Анатолий НАЙМАН

ЛЬВЫ И ГИМНАСТЫ

      М.: Три квадрата, 2002.
      ISBN 5-94607-010-X
      Дизайн Сергея Митурича.
      128 с.

МЕМБРАНА И СТРУНЫ


* * *

Привязался мотивчик,
и никак "отвяжись"
не сказать – так прилипчив
и такая в нем жизнь.

Чей был ритм тари-тари
и вся музыка чья,
когда он на гитаре
был напет вполплеча?

А кто пел и что пелось,
патефон нашипел,
на пластинке вертелось
что-то вроде Шопен.

Слов не надо, забудут.
Надо пальцем слегка
по струне – и к чему тут,
тари-тари, слова!


Азбука

Где в слове дух? Где, то есть, ужас в ужасе?
А я скажу! Он в эс и жэ и у.
Их, этих трех, кто сколько бы ни тужился,
ужасней не найти. Я так скажу:

дух слова – буква. Сумма букв. Ни менее,
ни более. Покой и пропасть в о
не то что бездна а. Все дело в пении
по буквам, по крючкам – я вот за что!

За азбуку без слов! За просто азбуку
от а-бэ-вэ-гэ-дэ до э-ю-я.
Что значит – "кто заказывает музыку?"!
Здесь все, что есть, заказываю я.

От а до я. Я надуваю воздухом,
согретым кровью легочной, тельца
прозрачные; ввожу их в дрожь нервозную
голосовыми связками певца.

Да и немых их лент, кудряво-перистых,
довольно, чтоб в восторге, не дыша,
глядеть, как льнет эл-эм-эн-о к пэ-эр-эс-тэ,
е-жэ-зэ-и к у-эф-ха-цэ-че-ша.


* * *

Наступает суббота – но сна ни в одном,
и бормочет слеза: для чего я ползу,
безразличная к выводу, жизнь ли вверх дном,
или просто нет сна ни в едином глазу.

Наступает суббота – а все, что вблизи,
расплылось, как в пару очертанье колес
паровоза, хоть ясно, что все на мази,
а слеза – от усталости век и желез.

И пора начинать – то ли день, то ли что,
только как, если не было сна ни в одном,
если время – что после субботы, что до,
ни труда, ни покоя ни ночью, ни днем.


"Очи черные"

Ветерок в глаза
начинает дуть,
и из них слеза
начинает путь,
из ключей зрачков
по уступам щек –
остывай, щека,
леденей, зрачок.

Из пустых озер,
набежав в углы,
как туман, ползет
поперек скулы,
как улитка в щель,
потеряв домок,
до ушных пещер,
чтоб и слух промок.

На скорлупке губ
заплетает бант,
размягчая струп
напряженных гланд,
и, лижа, как пес,
и стираясь в ноль,
из глазных желез
вымывает соль.

За толчком толчок,
как нанизка бус, –
затопляй зрачок,
не части как пульс,
повисай, дрожи,
красоты не прячь,
ты не боль души,
не тоска, не плач.

О жемчужный слизнь,
продолжай волочь
по привычке жизнь,
как по стеклам дождь, –
ты даешь наркоз,
так что я прощусь
с ней без слез, всерьез,
с ветерком, без чувств.


* * *

Я спал, спал, спал и не выспался,
весь день лежал и дышал,
но сон, поскольку не высыпался
из мозга, заснуть мешал.

Я ждал, ждал, ждал, но бессонная
душа моя, тонкий пар,
осела росой безумия
в сознанье, пока я спал.

Я жил, жил, жил и расхвастался,
что времени не боюсь.
Был тверд, тверд, тверд и расквасился,
как в пляжном песке моллюск.

Я был, был, был... А без ячества –
мой пыл, пыл, пыл подугас,
полжизни забыл я начисто,
а четверть прогнал бы с глаз.

Да дел и в последней четверти –
со сна попадать в туфлю.
У времени лишка щедрости,
вот я все и сплю, сплю, сплю.

Цель времени – повторение,
раз-два, раз и два, и два.
Сквозь дрему тиканье времени
доходит едва-едва.


Пре-модерн

Дух базилика и молний разряд за рекой
вызваны птичьим ц'окей наподобие клика
с клавиатуры компьютера нервной рукой –
молний плюсна за рекой и струя базилика.

Дачный обед в спецэффектах недальней грозы –
есть ли такой, не увиденный прежде с экрана?
Есть ли программа, чтоб выучить снова азы
запаха: как это, пахнуть свежо или пряно?

Чай на веранде, приправленный близкой грозой –
как он на вкус, если мы его марку забыли?
Воздух – вы помните, воздух! Не аэрозоль
формул химических и электрической пыли.

Что это! Кто здесь хозяин? Что это за
трапеза? Что за Америка! Мало нам груза
грядки копать и полоть и следить, чтоб гроза
их не прибила! Чья мы продукция, муза?


* * *

Лил сильный дождь, и бил фонтан. Свисали
к земле аллеи тополей и флаги
над клубом с акварелью на фасаде
растекшейся. Сам свет был образ влаги.

И непонятно, свежесть или сырость
дразнила нервы, или вместе обе,
художнику в короткой, как на вырост
надетой век назад, холщевой робе.

И хоть угадывались трель романса
и шарм тепла за дверью, но в бульваре,
в струе и в павильоне образ массы
просвечивал. Не творчества, а твари.

Слова не доходили из-за шума
воды и листьев, но похож на Фета
мотив казался. И вздувалась шуба
бобровых туч над клубом "Эстафета".


Rich and famous *

Сидящих в ресторане "Ритц"
арабов и число их скважин
на память знает гитарист,
с иголочки и напомажен:
расчесывая пряди струн,
завитые колками в букли,
он с них срывает звук, как струп,
щипком прикалывая к букве.

Теперь мелодия – письмо:
он объясняет, что творится
вокруг, он видит вся и всё
и всюду, и конкретно в "Ритце" –
но шейхам весь его сыр-бор
не свой, не говоря уж, почерк:
ну – фыркнут – разве что пробор
у мужика прямее прочих.

Что ж, ради топлива, в крови
не выжженного в прошлом веке,
звени, цыган, и душу рви,
склоняясь челкой к лирной деке,
ни тона не меняй, ни тем,
льстя бедуинам тонколицым,
сосущим мумм и устриц – всем
рожденным под стозвездным "Ритцем".

-------------------------
* Богатые и знаменитые


Два журавля

Два журавля, узкогорлые вазы,
сырость эскизной и глиняной фазы
            не потерявшие в обжиге,
полупрозрачны, точней полузримы,
сели на луг, как на бархат витрины,
            замерли, вздрогнули, ожили.

Куклы жрецов для высокой затеи –
затанцевали и снова взлетели,
            гневно и скорбно курлыкая:
плач по осколкам империи птичьей,
прах многобожий и многоязычий,
            плоть иероглифоликая.

Разве не магия – в воздухе эллипс
вычертить? Разве мы с тем не стерпелись,
            что в небесах зашифрована
сгустком двойным ипостасей наземных,
музыкой двух инструментов музейных
            наша блаженная родина?

То и внушает царевич царевне...
Что они делают в русской деревне,
            кроме как кружатся, кружатся –
друг ли за дружкой, за стрелкой ли клюва,
два – как сугубая цель однолюба,
            символ и клятва супружества?

Что не они, все аморфно и грузно.
Не потому ли пронзительно грустно
            то, что прекрасно, – и хочется
даже изгнанья, без срока, без места,
бегства в Египет, проклятий семейства,
            зеркала и одиночества.


Санта Лючия

Что ягодкой крови и спелой слезой
вспухало и свежей чертилось морщиной,
то сотой до нас доплелось годовщиной,
и тысячной, и отлеглось в мезозой.

Так лучше для нас, нам милей. Хорошо
выкладывать факты румяному гостю
и бисер швырять снисходительной горстью,
не слыша, как время бормочет: ужо!

Нагая мембрана и полая кость,
ужо тебе! Как ты не чувствуешь сам-то,
что зреет в гортани под песенку "Санта
Лючия" запекшихся ягодин гроздь!

Событье случается: в горло мечом
ее поражают, Лючию святую,
и стонут над раной... И это впустую
случается – если тебе нипочем.

Точней, если веришь, что можно отбой
событью сыграть. Но тогда это значит,
что всё, что в тебе кровоточит и плачет,
такая же пьеска под чьей-то губой.

Так листья в пруду отражение звезд
стирают, слетая, но тьму между ними
безвидный с неведомых пор и доныне
падучий огонь пробивает, как гвоздь.

Не твой ли? Точней, не его ли на сто
и далее лет тебе небо вручило?
А "Санта Лючия"... что – "Санта Лючия"?
Мурлычь хоть всю жизнь, если помнишь про что.


* * *

      ... skip that lipstick... *

          Billie Holiday

Мотылька губной помады
на рубашке на плече
не прихлопывай, не надо,
не споласкивай в ручье.

А войди с ним, глаз не пряча,
в дверь, где прошлое прожил,
в обворованную дачу,
в развалившийся режим.

Встань под сводами пропорций
чистых – вспомни, однолюб,
как возвел ты и испортил
жизнь, не красившую губ.

И зрачком в зрачок подруги
немигающим упрись
так, чтоб медленные струи,
скорбь смывая, полились.

----------------------------
* ...забудь про след от помады...


* * *

Кто ночью уставился в звездное небо, тот жив.
Бесспорно. Не нужно, ни зеркальце чтоб запотело,
ни дрогнули веки – когда на кристальный массив
наглядно, как туча, находит галактики тело.

А все-таки знака бы! Кашля. Простой суеты.
Ответа, доносится Шуман с окна, или Шуберт.
И в небо глядим и в глядящего – я или ты.
Что, словом, и вправду из нас кто-то ночью не умер.

Нет времени спорить, что время не время, а путь
от точки до точки; от точки инстинкта, положим,
до точки восторга – когда убеждает не ртуть,
а оптика в том, что не космос безжизненный ожил.


* * *

Да что, в самом деле, случилось?
Ну, рад умирать, ну, не рад.
Ведь это от музыки чисел
свобода – не так ли, Сократ?

Ее еще нужно услышать,
а если ты глохнешь, щегол,
не проще ли струнами вышить
для голоса темный чехол?

Не в такт и не счетом уйти мы
согласны – а с тем, что болит,
не звук, а лучи паутины
покинуть – не так ли, Эвклид?

Не жалуйся, лютня, что узко
последнее было жилье.
Ах, музыка, музыка, музыка,
ведь я еще помню ее.


В форме Иерусалима

            – Чё те надо? – Ниче? – А ты кто? – Да никто.
– И иди, куда шел! – А ты зря языком-то не брякай...
На скрещенье аллей он сдвигает за плечи пальто
и снимает с запястья и прячет часы перед дракой.

            И немедленно времени славу и скорбь
в тупики загоняет, как если бы маятник сбился
с амплитуды. И полый, не гнет позвоночника горб
из сукна, и что толку махать кулаками из гипса.

            Где такое бывает? Да, в общем, везде.
Иногда. А всегда, то есть где только так и бывает,
это роща из мягкого камня, и в каждом гнезде
чей-то глаз все, что есть, и заснять и забыть успевает.

            В данном случае вспышек и лиц канитель –
тоже время, но в виде стирания черт и привычек
на дорожках, где лампочек столько же, сколько людей,
не считая субботних свечей, зажигалок и спичек.

            Ну а тот – он мне правда грозил, или лгал?
Или ложь и угроза – две ноты с соседних линеек?
А беззвучье, безмузычье суть иудейский загар –
он не сходит на нет никогда, разве только бледнеет.


В форме Петербурга

Электричество, плюс городская колючая пыль,
плюс червивая оттепель, плюс духота – это школа
пахла так. Это было, да-да. Это быль... Ну, а быль –
Петропавловский шпиль в глубине переулка Мошкова?

Или с вывески "Трости и стеки" изящный костыль?
Да и вывеской будь оно, лишь разожгло бы охоту
прослезиться и, встряв в петербургский серебряный стиль,
контрабандой в Париж засылать эмигрантскую ноту.

Дескать, ах! неужели! неужто! никак?! никогда?! –
не вдохну, не прильну, не замечу кораблик над крышей,
а одно только буду бубнить: это было, да-да...
Эта Ася, она же... А Ося, ведь он же был рыжий...

Этот запах на ощупь, и голая площадь на слух.
Эти вечные лужа под аркой и туча над Мойкой,
и оскалы мостов, отчего не заесть после двух
карамель светофоров – лимонного месяца долькой.

Вот, опять! Видит Бог, не хотел и под нос бормотать.
Просто шел. Просто ноги несли. Просто вышел Мошковым
к Миллионной, к Халтурина. Поднял глаза – и опять:
прицепилось, и впилось, и выжало слово за словом.


Двенадцатое июня

День двенадцатого июня, тихий, белый,
не предвещает ничего, чего не случилось
вчера и во все июни – кроме исторических, конечно,
из них единственного я был свидетелем 41-го.
Пасмурно, но не мрачно; не холодно, а прохладно;
наверное, будет дождик.

Двенадцатое, я вспомнил, лежа в постели
блаженнейшие четверть часа, когда и не спишь, и не действуешь,
день Исаакия Далматского,
в который родился царь Петр Великий,
в честь чего и поставил Исаакиевский собор в Петербурге.
Я об этом услышал, когда был молод, от митрополита Рижского Леонида.
Он прибавил: "А я ленинградец" – я поддакнул: "Я тоже".

Возможно, разницей со вчерашним
надо считать то, что мне предстоит побриться –
в деревне я бреюсь не каждое утро.
А так – все то же, помыться и причесаться
да проговорить "Господи, помилуй" и "Благодарю, что живой проснулся".
Даже в магазин не ездить – вчера из села, где лавка, привез хлеб и сметану.
(И две бутылки водки и сигареты,
но это Тишке напротив, он, увидав, что еду, выскочил из калитки –
и дурочке Ангелине: ждала, как всегда, на дороге.)
Так что крикнуть через забор Николавне,
чтоб редиски мне нарвала и укропу,
сварить овсянку, и день покатился.

Вчера было солнце и жарко, потом набежала гроза,
прогрохотала, обрушилась, и опять солнце.
К вечеру Тишка, веселый, аккуратно складывал сброшенные с трактора доски
и болтал с Ангелиной, а та по-звериному хохотала.
Он говорил: "Выставила ты меня, Ангелина", –
а она: "Га-га-га" – как кикимора.
Оказалось, он ей налил сто грамм, упросила –
про свои пол-литра при этом ни слова, приняла в одиночку.

На закате – а какой закат одиннадцатого июня? считай, никакого –
шаталась она из конца в конец по деревне, шаталась
и вдруг давай орать песни
про кавалерийские ночи Спасска и Волочаевск
и про шаль с каймой, наброшенную на плечи.
На мотив неизвестный – но его соблюдала строго.
Наконец умолкла, только ходила и бормотала.
Николавна с крыльца окликнула: "Что, напелась?"
Она ответила: "Это горе мое напелось".

Да, такого сегодня, двенадцатого, уже не будет,
а что будет, узнаем тринадцатого, завтра.
Что из этого следует? Следует, как обычно,
что нет ни будущего, ни, увы, настоящего, одно прошлое.
Да уже и не прошлое, а неведомо что.
Что и было – а при этом и не было.

Прошлое – Исаакий, Петр, июнь 41-го,
митрополит, Ленинград, эскадроны Гражданской –
это до 18 лет, 22-х, ну 25-ти,
а потом – только собственное, где ты сам был.
Вот попил бы с Ангелиной, да с ней попел бы,
а прежде того с ней пожил бы и, главное, полюбил бы – хоть ненадолго,
и, возможно, не свелось бы все целиком двенадцатое
к бритью трехлезвийным "жиллетом" и одеколону "кашерель",
после чего кожа такая свежая и чистая,
что ее все время хочется гладить.


Антифон I

– Что ты так пляшешь, легкий ягненок,
в поле под солнцем, в сумрачных яслях,
ножками хрупок, ребрами тонок,
что это, что ты, чем ты так счастлив?
Или, надеешься, смерть заблудилась,
пьяная жизнью, в градах и весях?
Или попал в редкую милость?
Что ты так пляшешь, чем ты так весел?

– Если бы ветер не затыкал мне
далью гремучей ноздри и уши,
я с языка бы выплюнул камни
и прокричал слово пастушье,
как его чуял, как его слышал
в теплом закуте, в воздухе горном,
как его голос шкурку мне вышил,
черную белым, белую черным.

– Разве оно не про гибель и жертву?
Разве тебя не затем оно кличет,
чтобы ты стал кровью и шерстью?
Каждый твой день – разве не вычет?
Ветер, по крайней мере, не выдаст:
душит, глушит, налегает всей тушей,
но называет выпасом выпас,
а не блаженством дудки пастушьей.

– Да, но когда поднимает на плечи,
прежде чем сделать шерстью и кровью,
тело мое пастушонок, мне легче,
словно мой вес вытекает любовью,
словно я волос, словно я брызга.
Вот что я крикнул бы, горло прокашляв,
если бы ветер хищно не рыскал.
Вот отчего, плача, я счастлив.


Антифон II

– Сквозь хрусталик, к полудню сухой,
лишь кой-где в облачках еще мыльных,
видишь, мальчик, нам машут рукой
белой, там, из берез надмогильных?

– Да ты что! Просто это апрель
плющит олово мартовских кузниц
в брошку бабочки, в мертвую трель
самой дряхлой из ранних капустниц.

– Но мне слышится голос: не пульс,
не часы, а звенящая чисто
нота, отзвук бессмысленных буйств,
жизнь зато не дробящий на числа.

– Ну и что? Соловьи на суку,
для которых вселенная – роза,
извлекают формально ку-ку
из мембран, как из рельсов колеса,
как из клевера – взмахи косца...

– Нет, дитя, не механика ветер.
И у плюсн выраженье лица,
и у листьев есть – ты не заметил?
Жизнь – в природе души, не дутья,
и душой помыкает, как младшей...

– Младший, дядя, не значит дитя.
Я – дитя, но природы. И падшей.
Жить, по мне, значит только вперед,
не заведомо знать, а на ощупь.
Что есть жизнь – знает то, что живет,
а не мороком время полощет.

– Что есть жизнь? Мотылек и ладонь,
шум и речь – пусть мираж сновиденья,
если б нервы мне жгущий огонь
не пронизывал в миг пробужденья.
Цель тоски и восторга – любой
может быть, но не свойство и сила:
что ни утро, меняется боль,
боль и мера того, что красиво.

– Боль терпима, старик, не скажи.

– Ну, смотря от чего – не от детской
или юной обиды и лжи,
или подлости власти советской.
И еще: что красиво, в том боль,
ибо то лишь красиво, что любишь.
Все терпимо, когда б не любовь,
то есть то, что никак не уступишь.
Мальчик, как я любил!..

                                                – Вот те на!
Он любил. Нет любви, если в прошлом.
Я люблю вот сейчас, старина,
и любовь угощаю пирожным.
Ты забыл, красота это зов,
та капустница – зов. Когда любишь,
красотой, а не меньшим из зол
и влечешь, и влеком, где ни ступишь.
Так-то, батя.

                        – О, если б, малыш!
В полдень дачный под корочкой лачной
ты сперва-ка увидь и услышь,
как нам машут и кличут из брачной
стайки яблонь. Здесь главное – пыл,
тот, рассветный, а правда – бог с нею.
Я люблю, потому что любил –
тем, что было, стал знать, что имею.

– Брось, отец, жить – легко.

                                                – Жить легко –
тяжело. Жить легко не носящим
знанья жизни – да может ли кто?
Разве счастье – не знать?

                                                – Я несчастен,
потому лишь, что знаю, что ты
это я, но твердящий про тяжесть
милой жизни – и копит черты
то, что нам не изжить, ни уважить.


Антифон III

– Если бы я создавал тебя от нуля
и лишь от меня зависело, кто ты выйдешь,
и поддавалась бы пальцам глина-земля,
и я впридачу бы знал, как себя ты видишь,
я постарался бы в каждую пору влезть,
в каждую клетку и ген, как завзятый сыщик,
чтобы точь-в-точь тебя вылепить, как ты есть,
родинку посадить на щеку, и прыщик.

– Что это ты! Зачем мне в прыщах щека?
Тонких запястий хочу и тонких лодыжек,
легкого взгляда и острого язычка,
поступи величавой и локонов рыжих.
Если бы дни и ночи ни ел, ни пил,
самой упругой глины измял бы тонну,
ты в лучшем случае землю бы и слепил,
то есть праматерь – и никогда мадонну.

– Ну, а положим, меня бы лепила ты?
– Я бы, во-первых, рубила тебя из камня,
наскоро, грубо, объем, не вдаваясь в черты,
тучу, если не тушу, торс, очертанья.
Я бы, как шлюха, тесала тебя, как мать:
вес! Ну, и мозг, да-да. Всё чуть-чуть с избытком:
голову, лоно – чтоб было откуда брать.
Ткань – по которой потом бы узор был выткан.

– Вот как? Да пусть и так. Но, когда, рубя
мрамор... – Гранит. – ... да хоть диабаз, что топчем, –
ты изнутри не высечешь мне ребра
(а так и будет, если ваяешь в общем),
то... – Прекрати о ребре... – ... сама посуди,
взяться откуда... – ... о древе, ребре и змее. –
... вашей сестре? Так что о том, что в груди,
надо... – ... быть вашему брату скромнее.

– А как бы ты подала самое себя?
– Я начала бы с тебя и сняла излишек –
это и значит связь, пара, семья:
ей до лодыжек дело, ему до подмышек...
– ... брату... – ... сестре... – потому что знает любой...
– ... что для двоих, где плюс, там же и минус...
– ... ты и тебя значит себе и собой...
– ... ты потому что меня... – ... мы вас... – и вы́ нас.

– Если бы я создавал – и делала я,
как делают дерево и создают созвездья,
всё равно, чей был бы план и работа чья
в том, чего не исполнить, если не вместе.
Я зови меня или ты, мне хоть бы хны –
что я: был-и-была или стал-и-стала?
Ты ниоткуда, я никуда – это мы,
мы – из желанья и голоса и матерьяла.


* * *

Миллион вещей, и у каждой своя идея,
так что я не живу, а, как в августе дрозд, жирую:
то и дело клюю и высвистываю то и дело
миллион и первую, и вторую.

Что ни вещь, то червь, что ни суть, то взлет. Отовсюду в кучу
сволокли их на всякий вкус, на любую прихоть.
Потому та не хуже этой, что эта не лучше
и что нет таких, чтоб о них, вспорхнув, не чирикать.

Так зачем же от склевыванья и от свиста
застревает комок в груди, и в гортани горечь?
Ведь, казалось бы, нет ни кражи тут, ни убийства?
А затем, что вещи – навоз, а идеи – сволочь.

Все равно что ждать, когда землю распашет трактор,
и за плугом вскачь, а туда-сюда не соваться.
Все равно что знать по дымку, что взорвется кратер,
а наверх ни-ни, чтоб, не дай Бог, внутрь не сорваться.

Да и этих слов моих деревянных вязанка –
ни шалаш сложить, ни костер разжечь. А порезче
не могу сказать. Не забудьте, что я и сам-то
миллиардный смысл миллиардной по счету вещи.


Подражание

В автомобиле с тихим двигателем
в лес послеливневый еловый
пусть бы проселком шины выкатили
меня под марш высоколобый
Шопена в исполненье Горовица,
заряженного мной в кассетник,
чтоб с мирозданьем пособороваться
в сверканье игл – из сил последних.


Баллада

Пионы линяли, как птицы.
На древний фамильный надел
в шлифованные чечевицы
с веранды помещик глядел.

Он думал, что жизнь без излома
скучна; что растут сыновья;
что дома и вправду солома
едома под трель соловья.

Романс тенорком патефона
про то, как искрится бокал,
под таянье перьев пиона
из спальни жены проникал.

Он вспомнил, как с женщиной в шали
парижских бульваров вино
он пил. Но портреты внушали
со стен, что он только звено –

лишь звёнышко в роды и роды.
Он вспомнил, как гулила князь
цыганка и дам из колоды
таскала, к столу наклонясь.

Да было ли это? А если
и было, то что? Почему
та женщина шеями к рельсе
припасть предлагала ему?

Потом еще с конки, с площадки
глядела... Задумчиво он
сигарку подносит к лампадке,
на рыхлый уставясь пион.


Софье шесть лет

Не торопись во взрослые, взрослый глуп,
он под подушку не сунет молочный зуб,
а ляпнет "кальций". Он говорит всерьез,
где бы смеяться. А все потому что взросл.

Не повторяй за ними. Мильон их слов
прежде сопрел в мильоне других голов.
Взрослый всегда вспотел и всегда озяб –
перенимай закалку у снежных баб.

Что ты читаешь? Читай про принцесс и фей.
Принцы румяны, хотя голубых кровей.
Гномы бегают вкось и наперерез,
а взрослые – тонус поднять или сбросить вес.

Цве́та лица у них два – бледен и смугл.
Взрослый не верит в одушевленье кукл.
Ты же своей щёки раскрась, чтоб ожила,
красным и синим, взбей кудри и кружева.

Взрослые утверждают, что жить любя
так, как ты любишь – всей полнотой себя,
после детства нельзя, наступает сбой,
ты становишься всеми, никто тобой.

Так или нет, останься Софьей еще. Напяль
что-нибудь взрослое на себя – туфли, шаль,
волосы под античных матрон расчеши.
И не спеши за возрастом, не спеши.


Сонет

Ты, Софья, ляг, а я у изголовья
присяду и давай поговорим.
А можно между первым и вторым
за ужином. А? Как ты смотришь, Софья?

Про что? Про все. Без всякого условья –
предмет любых бесед всегда незрим.
Пусть это будет рыба. Или Рим.
Пусть ангел. Или будущая Софья.

По-го-во-рим – понятно? Все равно,
ты, я, поочередно, заодно,
смысл, заумь – я не против пустословья.

Тут цель – твой голосок и слух твой. Дня
чтоб не было, когда тебе меня,
точнее, мне тебя не слышно, Софья.


Софье семь лет

Прощайте, первых семь! Пока,
глядевшая на все так зорко
и честно, что почти не горько
с тобой прощаться на века,
великолепная семерка.

Прощай. Теперь полудела
примнут тебя, полузаботы,
жизнь с теми пополам, кого ты
изобретешь сама. Была
ты – ты, теперь ты будешь кто-то.

Останется... – ну что? Огонь,
то "о!" в твоем зрачке (как в слове
"любовь") под удареньем брови –
тот гревший мне семь лет ладонь
твой жар с температурой крови.

И в камере, за давний путч
отсиживая, дней на склоне
что помнить мне, как не в ладони
птенцом из сна влетевший луч,
семь лет носивший имя Сони?


Софья пошла в школу

      Флор и Лавр, мучч., 31 авг.

          Святцы

Неприкаянная в мельтешенье толп,
на огромном крохотная дворе,
как теленок в тесный загон – топ-топ
дважды-двум учиться и точке-тире.

А поверх тополей, куполов и крыш
воронье на пустом Москвы этаже
черным бьет крылом, и не скажешь кыш,
потому что оно не из птиц уже.

На их ругань – втянутых в коловорот –
отзывается жалобный стон телят,
потому что кто в стае, всегда орет,
а которых школят, всегда скулят.

О, последнее Первое сентября,
ты взошло, и что теперь ни сентябрь,
то Софии в учетчики и писаря,
отцветя, сходить. Правда, Флор и Лавр? –

Флор и Лавр, разгневавшие царя,
под глушильный крик городских ворон
из колодца тесного говоря
о таком, чего ведать не ведал он.

Взгромоздив на плечики рюкзачок,
никогда не снимешь его уже.
Про что знаешь – молчок. Здесь идет в зачет –
что не знаешь. В бесчисленном тираже.

1 сентября 2001


* * *

Юная слава. Отчая
чаша. Оркестры, туш!
Прожектора! И прочая
чушь, чушь, чушь.

Жгло годов до двенадцати,
смахивало на цирк.

Нынче в курганной насыпи
спит запаяно в цинк.

Спит – но ждет археолога,
как звезда телескоп,
в царстве черного холода
чтоб начинал раскоп.
Ждет кого-то, кто выхода
на манеж бытия,
нервного вдоха-выдоха
жаждет, как жаждал я,
восторгаясь, не думая,
трудно или легко, –

отчая чаша. Юная
слава. В блестках трико.



Вернуться на главную страницу Вернуться на страницу
"Тексты и авторы"
Анатолий Найман "Львы и гимнасты"

Copyright © 2004 Анатолий Генрихович Найман
Публикация в Интернете © 2004 Союз молодых литераторов "Вавилон"; © 2006 Проект Арго
E-mail: info@vavilon.ru