Шесть стихотворений из 10 вошли в книгу "Эвридей и Орфика",
три - в книгу "Арии".
* * *
Это не я сижу на балконе в осенний зной.
Это ты здесь сидишь, один в колченогом кресле.
Потому что, войдя в меня, ты обернулся мной.
Вот разгадка: движенья умерли - slash - воскресли!
И как сам себя человек не помнит, так изнутри
Я тебя не помню. Но тот, кто глядит снаружи
На меня, тот видит мыльные пузыри
Твоих крупных черт, парящие в адской стуже
Невниманья к нашим призракам, снам, теням,
Ко всему, чем мир наполнен, как маслом банка,
Так что рыбий жир сочится по простыням
И стекает потом по лбу удалого панка
В Сан-Францискский полдень, когда, притворившись мной,
Ты бредёшь по улице с детским названьем "Рынок"
И вдыхаешь мир, недоступный тебе - блажной -
Даже порами рыжих, дешёвых моих ботинок.
* * *
И вырвал грешный мой язык.
Пушкин
С одной стороны - Новый Мир, Древний Рим, Чечня.
С другой стороны - дыр-бул-щир, улялюм, фигня.
А я говорю: "Ребята - ничья, ничья!
Мне кажется, вы обходитесь без меня."
Пойдёшь налево: покажут тебе язык
(Который так могуч, что уж я и не
Решаюсь искать сравнений) и друг калмык
И друг калмыка, финн, - в дофрейдистском сне.
Пойдёшь направо: тут новый Лаокоон
Своих удавов кормит моей едой
Любимой возле фонтана... Какой там сон!
Вот так субъект встречается со средой.
Иди-ка прямо. Так вот, иди, иди,
Пока глаголом кто-то в твоей груди
Ещё не выжег дырочку для свистка.
Иди, хромая стрелками, как часы,
Пока в навозной яме гремят басы
Твоих отцов - иди, говорят, поссы...
И ты идёшь, как шмель по литой груди
Бутона. Так, припав к синеве соска
Корявым рыльцем, причмокивая, цеди
Медок хрустящий золота и песка.
* * *
Иные сны имеют выход к морю...
Когда на сочном льду Громил поляков
Датчанин с соболиной бородой,
Тогда она спала в библиотеке,
Большую, неуклюжую башку,
Как новогодний шар пожухлой ватой,
Хрустящими кудрями обложив.
Ей снились буквы - датские солдаты,
Бегущие в атаку на норвежских,
И золотушный предводитель их.
Ей снилось, как по полосе прибоя
Он движется, он - хмурый пограничник,
И смотрит: нет, не перешла медуза
Рубеж запретный серого песка.
Он - "Г" заглавное. Он - во Главе абзаца:
Гонец, Гамак, Галера, Гамаюн,
Ультимативный знак Германофобам:
"Проблемы дома - срочно в Виттенберг!"
Уж лет четыреста, как этот малый снится
Тому, кто тайно спит в библиотеках,
От тягостного мира защищаясь,
Как крепостною башней, стопкой книг.
Четыреста уж лет как он приходит,
Когда мороз, когда часы на башне
Бьют сказку Маршака, поэму Блока,
Бессмысленное чётное число.
Является, студент Джордано Бруно,
К Гермафродитам лезет на колени,
Кричит: "Огня! Огня!"
Библиотеки,
Увы, огня боятся, как огня.
И потому он должен в полумраке
Преступникам давать урок миманса,
В немытое лить ухо яд премьеру,
Пугать мышами дылду-травести
И хлопчика со съехавшею Грудью
Любить сильней толпы названных братьев...
Да, сорок тысяч родственников - это
Невиданный трагедии сюжет.
АТЛАНТИДА
Человек, похожий на рыбу-пилу,
Спит в соседней комнате на полу,
Человек, похожий на рыбу-иглу.
И за ним из меня устремляется нить,
Что сшивает в пространстве чужие слои,
Что, сближаясь, становятся словом "любить",
И оно изменяет обличья свои,
Как идущий на важную явку шпион,
У которого ампула с ядом в зубах,
Дар Изоры. Узоры. Узор нанесён
На сукровицу наших крестильных рубах.
По нему узнаём мы друг друга вот так -
На соседних полах, на весенних пирах,
И пароль мироздания - "Попка-дурак" -
Расчленяет лучом солиптический мрак.
По нему - по узору, по щедрой горсти
Ярких родинок, спящих на карте спины,
Мы находим сокровище, там, где мосты
Над водой, а не под. От тюремной стены
Стайка рыбок взлетает, как искры костра,
И, как искры во тьме, рыбки тают в воде,
И медуза на камне висит, как киста,
Как лягушка у лешего на бороде.
Там, под спудом, - сокровище. То, что во сне
Память жадная мечет, как жаба икру,
Что ночами со мной говорит обо мне
И под камень подводный спешит поутру.
КАЛОКАГАТИЯ
Как дирижабль в ночные облака,
Так погружаюсь я в спортивный зал:
Как в сон - будильник, в поцелуй - рука,
Как в лавку ювелира - бронтозавр.
Моя нигилистическая плоть,
Утратившая в странствиях задор,
Пытается бежать, крутить, молоть,
Нагар и сало изгонять из пор,
Не видеть, как поджарые щенки,
Язычники без пола и стыда,
Глазеют так, что гнутся позвонки
Железных шей. Шипят: "Смотри сюда!
Смотри, какое чудище средь нас,
То - водяная лошадь, рыба-кит,
Разлезшийся в компоте ананас,
Оплавленный пещерой сталагмит..."
А мне и дела нет до этих дел,
Я повидала всякие дела,
Во мне и тела нет для этих тел,
Я покидала всякие тела.
(Непобедимым телом я была.)
Ты помнишь край? Лимоны и т.д.?
Пустынный остров, нимфа, па-де-де
Свиней, пришелец с чёрной бородой.
Ты помнишь край? Красивый-молодой,
Ты, мнущий гири, как златую грудь
Весёлой девки. Если да - забудь.
Но думаю, что нет. Тот край во мне,
В поту на скособоченной спине,
В зеленоватых складках живота,
В морщинке у напрягшегося рта.
Тот край во мне. И он со мной умрёт,
Как несъедобный вересковый мёд.
ПРИНОШЕНИЕ ВЛАДИМИРУ ВЛАДИМИРОВИЧУ НАБОКОВУ
И знаешь, меня вдруг захлестнуло ощущение такого счастья,
что я даже задыхаться начала. Счастье от того, что я еду по
незнакомой дороге, вокруг лес, и можешь представить себе,
что ехать так будешь долго-долго, много дней...
Двух женщин знала я и одного творца,
Которые могли, не выходя из ванной,
Услышать синий звук хрустального дворца,
Змеиный посвист "ш-ш-ш!" и покрик караванный.
Тех женщин больше нет... На самом деле, есть.
Но их отсутствие мне нужно, как отмычка
Для их прозрачных душ, хотя гремит, как жесть,
Как ночью дачною шальная электричка.
Нет, их не может быть, их зимнего ума,
Рисующего всё в декабрьском полусвете,
Их ненадёжных рук, роняющих тома,
Посуду и детей. Но, слава богу, дети
Не бьются. Этот мир был создан не для них.
Они - не для него. Лохматый Лобачевский -
Слепой, как де Грие, старательный жених! -
Вот именно для них для двух создал чудесный,
Непроницаемый для автора сих строк,
Неразрешимый мир, вне суеты и боли,
Куда на кораблях слал опиум Восток,
Юг - хитрых обезьян, а Запад - "Алкоголи".
Хотя... Я думаю, что суета и боль
Там просто не в ходу, как чуждая монета,
Не потому, что там - надзвёздная юдоль,
Не потому, что там - мороженщик и лето,
А потому, что там - Другое. И слова
Мирского словаря там знаки без понятий.
Там на дворе трава, но это - трын-трава,
Подстеленная для падений и объятий.
Кто ж обнимает их? Кто поднимает их?
Кто похоронит их? Кто навестит могилы?
И, кстати, кто творец? Кто спутник тех двоих?
Не знаю... Знаю... Не...
Они, как те приливы,
Учебник говорит, доверены луне.
А на земле он - сноб. Они, пожалуй, - бляди.
Мне недоступные, но пишущие мне
О счастьи, о кино, о Боге, о зарплате.
* * *
Чих, перебегая из носа в рот,
Ведёт за собой другой
Чих. Словно плоский камень,
Летающий над водой,
Зовёт за собою выводок
Уменьшающихся кружков -
Блинчиков в просторечии,
Калачиков, пирожков.
Слово "другой",
Сорвавшись с родимого языка,
Влечёт за собой другие
Слова - неуют, тоска,
Неловкость, неузнаванье -
И пёструю стайку рифм
Которые облипают
Его, как рыбёшки риф.
Допустим: ДУГОЙ
(Надбровной), (базарною) КУРАГОЙ,
(Утратившую ботинок и вскоре носок) НОГОЙ,
Конфузливо упираясь в КАРГОЙ, КОЧЕРГОЙ и ГОЙ,
ДРУГОЙ опускает очи и видит, что он НАГОЙ.
Неловкость, неузнаванье,
Кошмар на кушетке за
Сто долларов. Приставанье
Насмешливого туза
В пустой раздевалке школьной:
"А что это у тебя?"
А это - обман невольный,
Ошибка, слеза, стезя.
Ошибка ведёт ошибКУ
Иль делает такоВОЙ
Любое явленье - рыбКУ
(За хвостик) и снегоВОЙ
Нарост на губах, отдавших,
Как эхо, последний звук,
Как эхородящий мячик
На каменный пол, из рук.
* * *
Авраам сказал в ответ: вот, я решился
говорить Владыке, я, прах и пепел.
Вот так и живу. К сожалению счастья - вот так,
Как вышло - не важно. Куда - не сказало. Но вышло.
Зашёл к пустяку в полуночные гости пустяк.
Они согрешили. Закон мирозданья - не дышло.
Зато мне понятно (что редко бывает со мной),
Зачем обернулась Жена безупречного Лота
На то, что орало и жгло у неё за спиной.
На что обернулась? Источник молчит. Это что-то
Не хочет описанным быть. Потому и молчит
Источник, который обычно столь щедр на цитаты.
Там, в будущем - Лотово царство: мечи да пращи.
Там, в прошлом - мечта передвижника: рощезакаты,
Грачи прилетели и сели на войско детей,
Которые с ревом несутся на снежную крепость,
И прошлое, словно скрипучую дверцу с петель,
Срывают затем, чтоб источнику жарче горелось
О горе Гоморры, о страхе Содома, о том,
Как стыдно нам было, как скучно и весело было
Прижаться к расплавленным глыбам лицом, животом,
Вдохнуть раскалённое облако пепла и пыла.
Ан нет, я спаслась, перебравшись в иную главу:
Источник терпим и лазейками полон, как гетто.
Но только не спрашивай - спрашивай! - как я живу.
Как столп соляной, что торчит посредине Завета.
ИЗ ПЕРЕПИСКИ С ДРУЗЬЯМИ
I.
Весь мир - театр, но люди в нём не актёры.
Вернее, актёры в нём - не люди,
а сплетни - силуэты этих людей.
Сплетни имеют чёткие очертания,
традиции, интертекст, значение, правила, память.
Вот появляется человек - что мы знаем о нём?
Что мы можем узнать о нём -
содержание паспорта и медицинской карты?
(В моей, например, постоянно описывается стул
с таким, замечу, художественным чутьём,
как будто это закат над Арно или премьера "Чайки" - Чехов ломает пенсне.)
Человек обладает столь скромным набором черт,
что уже во втором поколеньи никто бы не отличал
своего соседа от самого себя, если бы не...
Если бы не возможность позвонить (написать, послать караван)
в Нью-Йорк (Петербург, Джезказган) совершенно безликому (или безликой) N
и шепнуть с предвкушением счастья: "Ты знаешь, а Y..."
Что же наделал Y?
Вот тут агент сплетни вживается в роль Пандоры -
наивность смешалась с коварством -
и сдвигает стопудовую крышку скуки
над котлом мировой культуры и ... медицинская карта
становится "Старшей Эддой", "Смертью в Венеции",
"Происхожденьем трагедии" или "Майн кампф" - по вкусу.
Косноязычный статист выходит на середину сцены
с кнутом в руке и, самобичуя, разоблачается,
под невзрачным тряпьём обнаруживая мускулы
куриация или груди аниты экберг.
Но пьесу делает зритель. Ты можешь разоблачаться
беспробудно, бесстыдно, вплоть до прямой кишки - никто не заметит.
Вся надежда на друга. На меня, например.
Мне надлежит совершить логарифмическое исчисленье,
сиречь: этот Y - козёл. (Что вы морщитесь?
Слово "козёл" многозначно, как всякое слово, переменчиво, как светофор.)
Этот Y - козёл потому, что он в юности:
а) подавал нам надежды (как милостыню),
б) утверждал, что свобода и братство...
в) обрюхатил бесплодную Z.
Далее он эмигрировал - это уже хорошо.
То есть, понятно: Харбин-Севастополь
(верней: Севастополь-Харбин),
нищенство, нищенство, нищенство,
вскоре - Париж, принят у Гиппиус, изгнан,
вернулся в Сорренто.
Как туристический ненарушимый маршрут,
вехи большого пути. Например, приключенья
печально известной П.: отец неизвестен,
мать нелояльна к режиму, но любвеобильна,
ранний дебют и невинность, как овощи в борщ,
ловко наструганы в жертву сюжету. Затем...
Всё это только затем,
чтобы глина меня форму какую-то приобрела на Земле.
Чтобы, встречая меня, провожая меня,
люди сказали себе: "X плюс Y равно..."
Ибо на самом-то деле нам дан человек.
Он состоит из коробки конфет и окна,
боли в спине, бормотанья: "Он любит / он не...
кстати, а я?.. я не знаю... вчера ещё... а
завтра?.. наверно... но нынче - звонить в Петербург!"
Чтоб сообщить совершенно простуженной S...
Что же? Что Y - козёл. Почему? Потому,
что я хочу объяснить ей:
она мне дороже всего,
слаще себя...
В Первом мире бредет Рождество
(тоже особая сплетня),
а в Третьем - темно и невольно.
Вербализировать это - ковыряться пинцетом в мозгу:
Главное - неэстетично, неглавное - больно.
Да и бесстыдно - вне сплетни.
Безвкусно. Безрадостно. Без.
Ибо она - об устройстве надежды ликбез.
Сплетня, она, как надежда, - слепа, безрассудна...
Ходит повсюду, ломает любые замки.
Всё обращает - и судороги, и зевки,
и золотые венки, и зловонные судна.
II.
Что-то критики на меня серчают.
Было время, они меня любили
За библейский профиль, нежный возраст
И густое "до" в последних нотах.
Было время, было племя, семя,
А теперь я горькую пилюлю
Их презрения глотаю вместо сладкой
Противозачаточной пилюли.
И поэты меня любили помню
Прихожу к одному как звать забыла
Говорит ах сукина ты дочка
Всю-то ночь читал проспал работу
Ты у нас Ахматова вторая.
Хорошо ещё, думаю, не Пушкин,
Но молчу и жду, когда накормит.
А сегодня дама мне сказала,
Распахнув свой портсигар изящный:
"До чего вы молоды, Полина,
Молоды и счастливы, Полина."
Согласившись, я пошла на службу.
Нынче я служу в библиотеке.
С точки зренья разных обстоятельств
Мне как раз там самое и место:
Мой отец - под шифром PG-20,
Мой любимый спит в журнальной стопке,
Мой другой любимый... Впрочем, хватит.
Общая картина очевидна.
Открываю книгу: здравствуй, папа.
Уж четыре года не видались.
С того самого дня, да ты не помнишь.
Ты сошёл с ума, газеты пишут.
Я газетам не могу не верить.
А сегодня я почти случайно
Нахожу журнал, и что же вижу -
Боже, не таким его я помню.
Память рабская груба и льстива,
Беззастенчиво пользуется тем, что
Уличить её в подмене смогут
Только нежный червь да эксгуматор.
Самолёт летит. Родимый Окленд
Этой ночью может спать спокойно.
Бодрствует внутри него Полина,
Та, что всех моложе и счастливей.
Вернуться на главную страницу | Вернуться на страницу "Тексты и авторы" | Полина Барскова |
Copyright © 2000 Полина Барскова Публикация в Интернете © 2000 Союз молодых литераторов "Вавилон"; © 2006 Проект Арго E-mail: info@vavilon.ru |