Обложка Д.Константинова. ISBN 5-88044-018-4 160 с. |
* * *
У того, кто умеет клевать наугад,
ненадежнее век и прилежней.
Я умею на время, я знаю назад,
обрастающий, полный и прежний.
Я живу, подгребая. А что началось:
и стрижет, и торопит, и ловит
сторона, показавшая силу и кость
и рассаду злопамятной крови.
А когда переедем в пустой коробок,
и подсохшая кровь отворится,
пересаженный в камень забудет песок,
что песок.
Чтобы жить где селиться?
Где похожие кормятся вечные дни,
где живое тепло запустенья..
Всем покроем для тех. И плечами за них.
Но без совести их и терпенья.
1973
* * *
А выдохи уходят в лекаря,
под перепись и, следом, в поговорку
ведь железы мои не повернуть.
Любой подвох слетается на корку,
на отрывной шумок календаря,
и невидаль показывает спину.
Ее, несохнущую, зачерпнуть
удесятери мне силы. Но и там
я, полоскатель, горло опрокину.
Где след ее? Читаю по тылам
щит головы. Читаю по лиловой
и выщербленной родинке почтовой
1972
* * *
З.Е.Г.
Ты гость и там, откуда нет гостей.
Ты меченый, пока я здесь стою.
Ты гость и след, а я в твоем хвосте
что знаю с голоса, что дважды узнаю.
Готов порваться на любом стежке
умелый шум. И воздух неподвижен.
Увязанная кровь тиха как кот в мешке.
Ее знакомый ропот еле слышен.
Как этот год невесел, непохож.
Он обещает нас заботливому зуду:
все повернется к нам, и спешившийся дождь,
и зелень внешняя, подмешанная всюду.
Нас хватятся за подсадной судьбой.
Любое дерево за нами побежит.
И будет вечно поднимать и шелушить,
и будет вечер наш, а день за ним любой.
1973
* * *
Свет мигает, нефть полосует
переулка пустой каток.
За окном моим голосует
стон или оборотень-зевок.
И за тыльным когда отеком
не останется никого,
остывающий полый кокон
доля воздуха моего.
Если ватой в ушах сыреет
злополучная полоса,
и толкается, как умеет,
ось сезонного колеса,
если мрамор любить бесплатный,
нестареющий оселок,
если будет билет обратный,
и отлив не замочит ног
городской известковой тиной
или всей землей на плаву,
остающейся половиной
я другую переживу.
Я не сам календарь тасую
и на землю без глубины
я не выпущу тень босую,
незаметную со спины.
1974
* * *
Кто дышит пылью в солнечном столбе?
Что говорить о том, кто в трубку скручен.
Он каждый угол мерит по себе,
там пухнет шлак, просеян и окучен.
И вдвое сложенный, он виден на просвет.
Он жив и там, где лучше не бывает,
где первых нет. И, радуясь, кивает:
я выбираю сам и сам теряю след.
Пока прищур выхватывает лица,
переодетых гонит из толпы,
и тянет нас как угольную пыль,
и делит нас, и не дает слепиться
подмокшая, повернутая вспять,
цветет земля невзрачнее и уже.
И первым ветром выдует снаружи,
что не успели пальцами прижать.
1974
* * *
Я не дымом в чужую одежду вошел,
и не скука глаза мне кусает.
Посмотри, как живой открывается шов,
как послушно земля оползает.
Легче ждать. Легче двери носить за собой,
легче в каждом окне появиться.
Новизной недостойной, пустой новизной
опоясаться и заручиться.
Все покатится мимо как вырванный клок,
непривязанный сор догоняя.
Или съежится сердце в немой кошелек
и на всех разойдется, линяя.
1974
* * *
Крым. Раззевавшейся земли
закатанный буреет локоть,
и низкие холмы чехлит
мыском собравшаяся копоть
Все ждет себя переступить
(летит песок разгоряченный)
и выпрямить, и растопить
нечистый глянец навощенный
Что в пестром воздухе снует,
не приближаясь, не слипаясь,
чужое тянет как свое
И только я в клею купаюсь.
И мир не сходится в одно.
Не развести руками омут,
где светит темное пятно,
и все растет в ущерб другому
1974
* * *
Вот последнее: каждый порез на счету.
И обуженный воздух идет в высоту,
каждой тенью себя повторяет.
Вот кора в узелках, и стена проросла.
Потревоженной молью ныряет зола,
и не скажешь, как память ныряет.
Тем и жить, наконец, просчитав на шаги
все, что возле и вровень послушной рутине.
Я привязанный камень. Все уже круги.
Так прижмись к середине, прижмись к середине.
1975
* * *
Не устаешь себя сличать
на неудачных вечных сборах,
и мертвым грузом выручать,
иной раскуривая порох.
Но, разогнав глоток насквозь,
при каждом выдохе окольном,
ни прямо, ни назад, ни врозь
в своем мешке, в ушке игольном.
Ты видишь: улица-труба.
И день провис, и тень роится.
И прыгнет, свистнет, задымится
неопалимая крупа.
1975
* * *
Ты выбираешь сам, куда смотреть,
куда второму небу развернуться,
как высока надставленная треть,
чтобы успеть до верха дотянуться.
И этот час не сам себе грозит.
Ты в облаке другого осужденья.
И мутный след за облаком сквозит,
молочный свет повторного рожденья.
1976
* * *
Наступая, судьба помутилась,
и подмена растет как трава.
Незаметно и топко пробилась,
никому ни горька, ни нова.
И, наверно, теперь не придется
за себя отвечать головой.
Только дождь на следах остается,
ты живой? Или съеден травой?
Только эхо в ответ, и забвенье
заполняет провалы, дичась.
Только пена такого терпенья,
на котором и держится связь.
Говорю, что к душе не пристанет
налетающая спорынья.
Это новая манна летает.
Это жизнь. Но сама не своя.
1976
* * *
И ночь и день посторонились вдруг,
куда-то вбок без повода ступая.
К пятну асфальта, втянутому в круг,
моя дуга сжимается тупая.
Так наша тень по-своему живет,
все накрывает смазанно и бегло.
В какой попали скучный хоровод!
Как будто жизнь сама нырнула в пекло.
Как будто снова землю повело
прощальным креном, и в одну воронку
свернулось все ответное тепло.
А мне за ним сворачивать, вдогонку
1976
* * *
Опустись на лед, в заснеженный,
исцарапанный ковчег,
где несется лыжник бешеный,
и пошлепывает снег,
белый с красными рубахами.
И, петляя голубым,
он, крест-накрест перепаханный,
станет облаком рябым.
Что-то в облаке готовится
с каждым воздуха щелчком.
День не сразу остановится,
закрутившийся волчком.
1977
* * *
Больше недели хозяин не брит.
Газом бесплатным натоплена кухня.
Странно он пахнет и долго не тухнет,
точно ружейное масло горит.
Что бы такое себе намешать
и до утра не держать караула.
Ты закатился в ружейное дуло.
Как тебе снова не газом дышать?
Душно. И так выпрямляется грудь,
словно растет погребальная урна
с тьмой неоконченной, краснофигурной,
что кого хочешь должна обмануть.
Там примирялся невольный отказ
с ропотом вольным. И время тянулось.
Но не осталось таким, обернулось
братоубийственной скукой для нас.
1977
* * *
Земля и здесь так сбита и примята,
что ни морщинки впору козырять.
Зачем нам эти глыбы в три обхвата
и навсегда затоптанная гладь
во всю длину бескрайняя заплата.
Зачем так жить и на себя пенять,
и молодеть до мальчика-солдата?
1977
* * *
Полусон. За ним покоя
мешковатая возня,
а за ней растет такое,
что в окраины теснят
Даль открылась. И роится
впадина в дали пустой.
Шевелится, шевелится
темнота над темнотой
Как смертельного захвата
ночью ждешь ее пяты.
Пустота шероховата,
это хуже пустоты
Это хуже, чем истома
и внезапный перебой
все до окрика знакомо,
что выходит за тобой
Но как будто невредима
от попутных голосов
та пустая середина,
повернувшая на зов
Вижу, как перетрясти
слово до простого взмаха,
как речной озноб снести
выпрямляющего страха
Вечер, холод и озноб.
Тишины растущий ропот.
И опережает опыт
сердца тонущий галоп.
1977
* * *
Попробуй сразу удержать
все бесконечное "теперь".
Так успокоилась душа,
что больше не глядит на дверь.
И каждый опыт, каждый шаг
через "пусти", через "уйди".
Похоже, никогда никак
не лопнет обруч на груди.
Мы тут оставлены вдвоем:
один задымленный насквозь,
другой проглоченный живьем,
сменявший совесть на "авось".
1978
* * *
Если я хоть едва заметен,
если я оставляю след,
сколько в воздухе странных петель!
Перепутано, места нет
Это волосы Гулливера,
все в бесчисленных узелках,
искривление глазомера,
ты, восьмерка, кружной размах
Как поверишь теперь, что где-то
белый свет не стоит колом.
Я в кольце лобового света.
Стены съехались за столом.
Все вплотную. Но мнимый голод
не пускает менять места.
И судьба перед этим голым
светом выборочно пуста
только блажь или только благо
(черным вывернута зима),
только жизни печная тяга
тянет вверх, не сойдешь с ума.
1978
* * *
Прошу: оставь меня, оставь
меня, как есть. Какая сила,
не отпуская сердце вплавь,
его как глину развозила
Еще меня на свете нет,
и расходившаяся скука
готовит месиво примет.
А ну-ка, Господи, а ну-ка
Я стал собою, не успев
придти в себя. От всех попыток
прихлынет сердце, ослабев,
но короток его избыток
Весь умещается в края,
как будто больше и не надо.
Но эта пригоршня Твоя
тоски, отбившейся от стада
1978
* * *
Машинописный зубовный скрежет
твой и сейчас в ушах.
Если отмерят меня, отрежут,
если и скорешат
с кем-то на какое-то время
в новые времена,
знаю, что первый свой верхний гребень
пережила волна.
Там ли я не воскресну, или
тут не совсем умру,
но никогда уже всех, кто были,
вместе не соберу.
И никогда не замкнется полный
круг за одним столом.
Мне от тебя скрип зубовный
через месяц письмом.
1978
* * *
Все завершается единоборством
хлебного мякиша с воздухом черствым.
Как на глазах дешевеет сырье
окаменевшее время мое.
Времени нет, и давно не на месте
местное время. В повальном отъезде
полузаметен как "будьте добры"
гибельный ход самодельной игры.
Вот как себя открывает начинка
солнца дерюга и неба овчинка.
Вспять обнимает тебя пелена.
В солнце свое завернешься сполна.
1978
* * *
Голова как в легкой феске.
Поверни ее кругом
ритуальные нарезки
реют в небе голубом.
Даже воздух, как ни хрупок,
неподатлив, а на нем
столько сделано зарубок
кто заблудится, вернем.
1978
* * *
Ходасевич скрип уключин.
Я его переиграю:
вовсе голос обеззвучу.
И тогда пойду по краю
черной мошкой, мелкой сошкой,
провожатым нам мякине,
или под одной обложкой
с восемнадцатью другими.
1978
НАЧАЛО ПОЭМЫ
Не горящей записью мгновенной
все, похоже, началось с изнанки.
Здесь, в пяти минутах от Таганки,
в рюмочной напротив пельменной,
где идут колбасные обрезки
к недолитой рюмке как нагрузка.
Возле тростниковой занавески
началась особенная музыка
Рыжий нам поставил сто на брата
и завелся на больные темы.
В общем все на уровне плаката,
но темней. Коричневые стены
кое-где блестели тускловато,
спинами повытертые. Нет уж.
Наше вольнодумство отчего-то
иногда работает как ретушь
очерняя, скрашивает фото.
Темнота сгущается. Похоже,
что и мы попались на обманку:
не меняя, высохшую кожу
выворачиваем наизнанку.
В этом поле я уже не воин,
объясняю только честью флага,
что кого-то держит за живое
плохо подрисованное благо.
1978
* * *
Мы смотрим в сон как в темное окно
И в схеме необъятных искажений
шевелится их будничный чертеж,
не прерывает скрученных движений
при свете, стянутом в тяжелое пятно.
Еще сильнее щупальца, а дрожь
неведомей, но тех же напряжений
разлитие и с ними заодно.
В насильный путь пускается душа
и рядовую тянет мешанину.
Всей тяжестью выкладываясь в шаг,
курсирует как земляной червяк,
собою вымеряющий равнину.
1978
* * *
Еще не успеешь подумать с повинной
о том, что на свете один с половиной,
подумать о том, что почти одинок
Вздыхает подушка. Плетется венок.
Пустая мечта вышивается гладью.
Но вот открывается муж под кроватью.
Но вот из-за шторы проглянет сынок.
И снова скребет, заедая, пластинка.
Кто, двери ломая, ворвется: ку-ку!
Такая болтанка, такая волынка,
где верная гибель ведет к пустяку
1980
* * *
Вот накатятся недели
с именинами друзей:
вместе райские метели
и пустая карусель.
Малый тающий народец
( Убери пустой бокал!)
Свет, ныряющий в колодец.
Я другого не искал.
Обломилось мне однажды.
С этим грузом позади,
с этой памятливой жаждой
поздно по миру идти.
Год и новая прореха,
все равно не залечу.
Понукающее эхо
впереди себя качу.
Тесноты ли домовитой
раскаталась колея?
Кто назвал ее обидой?
Кто позволил? Чур, не я!
1980
* * *
Будь осторожен: нельзя попадаться навстречу
тем костылям. Не смотри на продавленный мячик.
Лучше свернуть, не ответить. И чем я отвечу
на вымогающий ужас без права подачек?
Липкая лента сбивается в яме кровати.
Ватное нёбо, как будто заложено горло,
если успеешь увидеть картуз на асфальте,
старое платье, подставку без птичьего корма.
Как неразборчиво к сердцу подсыпали крошек.
Как своевольно, как плохо она мне служила
смертная жалость, которой я был обморожен
в детстве,
пока не достало тюленьего жира.
1980
* * *
Не в печной трубе, а в газовой,
верно с первого этажа,
тихо шепчут или подсказывают,
или голосом сторожат.
Ходит гул по железной флейте
сторожиха твердит свое,
или мысленный слабый ветер
там гуляет и так поет.
Не пугает и не забавит
голосок неизвестно чей,
перепевы кухонных баек
и позвякиванье ключей.
Но каким-то последним звоном
все приманивает к себе,
неуверенным угомоном,
просочившемся по резьбе.
1981
* * *
Забываясь, куда девается,
если мука, найдя закон,
осторожно не прививается
все кончается столбняком.
Но, задавленная, зажатая
отупением новичка,
оживает, когда расшатана,
просыпается от толчка.
И среди ущемленных душ
самый край завывает: куш!
Самый край, задержавший душу
на спасительном и своем,
притупившийся острием,
раздувая в себе кликушу.
На окраине ищет боль
обваляться в пуху и перьях,
поделиться сама собой,
на доступных уже потерях
принижая начальный сбой.
1979
* * *
Не на памяти блудной, на чем? на другом
продолжается дружба со старыми снимками,
все равно обгоняя один перегон,
где и так нам положено жить с невидимками.
Не навек, не навечно, не верю, что век
тем и кончится. Или длиннее, чем кажется,
или он не кончается. Это разбег.
Или тень теневое движенье калек,
полосатую явь примеряющих заживо.
Или это палатка, зеркальный загон,
где один, повторенный в едином движении,
и себя потерял, и почти не знаком
с непонятными теми, кто пляшет кругом
в бесконечно-далеком своем размножении.
1979
* * *
Н.П.
Глянь по атласу: куда
мы сегодня не уедем?
Ходит ловкая беда
как цыгане за медведем.
То до времени гурьбой,
то опять поодиночке
кто нас водит за собой
на таможенной цепочке?
И, сквозную пустоту
на цепочку запирая,
ты уходишь за черту
точно в пригороды рая.
1979
* * *
А где тот человек, что нам оставил ворох
изрезанных газет и дес╒тилетний сор?
В дырявом пиджаке, в опорках за семь-сорок
уехал под забор.
Что, каково ему на итальянской даче,
на римском пикнике,
пока он дорожит единственной удачей
исчезнуть налегке.
Что б вывезти на вес в разорванном пакете
с запасом сигарет?
Где б погулять ему, пока на этом свете
не выключили свет?
1980
* * *
С.Ф.
Это откуда? Оттуда, вестимо.
Это на фото привет от кого-то.
Это оттуда, из города Рима
выкройки чуда
скатерти неба, чужая столица
где-то внизу
Можно и за морем жить как синица,
спать на весу,
пени платить своему долголетью
с каждого дня,
розовой медью
розовой медью
в небе звеня
1982
* * *
За пробором два хвоста
на заколках-невидимках.
Непонятна и проста
как история в картинках.
У нее шампунь с утра.
Через несколько мгновений
оживает в мыльной пене
медицинская сестра.
Новый профиль завитой
польская реклама.
Надо бегать за водой
в магазин "Светлана".
Там стоишь, к стеклу прижата
наведенной синевой.
Быть тебе моей вожатой.
Не вожатой звеньевой.
Ты врачебным молоточком
бьешь по нервам, бьешь по точкам.
Я здоров, надеюсь?
ясельный младенец.
1981
* * *
Сердце заперто на балконе
крепко-накрепко вор в законе
проживает, неуловим.
На балконе дрожит и лает
Я свидетель, что не бывает
у желания половин.
За пробелы, за полбеды,
за одно промедленье второе
отдается. И роет, роет.
По живому ведет ходы
муравьиного домостроя
1981
ВНУТРИ КИТА
Стараюсь думать о своем,
но между прочим
я понимаю, что живьем
когда-то был проглочен.
Не надо думать: это кит.
Ну, сделай вид,
что просто заперся.
Ну, захотелось в тишине
составить из попутных записей
письмо жене:
"Одолевает духота
внутри кита".
Зачеркнуто. "Представьте, я в пещере!
А привела меня сюда
боязнь открытых помещений".
1982
* * *
Не боюсь признаться в червоточине
Как мужик, застрявший на обочине,
поневоле тащится вперед
старостью раскрашен под индейца,
осторожной поступью надеется,
иноходью греется живет
Так и я, несвежих полотенец,
кучки пепла автор и владелец,
не спешу проветриться. Увы!
И надеюсь, что еще не скоро
шапками последнего разбора
закидают выше головы
1980
* * *
Разлинован на грядки
подмосковный лубок:
заводские початки
и фанерный грибок
у спортивной площадки,
и большой коробок
придорожной столовой
все для ровного счета,
для печати лиловой
на книге учета
И такой же страницей
развернулась земля,
а по ней вереницей
штемпеля, штемпеля
Но темно и неясно
как в хвойных лесах,
где до вечера, засветло
тень стоит на часах
Где заметное черное?
Или белое где?
Их последние зерна
развели на воде
Все лежит по карьерам,
по разбитым корытам
безнадежно размытым,
недостиранным, серым
1980
* * *
Нет преграды и нет стены.
Земля, стекая, как стол легла.
Не видно краю его длины,
и крыша воздуха тяжела.
Равняясь, всякий сравнится с ним.
И не он ли всему свояк?
Его любой назовет своим,
сам останется в сыновьях.
Ведь это он высевал зубцы
на пустой богатырский стол.
И встали новые молодцы,
где сам-десять, а где сам-сто.
Современнику пойди скажи:
ты молочных зубов посев.
Себя до корня не искрошив,
ты не вырвешь себя у всех.
Будь ты воин пусть, и свидетель будь
или с легкой душою вор
и в дорогу скор, а в беду обут,
и сильнее себя хитер.
И сказать, какая душа легка,
чтобы с нами дышать и есть?
Груз потерян вес не исчез пока.
Истекая, не вышел весь.
1982
* * *
Тыльная копоть, походная грязь,
все, без чего невозможно работать,
вмиг отдается как пробная казнь
вроде изжоги подушная подать.
Видно, проглатывать паука
время от времени необходимо.
Эта наживка и так велика
не говори, что тебе не хватило.
И не у совести, черной дыры,
спрашивать мне огонька и совета.
В солнечный омут московской жары
въелся тоскливый душок лазарета
Раз окунувшись в дебелую ночь,
так, с головой, завернуться халатом
тоже забота. Но лучше не надо
мертвые запахи в ступе толочь.
Видишь, меня разрывают на части
блажь и бессилие адская смесь.
Дальше, надежда. Оставь меня здесь.
Мимо ступай себе, свет мне не засти
1980
Вернуться на главную страницу | Вернуться на страницу "Тексты и авторы" | Михаил Айзенберг | "Указатель имен" |
Copyright © 1999 Айзенберг Михаил Натанович Публикация в Интернете © 1999 Союз молодых литераторов "Вавилон"; © 2006 Проект Арго E-mail: info@vavilon.ru |