* * *
Полнолуние.
Зримо, зримо
Зябнут звёзды,
Пером тихонь
Нацарапанные над миром,
Словно
Звёздочки над стихом.
* * *
Жасмин, черника,
чистотел
и мы, десятиклассники.
Болтаются на бечеве
прищепками
карасики.
Выходишь на крылечко
в шесть
и вопрошаешь:
Где же мы?
На лопухах
не перечесть
алмазных меток
свежести.
Последние каникулы
размениваем,
празднуем.
Алеет
руку протяни
смородина прекрасная.
Ты утро пьёшь
из родника.
Я глажу насекомое.
Как будто
каждый кадрик
для
семейного альбома.
Ещё не верится
вполне,
не чудится,
не видится,
что в ноябре,
что в ноябре
всё подчистую
снимется.
О боже, как
сияет луг
ромашками, Светланами.
Роняю первый
поцелуй,
задумчивый, медвяный.
Наташа, родичи, сосед,
нечаянные шалости,
мы по наивности
своей
тогда не попрощались.
Прощайте, дача,
тын и пруд,
прощайте,
кровли шаткие!
Над лугом
бабочки снуют,
как теннисные
шарики.
* * *
Несмятая постель,
Звезда в окне, сейчас
Я улечу от вас
За тридевять земель
И кончено. Исчез.
Ищи меня свищи,
Где даль, где синь небес,
Где больше ни души.
* * *
Ночь ранняя. Возможно, звёздная.
Горит грибок. И у плеча
Ночные бабочки елозят.
Шушукаются. Шебуршат.
И мотыльки, слегка потрескивая,
Продолговаты и резвы,
Поводят спаренными лезвиями
У щитовидной железы.
Но тает лампа. Рядом где-то,
Отчётливо, у самых век
Готические брови деда
И бабушки слоистый смех.
А вон мелькнула майка брата,
Девчачьих бантов крепдешин.
Высматриваю душу сада,
Где ни души, где ни души.
На золотом крыльце сидели...
И врассыпную. В гуще слив
Ловлю дыхание Елены,
Своё дыханье затаив.
Нечаянные эти прятки
Так будоражат, что душа
Ушла наполовину в пятки,
Наполовину в небеса.
Гляди, Елена, вишни слева.
Под яблонями правый край.
В июльских яблоках железа
Что хоть магнитом их срывай.
Гляди, Елена, вот синица
В одной руке. Журавль в другой.
Да будет сон мне сниться, сниться.
Я маленький. Мне хорошо.
* * *
Когда ты один, и гости ушли,
И рядом с тобою уже ни души,
И звёзды запутались в тюле гардин
И сони дорвались до пухлых перин,
Тогда понимаешь: в полночной тиши
Сачок на комоде, в углу камыши,
За окнами чёрные тени осин,
Огни на околице, дали равнин
С тобою, с тобою, когда ты один.
* * *
Над россыпью гнёзд
В альбоме ребёнка
Наляпано звёзд,
Как после ремонта.
И месяца серп
С горбинкой непрочен,
Как мартовский снег,
Как зубик молочный.
От месяца, звёзд
Мне некуда деться.
Неужто мой крест
Счастливое детство?
* * *
Кем-то лето второпях
выпито из сада.
Лишь остался на ветвях
солнечный осадок.
Что кручинишься, сестра?
В этот день осенний
где-то в Африке пора
птичьих новоселий.
Эту синь и стынь, и гладь
на исходе года
так и хочется назвать
детскою погодой.
У крыльца водой полна
погнутая миска
и, как сад, обнажена
близость наших близких.
* * *
Просыпайся не сразу,
Просыпайся не вдруг,
Полежи, моя радость,
Полежи, моё утро.
На Земле ещё рано,
На Земле ещё хмуро,
Моя грустная радость,
Моё доброе утро.
* * *
В очках и шортах, словом, налегке,
В панамке из вишнёвого батиста,
Сломала руку в пенистом ручье
Немолодая странная лингвистка.
Казалось ей, конца у боли нет,
И что она устала и разбита.
Влачилась с гор цепочкою овец
Гуцульская мелодия трембиты.
Поддерживая нервный локоток,
Я вёл её по направленью к центру,
Набалтывая новости кино,
Коверкая подножную люцерну.
Рентгеновский был кабинет закрыт:
Врач-рентгенолог увлекался греблей.
Над Вижницей висела стая птиц,
Как горсть земли, подкинутая к небу.
* * *
Открыты настежь небеса
Дождям, идущим в виде снега,
Вернувшегося из побега
На хвост задумчивого пса,
Замешкавшего у сосны.
Пересыпают нафталином
Кусты горячие малины,
Чтоб продержались до весны.
Летит растрёпанный сугроб
Уже не луже подражанье,
Ещё без формы содержанье
Ему про то и невдомёк.
Летят куда-то хлопья слов.
Журчит их белокрылый лепет.
И тот, кто их безумно лепит,
К любой оказии готов.
СЦЕНАРИЙ КОРОТКОМЕТРАЖКИ
Весь город сразу: в переплёте зданий,
С потоками асфальтовых шоссе,
Заезженных, как старая пластинка,
Которую нельзя перевернуть, с асфальтом,
По которому неслышно несётся утро синим лимузином
С не выключенной фарой на крыле;
Каштаны сбрасывают сентябринки
Под беглую разминку саксофона,
Засевшего в распахнутом окне студенческого общежитья;
Со сквером, что напротив горсовета,
С тем самым сквером, где сейчас поводят
Крылом павлиньим стройные фонтаны,
А над маховиками клумб бархотки
И орденские ленты всех расцветок;
Со стадионом лишь чёрно-зелёным,
Где мальчики в быстролетящих кедах
С приросшими квадратами педалей
В ладонях потных лихо расправляют
стальные узловатые рули,
А в паутине спиц скребётся счётчик
С полсотней километров на глазке;
А рядом с центробежным стадионом
Раструбы парка, где заметить можно
Ежей еловых, белок-погрызушек,
Сплошную карусель аттракционов,
Налущенных на небо воробьёв
И колесо осмотра посредине,
С которого захочется увидеть
мой чопорный костёл,
Наверное, единственный в Европе,
С которым не посмела бы сравниться
И горстка тополей всегда пирамидальных,
Едва вместившихся в окраину грозы,
Гранёный клюв занёсшей над округой,
убористой грозы,
Опущенной в рябую медь пруда,
Как кисть махровая в малярное ведёрко;
А на втором витке увидеть можно
То кладбище, где спит отец мой
И нищие завёрнуты в клубки
Из собственных бород, морщин, отрепьев,
То кладбище, похожее на готовальню;
Тут вступит музыка, возможно, танго:
Качнутся плавно на резных карнизах
Гирлянды финтифлюшек озорных,
И выйдет женщина из люксовского дома.
Над головой её табунной будет
Дымиться луч, упругий, словно мячик;
Её тугое утреннее тело
Негромко проскользнёт вдоль тишины,
И канет...
А между тем красивый день находит.
Стоит сентябрь
четвёртый месяц лета
На парапетах, на её плечах;
Ещё не ржавы выдохи дерев, как груды
школьного металлолома,
Ещё не сторонится крон листва,
И кружит камера над прежним парком,
Покуда вымирает танго, танго.
И, наконец, КОНЕЦ. И гаснет
Луч света в тёмном царстве кинозала,
Но в полночь по пустынному экрану
Катается на братниных снегурках
Серьёзный мальчик годы напролёт.
* * *
В бане, в августе
в космах воды,
крепко в памяти сжав номер шкафчика,
шлёпают по полу
кто в белом слепке с плавок,
кто в белом слепке с семейных,
кто совсем нагишом нелюдимы
мальчики и мужчины.
У одного почему-то загар на левой ноге
выше, чем на правой.
А этот, бесстыжий,
с чёрной гроздью волос,
видно, заставлял багроветь
молодых и стеснительных женщин.
Но вот появляется
хранитель вечного снега,
сторож молочного комбината,
короче, человек, кожа которого
представляет собой от плюсен до залысин
эталон белизны.
Что-то мгновенно меняется
в бане и в стихотвореньи.
Сгущается воздух. Пар становится суше.
Метафоры уступают место действу.
Поначалу кто-то, почти шутя,
хлопает пришельца по ягодице,
и на последней остаётся чёткий след пятерни.
Шутка нравится, и вскоре
к плеску воды и хохоту
примешивается новый, весёлый
звук шлепков по телу.
Каждый подходит
и в меру воспитанности
бьёт ладонью, кулаком или шайкой
Пришельца.
Дети норовят ущипнуть.
Звук хлещущей воды
сливается со звуком хлещущей крови.
Поэт (как-то неловко в таком контексте
говорить от первого лица)
не участвует в этом игрище загорелых,
но испытывает чувство солидарности с ними:
ему с первого взгляда
Пришелец не нравился.
Поэт смотрит на некогда белоснежную,
а ныне пунцовую кожу
и вспоминает раскалённое, инфернальное
нутро телефонной часовенки,
откуда вчера ночью
он навзрыд объяснялся в любви.
Под занавес
к тихо лежащему Пришельцу
приближается гомосексуалист
и завершает феерию,
срывая чуть ли не аплодисменты
и возгласы "Браво!"
Посетители не спеша домываются,
выходят в раздевалку
и окунаются в накрахмаленные простыни,
красиво оттеняющие
смуглые плечи и лица.
* * *
От голословности полей, равнин декабрьских,
увиденных из узких поездов,
равнин таких тяжёлых, что срывался
стальной пруток с оконной занавеской
под неподвижным локтем, нет, скорей
от голословности забытых песен
про поле, про равнины, что под льдистым
и колким взглядом не поймёшь кого
от перепугу пухнули, хотя
кому ещё не трусить, не трястись,
не обливаться злым, холодным потом,
как не равнинам, от стихов о том,
чему никак не стать воспоминаньем,
вернуться в дом, к клеёнчатой скатёрке
замызганной, липучей от вина,
бордового, как розы поцелуев,
к атласистым дворовым тополям,
раздавшим ветру вороха ватина,
чтоб лету было мягко и тепло.
Здесь, дома, воздух гуще и серей,
им мажешь хлеб, его стираешь с кожи.
А помнишь, мальчик, ты сильней всего
боялся корпусов инфекционных,
их стен высоких, их мостов подъёмных,
и факелов, растрёпанных, чадящих,
и блеска лат, и лязга разговоров?
Всё обошлось, ну, улыбнись, ты дома.
Попробуй встать, дыши, не умирай!
* * *
Я пошутил: представь себе, сказал:
Стриптиз на сцене. Ярусы, партер
Мужчинами забиты. Я сижу
В ряду последнем. Рядом: кинолента,
Затёртая, обглоданная. Пусть
Кристиана-Жака. Пусть Де Сики.
Я с ней целуюсь. Разве я могу
Любить других?
Оркестр. Мороженое. Человек-гора
Аккордеонный приоткроет ящик:
Оттуда скок! пружинкою горбун
И по рядам фойе под женский визг,
Переходящий в шёпот. Пинхус Берг!
Какой теперь иерусалимский мальчик
От вас не оторвёт своих маслин?
Зима и кафель. Приоткрутишь кран:
По раковине цокают сосульки,
В затылок смотрит Герда. За тобой
На лыжах смерть в халате белофинна,
Размахивая палками, бежит.
Нас распустили. Будь благословен
Проклятый вирус гриппа. Ты свободен.
Есть где-то город. Есть отшиб. На нём
Не празднуют законов карантина.
Есть девочка и мальчик. В темноте
Рукой, как бантиком, отмечено колено.
Любил ли я её? О, если б знал
Тогда, что можно с женщиною делать,
Я б застрелился: пулею в висок.
Аплодисментов стайка. Каждый жест
Фальшив. От атропина
Зрачки расширены. Она поёт
"А риведерчи Ро...". Мой старший брат
Её уводит.
Теперь такие фильмы не идут.
УТРЕННИЕ СТРОКИ
Это случается раз в сутки:
ровно в шесть, как штык, приходит рассвет
и лишает нас снов.
Небо может быть таким,
словно в окна смотрят абрикосовые деревья,
и хочется встать и пройтись с любимой в обнимку
по пустынному чистому городу,
вдыхая абрикосовый запах неба,
или
набрякшим, чугунным,
так что хочется уйти в любимую
и вспомнить, как, бывало, шёл с ней в обнимку
по пустынному чистому городу,
вдыхая абрикосовый запах неба
и даря ей, как гроздь винограда,
прозрачные украинские слова: "ринва", "праля"...
Сегодня ночью отчего-то хлынула носом кровь,
и на ощупь, среди газет, где на первых страницах
отпечатаны миллионными тиражами
холёные подбородки, фирменные оплывшие шеи, цепкие рукопожатья,
я нашёл лист бумаги,
испещрённый вдоль и поперёк моими словами,
и прижал его к носу.
Боже, до чего это было красиво:
поэт с синими от бессонницы веками,
окровавленный черновик
его последнего стихотворения,
нежность за окном,
токайские губы любимой...
Ровно в шесть костяной лучик
постучал в стекло, и меня
от виска до виска
пронзила
скорее не мысль,
предчувствие мысли:
это пришёл рассвет...
* * *
Люблю твои "с" это в тебе
посвистывает ветерок.
Люблю,
что сквозь стёкла троллейбуса
ты посылаешь мне
свободно и упруго,
как чемпионка мира по настольному теннису,
воздушный поцелуй.
Люблю,
что мой друг,
лингвист с лицом рабби,
на глазах превращается
в твоего жениха...
* * *
А было время, помнишь, на перрон
бесплатно не пускали и за вход
взимали рубль старыми, тогда
ещё охотно плакалось, а ныне
и это уж не первый год
чешуйки ящерёнок не прольёт.
Вот ящерица юркнула. Вагон
так узок, словно я виски
руками стиснул.
Мы не увидимся. Ужасен проводник.
Сыреет в тамбуре его постельный лик.
Прижмись к моим губам, и я, как стеклодув,
добуду поцелуй, прозрачный, хрупкий,
сжимая ящеричный хвост подруги.
В закрытом пограничном городке
глаза нуждались в носовом платке
от умиленья: всё тот же цвет,
всё тот же колорит,
что степь и униформы
так роднит.
Мы не увидимся. В уборной на вокзале
на миг в рукопожатии умрём,
я пошатнусь, в лицо дыхнёт карболка,
к глазам моим притронется иголка,
чтобы сломаться...
* * *
Кружились хлопья му́ки и белья.
Плыла рука, не ощущая крена.
От медленного запаха сирени
Кружился мир, кружилась вся земля.
Дымился май. Дымился твой сосок.
Нас относило вглубь, наискосок.
* * *
Забытый лес, что отшумел. Названье
не выветрилось: ЦЕЦИНО. Туда
известно каждому на жухлую листву
любимых волочили. Там девчонок
известно также каждому, одетых
в беретик красный или сапожок,
проигрывали в карты. В школе каждый
об этом знал. Там сапожок сдирали,
и потому ожогом проступил
багровый этот лес в отколыхавшем,
сгоревшем, острым запахом пропахшем
любви пожухлой, с глаз отковылявшем,
как этот пень, что в сапожке озябшем,
в беретике, слинявшем набекрень.
ОТ АВТОРА
Мой городок! Из труб не дым, а Дымшиц.
Вот он летит с ухмылкой и слезой.
Сомненья прочь! Читатель не боится,
читатель любит бритвы остриё.
Он был бы счастлив вместе умереть
со мной у лампы от разрыва горла.
Я заблуждаюсь? Что ж, не миновать
ни собственных ошибок, ни прозрений.
К чему стесненья?! В детстве городок
мне преподал урок дурного вкуса:
лишь там, где пафос, там и красота,
где жизнь и смерть схлестнулись там искусство.
Садись на раму. Вот велосипед.
Рывок. Другой. И мы летим. И лица
родные гаснут. Только стук в висках,
да пиджачок хлобыщет за спиною.
Держись покрепче. Сорвана резьба.
Нам никогда уж не остановиться.
Вот сад мелькнул. Там мальчик: на губах
вишнёвый сок, на плечиках бретельки.
Вот тополиный пух, и сквозь него
квартал еврейский, как горбушка хлеба
натёртый чесноком. Глаза старух.
Гляди. Вдыхай. И ты поймёшь, что страх
с водою вместе хлещет из колонок.
А шины шелестят. Всё круче скат.
И пух свербит щекотно в носоглотке.
Вот что-то обожгло. Ещё в ушах
звенит: "Любимый!" Ветер плющит слёзы.
И в нём спасение.
Обрывы рук. Откосы. Как раним
весёлый воздух хлёсткий. От стрекоз
он стал ещё прозрачнее и легче
и пахнет васильками. Далеки
шлагбаумы, вагонная горячка,
досмотр таможенный. Подсаживает мать
мой друг. Ещё, ещё одно усилье.
Им не помочь.
Багажник дребезжит.
Летим, читатель! Спицы. Сухожилья.
Я здесь. С тобой. Я б за собой повлёк
не то что с горки, но по краю бездны,
когда бы не сомненья...
Окончание книги Игоря Померанцева
|