* * *
Смерть в Англии
безутешна.
Счастливые русские!
Как бодрят их
отчаянные усилия:
слетать в другой город
за венгерским лекарством;
дозвониться до Нью-Йорка
и выбить приглашение
умирающему;
поднять на ноги всех христиан Европы.
Вот ты и герой,
да ещё и трагический.
А в Англии
смерть безутешна.
* * *
В послевоенное время такое случалось каждый день:
сын секретаря обкома
или полковника НКВД
играл с сыном отцовского шофёра
папиным пистолетом и
случайно спускал курок.
Был ли это один и тот же мальчик
из неимущей семьи?
Следовало ли опасаться
дружбы с мальчиками из начальства?
Оправдывались ли, таким образом,
наши родители,
что не дружат с начальством?
В конце концов,
неужели генеральские дети
были опасней головорезов из сирот?
Эти вопросы приходят на ум
при встрече со словом
"послевоенный".
* * *
Теперь придётся самому
ходить на рынок,
протирать очки,
включать телевизор,
чесать пятку.
Какое всё-таки свинство:
отменить рабство!
* * *
О Инна!
Собрат по перу!
Какого греха больше
в этом обращении:
гомосексуального?
кровосмесительного?
Рукой мастера
крупным планом
ты описываешь
морщины на своём лбу;
пишешь, что за эти годы
раздалась в бёдрах,
и моя влюблённость
перерастает в вожделение.
Ты нагнетаешь:
"Я стала слаба на левый...
да и на правый глаз".
О, сколько садистских нежностей
я бы придумал.
Да хоть наливал бы вина
в твою чайную чашку
для начала... Ладно. Что терзаться.
Зависть моя к Арнольду
и так съедает мне душу.
Эпистолы мало!
Романа хочу
одного на двоих,
собрат по перу!
* * *
На глазах чернила
превращаются в архаику.
Слово "клякса"
приходится объяснять
лондонскому школьнику,
похожему на мою жену.
Встреча с "чернилами" в "Словаре античности":
естественней,
чем в быту.
Да, клеящее вещество,
медный купорос, сок марены.
Как интересно!
* * *
Один и тот же образ
детского счастья:
драма пряток и преследованья
в подвалах,
в старой крепости,
на графских развалинах.
О, несчастные дети Лондона!
О, мой бедный сын!
Ни разрушенных замков,
ни цибули
в чужом огороде,
ни зари,
ни туманной,
ни юности.
* * *
Вот так живёшь
и чувствуешь:
почему-то лучше.
А почему?
Ведь вроде и нет.
И вдруг замечаешь:
больше не страшно
снять трубку.
Сквозь специфический шум
больше никто не скажет:
Икса арестовали.
Может, кто-то
смысла жизни лишился,
но только не я.
* * *
Я видел,
как в сумерках они прячут в подвал
ящик яблок,
ящик винограда,
мешок картошки,
зеленщик и зеленщица
в деревне
под Вероной.
* * *
Где ни окажешься
в саванне,
в бане,
на диване,
заодно ты ещё
в какой-то стране.
Так не всё ли равно,
в какой?
* * *
Лондонская "вечёрка" вышла с шапкой:
РУССКИЙ БУНТАРЬ УМЕР.
Я узнал об этом ещё утром.
Включаю "Свободу"
и вдруг слышу:
наш диктор славословит Сахарова.
Может, сбрендил,
подумал я,
так славословить живого!
Но прислушался:
нет, не живого.
А вечером
зашла знакомая,
и за весь вечер ни словом
не обмолвились о покойном.
Всё-таки жизнь
в сильном долгу
перед знакомыми.
* * *
Виноградарь Тосканы,
Виноградарь Риохи,
Виноградарь Прованса!
Ты встаёшь спозаранку
И трудишься в поте лица,
Чтобы вырастить виноградину,
Что прикончит меня.
* * *
Только начну вслух
читать стихи,
как ловлю себя
на радиоголосе.
А другого не осталось.
Точно как с теми
свободолюбивыми поэтами,
что работали ночными сторожами
или грузчиками.
Они и стали
сторожами,
грузчиками.
А я думал:
отверчусь.
Стихи, может,
ещё как стихи.
Но голос!
* * *
Люди с акцентом
довольно большая нация.
Уже много лет
я при ней.
В барах
Кордовы, Вероны, Лейдена
я различаю на слух
своих новых соплеменников
и думаю о них
с теплотой.
Вот такого рода
патриотизм:
акустический,
фонетический.
ТРОФЕЙНАЯ МУЗЫКА
Считал эти чувства инфантильными.
Но старел, старел.
Нет.
Некоторые детские чувства
зрелые.
Например,
страх вырасти мужчиной,
который храпит, сморкается и отрыгивает.
Или другая страсть:
женщины, отдавшиеся оккупантам:
украинки, польки, француженки.
Спрос на них не убавился.
Что ни красавица
"немецкая подстилка"
в обмороке заморских духов,
в объятиях трофейной музыки.
Значит ли это,
что я хотел бы быть оккупантом?
Не думаю.
Это значит лишь то,
что значит.
* * *
Но если в самом деле
человек,
как Волга,
впадает в детство,
то что же я буду бормотать:
Биба? Сабо? Паркуян?..
* * *
Дружил-дружил
с философом.
Ему сейчас 61.
А год сейчас 90-ый.
В охотку
разговаривал с писателем.
Ему 67.
Любили их за то,
что предали своё поколение.
Понял,
что предательство
бывает замечательным.
Случайно
связался с одним филологом.
Сказал ей,
что она предала
наше поколение.
Она выпучила глаза
(они у неё в порядке).
И тут мне стало ясно,
что я сам предатель.
Продолжение книги Игоря Померанцева
|