкал лимонным кремом на пирамидках. Ему аплодировали, словно съезду Партии, и провожали пирог сальными взглядами. Он поставил торт на специально приготовленную для случая этажерку прямо перед знатной Аксинией, сказал "поздравляю" и движением маэстро отворил потайную дверку. Фырх! В лица всем потайным работникам вылетели живые голуби, стали метаться по стеклам, роняя пух на головы присутствующих. Полный триумф! "А я дно масляной бумагой выложил, чтобы они не испачкали там чего, замаскировал все как следует, хорошо получилось".
Самойленко такие истории тоже нравились. Он тоже принимал живое участие в переустройстве страны, во всем настоящем видел и свой вклад и поэтому со многими разговаривал свысока: вообще-то, уж если с кем-нибудь разговаривать, то только свысока. Иначе не поймут.
Новый год встречали вместе. Самойленко принес блины в газете. Старуха сделала пельмени. Лазарев сделал самогон. Сидели допоздна, смотрели на "мелодии и ритмы", попробовали тоже потанцевать, и даже потанцевали. В результате рассорились. С формальной точки зрения здесь пахло убийством, причем каждый об этом заранее знал. Лазарев зачем-то начал рассказывать, как его забрали с шахты в тюрьму по "пятьдесят восьмой статье с поражением" на пятнадцать лет, в то время как он просто слишком опрометчиво вступил в связь с женой буфетчика. Самойленко начал хвалиться, что такую шваль мы сажали и будем сажать. Лазарев, как я понял потом, мало отличал своих личных деяний от политических. Поражает то, что на допросах он ни в чем не сознавался. Его обещали убить, а он не сознавался. Назло. На дальнейшую любовь продовольственной дамы не рассчитывал. Про буфетчика все понимал. А если и не понимал, то понял лет через двадцать. И вообще до последних дней считал происшедшее с ним ошибкой товарища Ежова, тем более буфетчика этого кто-то года через полтора зарубил топором. У Лазарева был свой собственный учебник Истории Партии на украинском языке, он насколько мог прочитал его и понял. Он почти не звал языка предков. Он не смеялся над этой Историей вместе со мной. Он и с Самойленко не стал миндальничать.
Он просто перевернул стол вверх ногами, и Самойленко даже сообщить не успел, что он бывший "сексот". Думаю, Лазареву под Новый год было на такие нюансы плевать. Наверняка Самойленко уже успел похвастаться до этого, что годах в тридцатых, вот этими собственными руками, он посадил на своей спичфабрике человек девяносто. Думаю, Лазарев просто балдел от такой компании. И то, что пенсионер этот самая последняя сука, Лазарев понимал с самого начала. Именно поэтому их первая драка так и не состоялась. Лазарев неожиданно кинулся на него, пытаясь придушить его одною только рукою (вторую руку пускать в дело было западло), потом уснул прямо на столе, опустив голову на скатерть. Самойленко еще долго ругался, бродил по комнате, потом от злости швырнул на пол свою вставную челюсть и очки. Бабка орала: ну куда он, такой, пойдет, куда он такой вернется, но остановить не смогла уж слишком этот человек разозлился. Он ушел, чтобы вернуться. Лишь пробормотал в конце обидное слово "каторжник". Правильно сказал. Сам он был "тюремщик". И работа им обоим предстояла огромная.
Утром следующего дня он вернулся, чтобы забрать свою челюсть. Был приглашен к столу. "Садитесь, сегодня опять праздник. День освобождения Кубы". По телевизору показывали кубинские танцы: негритянки в страусовых перьях ходили по кругу, их худые и вертлявые кавалеры падали на колено, опуская большие шляпы. "Хм" Лазарев, казалось, был в приподнятом настроении. "А вы на фронте сколько дней были? Руку-то себе, наверное, сами покалечили?" "Да уж не покалечил, фашисты прострелили, нарочно целились". "Почему же им ваша рука так понравилась? Могли бы и что-нибудь другое отстрелить". "Они и отстрелили. Всего меня расстреляли. Не то что вас, тыловую крысу". Самойленко поднял высоко над головой вставную челюсть. "А вы еще медаль свою покажите. А то я что-то запамятовал, где такие продают". "Как где? На Втором Белорусском". "Вы к тому же белорус? Может, белополяк? Или вы вокзал имеете в виду?" "А у вас фамилия религиозная". "А у вас тоже". Потом старуха ставила для успокоения мужчин очередной жбан. Полно ссориться, заходите еще, Иван Самсонович. Надо ли говорить, что Иван Самсонович должен был зайти опять. Надо ли говорить, что друг без друга им было уже не прожить, противоположности сошлись и слились в целое.
Самойленко, несмотря на пенсионный возраст, работал почтальоном. Почта находилась буквально через дорогу, и старику пока не составляло большого труда принести корреспонденцию и разбросать ее по почтовым ящикам в четырех подъездах. Лазареву газеты он приносил на дом. "Свежая пресса врагам народа", беззлобно комментировал Самойленко. "Мог ли я подумать, что стукачи когда-нибудь будут у меня в услужении", отвечал Лазарев. Однажды он заявился раньше обычного. Торжественный. С торчащим из кармана пиджака носовым платком. "Вино отменили. Теперь Вас за вино сажать будем". "Ну и не пейте. В одной камере с вами я сидеть не хочу". "Теперь даже по телевидению вина показывать не будут. Обратите внимание на статью. Нас совращают. Хотят споить нацию". "Кто же?" "Враги народа. Вот вы, Лазарев, тайно изготовляете самогон. Буду писать". "Пишите сразу в ЦК, это очень серьезно". Самойленко уставился на огромный бидон, стоящий у Лазарева на кухне. "Брага? Чувствую сивушные масла?" спросил он с надеждой в голосе. "Какая к черту брага. Дрожжей нет. Сахара нет. А вы донос напишите. Пусть придут проверят". "Да-с, но бидончик-то подозрительный..." Однажды я встретил обоих стариков в очереди у винного магазина. Вино выдавалось только по талонам, почему-то с этими талонами в отдел ломилось множество лишних людей, и пенсионеры должны были залазить в дверь поверх голов. Я тоже стоял в этой очереди, но когда увидел Самойленко с Лазаревым, явно работающими в одной фазе, расстроился. Старики, по полному пенсионному праву, разгребали присутствующих, орали, били, дрались...
Потом объявили свободные Выборы. Самойленко принес эту весть в смущении. С таким же смущением отреагировал на нее Лазарев. "Это либо переворот, либо тактика Партии на современном этапе". "Думаю, это дальновидное решение, заявил вдруг Самойленко. Скоро мы будем знать кто есть кто". "Кто есть вы, я давно уже знаю" "Я тоже". Потом они вместе ходили на Выборы, прятались друг от друга в кабинках на несколько минут, видимо голосуя за одно и то же лицо. Секретность процесса произвела на обоих стариков странное впечатление. Возвращаясь домой с избирательного участка, они с ужасом смотрели на стены, увешанные листовками, сторонились демонстраций и бесчинствующих толп. Никто из них не решался обсуждать происходящее. Происходящее казалось им безобразным и выходящим за любые рамки приличия. Самойленко совершенно не интересовало, за кого голосовал Лазарев. Лазарева совершенно не интересовало, за кого голосовал Самойленко. Обоим хотелось скорее спрятаться на кухне и выпить запрещенного вина. Они это и делали. Потом опять и опять смотрели на праздник Освобождения Кубы, швыряясь друг в друга вставными челюстями. Потом опять уходили в какую-нибудь очередь.
В дни августовской неразберихи хранили молчание и пили портвейн. "Какая красивая музыка". "Наверное, умер кто-нибудь". Потом Лазарев в сотый раз рассказал о пироге с голубями, а Самойленко о том, как в детстве украл у соседа мешок картошки. "Вам не было стыдно, коммунисту?" "Я тогда еще не был коммунистом отвечал Самойленко удрученно. Тогда еще вообще не было коммунистов". Я зашел к ним под вечер в какой-то из тех дней. По телевизору шли красивые, пышные похороны. "Что хороним?" "Тоталитаризм", ответили мужики почти хором. "Три разгильдяя попали под танк. Они и были, Димочка, этим тоталитаризмом. Три богатыря. Ах, как жалко ребятишек. Не гуляй ночью".
Потом отменили Партию. Самойленко принес это известие вместе с бутылкой водки. "Партию отменили, зато опять ввели Бога и вино. Тактика на новом этапе, понимаете?" И оба опять углубились в воспоминания. "Вы как относитесь к евреям?" спросил вдруг Самойленко. "Хорошо, ответил Лазарев. Главное, что даже их можно обдурить. Когда я был на Дальнем Востоке, я обманул одного инспектора. Мы знали, что он должен подъехать, и я заставил свою бригаду работать ночью. Утром у него на глазах мы обработали делянку часа за четыре. Хоть сейчас рельсы клади. Он потом сообщил начальству о нашей производительности. Кормить стали лучше. И уголовники меня полюбили. Больше про евреев я ничего не знаю. Говорят, хорошая кухня". "Вас кошерным кормить начали?" "В смысле?" "Да так..." Самойленко, кажется, было стыдно за что-то. Лазареву, кажется, тоже.
Потом отменили Страну, но старики этого не заметили, потому что влюбились. Они влюбились оба в одну и ту же женщину, соседку по лестничной клетке, преподавательницу музыкального училища. Она играла музыку за стеной. Весь дом помнит до сих пор эту музыку. Что говорить? Она умела шевелить пальцами так, как не умел шевелить никто из нас. Именно это всех и бесило. Она была шумной замужней женщиной. Ее роковое замужество, думаю, и дарило необходимую горечь влюбленности моим спорящим старцам. Она пришла в гости однажды и попросила гаечный ключ. Все имущество Лазарева было на виду. Кроме бабки, дивана, телевизора и фотографий прославленных детей, Лазарев ничем не обладал. В то время как Самойленко (так ни разу и не показавший свою квартиру людям), заявил, что он и есть самый главный сантехник. Они жили на одном этаже поэтому не удивлюсь, что с музыкантшей гэбэшник был знаком давно. Видимо, поэтому они и удалились чинить канализацию. Лазарев был смущен. Он сказал зачем-то своей Анне Михайловне, что умеет делать отличные мышеловки, что одной левой крутит пружины на гвозде, что со стукачами нужно расправляться так-то и так-то. И потом исподтишка начал стучать по водопроводной трубе ножницами. Трудно понять, кого именно он хотел вызвать. Пришла только милиция, но она искала пьяных подростков, поэтому все остались целы. Так и дожили до октября. Так и дожили до декабря. Так и дожили до октября опять. Во всем подъезде к этому времени только я более-менее прилично зарабатывал. Я хотел переехать из этого дома. Я мог бы купить Лазареву свинью, шкаф, тысячу гармошек с русским строем но он бы ничего не взял, он бы не обиделся просто этого всего ему было уже не нужно. Он праздновал праздник Освобождения Кубы, стуча ножницами по отопительной трубе, и это было настолько честно и незагадочно, что Самойленко перестал приносить газеты к нему домой. Теперь он приходил просто для чистого общения. "Чем кормили? Это похоже на суп? Ни разу не пробовал. Конвоиров сколько?"
Впрочем, как мне кажется, телевизор, газеты и прочее и раньше мало интересовали стариков. Самойленко понимал, к чему все клонится именно в этой квартире, на первом этаже, и не очень-то переживал на политические темы. Идеалисты говорили о прошлом, и с настоящим это прошлое было связано постольку поскольку. Они воссоединились и были согласны принимать от внешнего мира только сигареты, вино, хлеб. И когда я приносил им все это, на секунду заглядывая в их уют с вольной воли, ощущал только радость гостеприимства наверное, так же встречали бы узники передачку съестного от своих детей.
Потом Самойленко научился играть на венской гармошке, и я видел моего любимого и живого соседа Лазарева в последний раз пляшущим. Увешанный гирляндами каких-то медицинских трубочек и пузырьков, с животом, раскачивающимся во все стороны, с взлохмаченной головой и, как всегда, в пиджаке, он плясал и энергетически пел: "Тына-тына-у Мартына-больше нету ни алтына". Он был жаден до жизни всю жизнь, и, целуя его голову, лежащую в гробу, я улыбался. Я успел подмигнуть ему напоследок, потому что был не очень уверен, что в последующей жизни мне кто-нибудь сможет так же приветливо подмигнуть. По крайней мере, я с Лазаревым не прощался. Мы хохочем и перемигиваемся до сих пор. Любому теперь понятно, что чужое прошлое это и есть пора свободы и порядка, в которой каждый может расставить все, как считает нужным. Как хочет, в зависимости от своего настроения и целей. А мы с Лазаревым улыбаемся, смотрим на них, перемигиваемся, стучим друг другу по трубам отопления железными предметами, поем, плачем, совершаем другие ритуальные действия и даже пытаемся улыбнуться перед тем, как неожиданно и бесшабашно ударить этому фальшивому миру в лицо. Потому что мы, пожалуй, знаем, что такое свобода и что такое порядок. Мы, с Лазаревым. Идеалисты.
Следующий рассказ
|