|
* * *
Лето с сюрпризом -
с вечным дождем или светом заочным
в облаке сизом
(сизо-молочном).
Лето впотьмах. Не особенно тучный
дачный участок.
Воздух, ползущий как пламя по сучьям.
Опыт всевластный
мелкие шрамы, знаки на коже
ставит оплошно.
Что тебе надобно? Младше (моложе)
стать невозможно.
* * *
Ты закон, а я заваленный каркас.
Ты навытяжку настроен до седин
и напрасно озираешься на нас:
мы тебя не одолеем, не съедим.
Никому уже не в радость, всем в урон,
с каждым домыслом все более груба
продолжается наощупь под ковром
невеселая нанайская борьба.
Ты кордон, а я продавленный картон,
но потом ты мне расскажешь, почему
все наличное хребтом и животом
ощущаешь как свою величину.
Ты в цене, а я ботинками во мху.
Я в говне, а ты в окне, ты наверху.
Я пятно, а ты число. Но как назло
на сегодня я один и ты один.
И забудем мы вчерашнее число,
а случайное пятно не разглядим.
* * *
Слишком многое сказано ненароком,
в чьем-то ритме, если не с чьей-то полки.
Остается за болевым порогом,
если в мыслях стянутый с незнакомки
узкий пояс не станет ручьем и змейкой -
в подколодный мир именной лазейкой.
Неизбежно упустит себя из виду,
говоря с собой, говоря о многом
строевым разводом, походным слогом,
ничего не скажет в свою защиту
постоянный зритель цветных волокон,
световых наплывов и ближних планов -
перебежчик в лагере киноманов.
А змея все гибче, ручей все хлеще.
Говорит вода непростые вещи.
Не крути, вода, не темни, водица!
Хоть с тобой о чем-то договориться.
* * *
В еле гнущейся дохе
обмерял я планы кровель,
и ворона на ольхе
каркала со мною вровень.
Старины печальный кубик
превращался в теремок.
Это мало что окупит.
Но за тающий дымок,
за просветы слюдяные
двух усадебных прудов,
за наплывы ледяные
все простить себе готов.
Возле кромки леденцовой
прошлогодняя трава.
Дымный дождик невесомый
начинается едва.
Я живу и помнить буду,
как спасла меня тогда
исцеляющая смуту
перелетная вода.
* * *
I
Человек, пройдя нежилой массив,
замечает, что лес красив,
что по небу ходит осенний дым,
остающийся золотым.
Помелькав задумчивым грибником,
он в сырую упал траву
и с подмятым спорит воротником,
обращается к рукаву.
II
Человек куда-то в лесу прилег,
обратился в слух, превратился в куст.
На нем пристроился мотылек.
За ним сырой осторожный хруст.
Человеку снится, что он живет
как разумный камень на дне морском,
под зеленой толщей великих вод
бесконечный путь проходя ползком.
И во сне, свой каменный ход храня,
собирает тело в один комок.
У него билет выходного дня
в боковом кармане совсем промок.
* * *
Нет, не уходят. Стоят за спиной
мрамор холодный и хруст ледяной.
Ветер качает осину.
Голос неслышный, как будто больной,
так обращается к сыну:
"Вижу, сынок, ты опять босоног.
Что же ты будешь на свете, сынок,
делать с вещами, с врачами?
Деньги совсем измельчали.
Ты меховые ботинки сносил,
значит, за пару сапожек
сколько потребует новый Торгсин
наших серебряных ложек?
Как спеленал меня вечный покой,
больше тебе не достану
новую шапку, взамен дорогой,
той, что потеряна спьяну".
Знаю, что к этой зиме не готов.
К черному камню не видно следов.
Снежный занос не растаял.
И обмороженных белых цветов
нет, если я не оставил.
* * *
Необъяснимо тихо. Скрипит коляска.
Вид пустыря, нет, городского сада.
Воздух бледнеет, словно уходит краска
с неба, с деревьев, с тинистого фасада.
На пустыре верткие полутени
так и танцуют, мимо скользят. "Видали?
Вот, - говорит, - бабочки прилетели,
так никогда рано не прилетали."
Ждите ответа. Здесь, как на крыше мира,
каждая фраза слишком пуста, наверно,
или темна слуху идущих мимо,
а для сидящих слишком обыкновенна.
Слишком заметны свойственные заикам
долгие паузы, слога неверный угол.
И ни степенным шагом, ни бедным шиком
не обмануть того, кто не так запуган.
Сколько усилий, чтобы стянуть магнитом
на пустыре, как в новоселье сводном,
тех, кто потом станет бесплатным гидом
и - наконец - поводырем бесплотным.
* * *
Где же бедная шапка, папочкина еще?
Сверху седая в инее, темная изнутри.
Крепко тогда затоптана, ношеная причем.
Все же нагнись, прохожий, шапочку подбери.
Шелковое цепляется, кожаное топорщится.
Старые вещи просят дать им любой приют.
Но безучастны пешие, обозлены уборщицы.
Не приголубят лишнее, шапку не отдают.
* * *
Иосиф приносит бидон с молоком.
Сменяет стекольщика с грузом стекла
точильщик с подвижным и ветхим станком,
где пламя рассыпчато, искра бела.
Теперь тут густая трава до колен,
и дачный участок по виду ничей.
В плечах отзываются холод и тлен
не раз зимовавших носильных вещей.
Заросший крапивой зеленый тупик
похож на окраину дождевика.
Похож на карман. На такой дождевик,
которому сносу не будет, пока
в кирпичном развале не станет золой,
не станет потом, через годы, травой.
И можно тепло удержать под полой,
пока не истлеет брезент плащевой.
* * *
Приникает к темной яви
сна пещеристое тело.
Мы недавно так стояли,
только где же было дело?
Не в Иванове, пожалуй, -
слишком рано, слишком плохо.
Воздух тающий, лежалый
тяжелеет с каждым вздохом.
Сон петлей. Я сам из петель.
Толкователь. Что ж такого?
Я единственный свидетель:
эта местность мне знакома.
Пересадка в чистом поле
на какой-то санный поезд.
Но обходчик - спит он, что ли,
под колесами по пояс?
Размыкая воздух-ветошь,
темный снег валит толпою.
Где же это было? Где-то ж
было так у нас с тобою.
* * *
Потянуть до вечера околесицу,
а потом, с горы, и сама покатится,
обращаясь к новому в небе месяцу.
И теперь никто за меня не хватится,
отчего неделя почти спрессована,
а пустое время с утра до вечера
неумелой кисточкой нарисовано,
в путевом блокноте едва помечено.
Если вместе сложатся время скорое
и мое дыхание терпеливое,
отзовется именем то искомое,
ни на что известное неделимое.
Если полное имя его - отчаяние,
а его уменьшительное - смирение,
пусть простое тающее звучание
за меня окончит стихотворение.
* * *
Я так тихо жил, что не знал отказа,
а за этот опыт мой безотказный
бог Эрот поглядел вполглаза
и отвел презрительный взор алмазный.
Не могу поверить, что мне хватило
одного удара кривого взгляда,
одного пленительного мотива,
молодой кислятины с каплей яда,
или тех коротких, небрежно свитых
невозможных снов на изломе суток.
Но в крови любовный живет напиток
золотой отравой в плохих сосудах.
Потайное море шумит во мраке.
На волне прилива блестит наяда.
Начинает воздух плясать сиртаки.
Умирать не надо. Бежать не надо.
* * *
Пивной ларек берет под козырек,
прося не покидать его надолго.
Я отхожу, но не даю зарок:
сегодня день сомнительного толка.
На выставку заглянешь просто так
и вдруг услышишь точное словцо
или заметишь девушку-мулатку...
И вот весь этот джаз или сквозняк
умоет опаленное лицо,
разглаживая траурную складку.
* * *
Я не хочу говорить за нас.
Кто не готов говорить за всех,
пусть выдыхает болотный газ,
пусть одевается в волчий мех.
Пусть обращается в прах и пух,
если готов повторить для них
то, что под утро кричит петух
или бормочет во сне жених.
ЭТРУССКИЙ САРКОФАГ
350 год до н.э.
Темная музейная плита.
Двое рядом в каменной постели -
словно и не умерли тогда,
а, проснувшись, встать не захотели.
Под его протянутой рукой
не четвертый век до нашей эры,
а один стремительный покой,
вечный отдых с нежностью без меры.
Мягче пуха каменный ночлег
для двоих в объятье небывалом,
для любви, очнувшейся навек
под тяжелым общим покрывалом.
* * *
Вместительный шорох присутственных мест
берет на испуг, но дает на проезд.
А дальше ведет одногодка
в товарищи светлая водка.
В большом перекуре, в простое души
он рюмку муштрует: а ну, послужи!
Но мы ей не хуже служили
и свой посошок осушили.
Залетная птица печенку когтит,
но, как говорится, впишите в актив,
что жизнь продолжается ради
пометки в отдельной тетради.
Так два десьтилетия ниже воды
всего лишь твои истирали черты.
И смотришь: остались черты ли?
Но тянется год за четыре.
Остался, казалось, один перегон -
к соседу затылком, бирюк бирюком,
закончив любезным охранке
смиренником в траурной рамке.
Отдав под залог неопознанный век,
зачем удивляться, что мил-человек
с таким увлекательным прошлым
не годен к покупкам несложным.
Кто ж знал, как покажет себя новизна.
Уже круговая порука тесна,
и жизнь из такого расклада
угадывать больше не надо.
Ответь нам, судьба, на неловкий замах:
не спали, гуляли, читали впотьмах,
что время всеобщим размером
писало на облаке сером.
* * *
Как тихий дождик на болоте
не ходит, сеется чуть-чуть -
тревога ложная колотит
и когтем задевает грудь.
Чтоб пожилому московиту
не разнесло грудную клеть,
пора забыть свою обиду,
свою отраду пожалеть.
А на кого моя обида?
На исчезающих из вида
все неизбежней, все быстрей.
На стаю легких времирей
* * *
Теперь он вырос и увяз в делах.
Но мне начальный помнится размах -
он убегал, а мы его ловили.
Какие выкрики на женской половине!
Помилуй бог, какие танцы на столах.
Какие танцы? Воздух дрожжевой
уже смердел, но тесто не всходило.
Мусолил книжку, ссорился с женой
и за столом как в общей душевой
сидел, узнав, что жить необходимо.
Но прежде чем прикинуться сырой
неаккуратно сложенной горой -
горой вещей, оставленных на завтра, -
он увлекал переговорный строй
вперед, вперед - для пущего азарта.
Откуда слышал гибельный приказ?
Кто комендант, чтоб комендантский час
пережидая, стать военнопленным
под мысленный гопак с опасным креном
и забывать, что он один из нас?
Я не пойму, зачем он столько лет
себе не верил. В наш неяркий свет
всегда являлся с молнией и громом.
Как будто нам другой свободы нет,
чем разлететься облаком багровым.
Вернуться на главную страницу | Вернуться на страницу "Тексты и авторы" |
Михаил Айзенберг |
Copyright © 1998 Айзенберг Михаил Натанович Публикация в Интернете © 1998 Союз молодых литераторов "Вавилон"; © 2006 Проект Арго E-mail: info@vavilon.ru |