|
Стихи памяти отца
1.
Ночь. Туман невпродых.
И - лицом к октябрю -
надо прежде родных
исчезать, говорю.
Речь, которая есть
у людей, не берет.
В большей степени весть
о тебе - этот крот.
Потому что он слеп.
Слепок черных глазниц.
В большей степени - степь.
Холод. Ночь без границ.
2.
Узкий, коричневый, на два замка саквояж,
синие с белыми пуговицами кальсоны,
город, запаянный в шар с глицерином, вояж
в баню, суббота, зима и фонарь услезенный,
за руку, фауна булочной сдобная: гусь,
слон, бегемот - по изюминке глаза на каждом,
то и случилось, чего я смертельно боюсь
там, в простыне, с лимонадом в стакане бумажном,
то и случилось, и тот, кто привыкнуть помог
к жизни, в предбаннике шарф завязавший мне, - столь же
к смерти поможет привыкнуть, я не одинок,
страшно сказать, но одним собеседником больше.
3.
Я шлю тебе вдогонку город Сновск,
путей на стрелке быстрые разбеги,
хвостом от оводов тяжеловоз
отмахивается, на телеге
шагаловский с мешком мужик-еврей,
смесь русского с украинским и с идиш,
мишугинер побачит тех курей
и сопли разотрет в слезах, подкидыш,
весь местечковый, рыжий, жаркий раж,
всю утварь роя, все, чем мне казался
тот город, всю языческую блажь, -
египетский ли плен в крови сказался,
не знаю... Эту жизнь, которой нет,
которая мне собственной телесней
была, на ту ли тьму, на тот ли свет
я шлю тебе мой голос бесполезный,
как в Белгороде где-нибудь, схватив
в охапку сверток груш, с толпой мешаясь,
под учащенный пульс-речетатив, -
ты отстаешь, в размерах уменьшаясь,
и я иду к тебе, из темноты
тебя вернув, из немощи, из страха,
как блудный сын, с той разницей, что ты
прижат к моей груди как короб праха.
4.
Это ты стоишь в прихожей с клюкой -
воспаленные веки, полуоткрытый рот,
мы с тобой не увидимся ни в какой
больше комнате, мама за мной запрет,
это ты в семейных стоишь трусах,
отражаясь в зеркале тройного трюмо,
"...и прижать тебя к сердцу" - уже в слезах
ты закончишь беспомощное мне письмо,
это я в навьюченном солнцем стою
городке ослином и пью вино,
это ты, вцепившись в кровать свою,
жизнь додышиваешь, идя на дно,
предпоследняя - вот она - в череде
явей, нам изменяющих без конца, -
боль, последней же нет нигде,
а точнее: нет у нее лица,
не имеющая в зеркалах
отраженья, страшна и завешивают ее,
это ты стоишь, на моих глазах
превращаясь в незыблемое небытие,
не собою утрата так тяжела, -
обретение, наоборот, она яви есть
в большей мере, чем явь до нее была,
умирает тело, но дышит весть.
5.
На скорбном родины развале
январь я этот пробродил,
меня в квартиры люди звали,
и призрак душу бередил,
не зря кругом была разрыта
земля, и, кутая озноб,
как у разбитого корыта,
сидел над ямой землекоп,
сновали голуби помоек,
день припухал как на дрожжах,
и воспаленный свет попоек
горел на нижних этажах,
я там увидел сон плаксивый:
лет семь ребенку, смерть отца...
Ты, откупившаяся ксивой,
душа без признаков лица,
оплакавшая в срочной дреме
сегодняшнее горе, ты -
ты исхитрилась в мертвом доме
и мертвая - вернуть черты
свои, забившись в угол сонный,
ползущая на свет, на звук
почти уже потусторонний, -
ты, перевспыхнувшая вдруг.
6.
Поздней осени скарб.
Ночь. Отливом забыт,
лист ползет, точно краб.
Прах твой в землю зарыт.
Я не знаю молитв.
Только слово, как бур,
словаря монолит
сверлит, рыщет фактур
равных скорби, тому,
что отбросила плоть,
погружаясь во тьму.
Прииск звездный. Щепоть
света. Облако ль ты
тщишься сдвинуть рукой,
чтоб увидеть черты -
вот - лица над строкой,
и в движенье пером
по бумаге - прочесть:
среди ясного гром
неба - все, что ни есть...
Или этот набор
букв, тире, запятых
ты не видишь в упор
как бесстыдство живых?
* * *
Футбол на стадионе имени
Сергей Мироновича Кирова
второго стриженого синего
на стадионе мая миру мир
под небом бегло гофрированным
рядами полубоксы тыльные
левее ясно дышит море там
блистательно под корень спилено
на стадионе мая здравствует
флажки труду зато в бою легко
плакатом мимо государствует
бутылью с жигулевским булькают
парада ДОСААФ равнением
идут руками все размашистей
и вывернутым муравейником
меж секторов сползанье в чашу тел
потом замрет и страшно высь течет
над стадионом С. М. Кирова
удары пустоты стотысячной
второго стриженого миру мир
по узеньким в часы песочные
в застолье ускользают сумерки
до Дня Победы обесточено
извилиной сверкнет лишь ум реки
Подражание Кавафису
Куда идете, граждане, держась
за тонкие веревочки, к которым
привязаны воздушные шары?
И почему бумажными цветами
вы машете, и красных петушков
на палочках облизывают дети?
Чем взбудоражен город, почему
на всех углах из раструбов железных
гремит незримый хор, и старики
из окон смотрят недоумевая:
что там несут - трофеи или дань?
и кто несет - рабы или туземцы?
Что за повозка? Почему на ней
трехглавый барельеф - Геракл могучий
в Аид отправил пса или богов
столь странные у вас изображенья?
Там, за рекой - святилище? дворец?
Куда устремлены Петра потомки?
Ареопаг? Как много черных шляп
и шелковых шарфов! Совет старейшин?
Зачем они ладонями с высот
трибуны помавают? Копьеносцы
и лучники уходят на войну,
или с войны, блестя златочешуйно,
вернулись? О, постойте, я хочу
понять обычай ваш, куда спешите?
И почему почтенные мужи
все по трое расходятся, оставив
жен и детей, и, право, почему
вы мне не отвечаете? Постойте!
Откуда эти залпы? Началось?
Кто этот человек, зачем в потемках
ко мне он приближается с копьем
и говорит: "Изыди, чужестранец,
а не изыдешь, мы тебя убьем..." -
и ритуальный исполняет танец?
* * *
Из пустых коридоров мастики,
солнцерыжих паркета полос,
из тик-така полудня, из тихих,
тише дыбом встающих волос,
сохлым запахом швабры простенной,
труховой мешковиной ведра,
с подоконника пьющих растений
вверх косея фрамуги дыра,
перочисткой и слойкой в портфеле,
Александров под партой ползет
к Симакову, который недели
через две от желтухи умрет,
безъязыкие громы изъяты
горячо, и в продутых ушах
две глухие затычки из ваты,
и уроки труда на стежках,
и на солнце прозрачные вещи,
и пчела к георгину летит,
в вакуолях пространства трепещет,
слюдяное безмолвье слезит,
то, что вижу - не зрение видит,
не к тому - из полуденных тоск -
сам себя подбирает эпитет
и лучом своим ломится в мозг.
* * *
В георгина лепестки уставясь,
шелк китайский на краю газона,
слабоумия столбняк и завязь,
выпадение из жизни звона,
это вроде западанья клавиш,
музыки обрыв, когда педалью
звук нажатый замирает, вкладыш
в книгу безуханного с печалью,
дребезги стекла с периферии
зрения бутылочного, трепет
лески или марли малярия -
бабочки внутри лимонный лепет,
вдоль каникул нытиком скитайся,
вдруг цветком забудься нежно-тускло,
как воспоминанья шелк китайский
узко ускользая, ольза, уско
Памяти Л.
1.
Мел ссыпается с досок,
тряпок, весенний,
треугольниками хеопсы
залежей, где бассейны,
угольные буравят мухи,
в море впадают вилы
Нила, Некрасов муки
отслоил для Ненилы,
слойки и перочистки,
читка пиесы в лицах,
актовый зал отчизны,
Софья и Лиза,
я берегами Стикса
Лену ищу в тоске,
мальчики ждут от икса
игрека на доске,
по небу снимки
легких летят легко,
розовые, как у немки
голубое трико,
в ту строку, где "весенний",
тихо просится "день",
тень проносится тени
Лены, тень ее, тень.
2.
Вот еще один
март солнечный
невоплощен, иди
сюда, со школы начни,
с коридора начни,
как на колено берут
портфель они,
девочки, и Лена не тут
уже, замочки блестят
и резинки видны,
чуть в проталинах сад
прописан весны
вдали, иди сюда,
где сплошь мокрая
земля, и с чавканьем стиснуты
калош края,
ближе подойди,
по стеклу в грязи
битому проведи
и цветок спаси,
помня, с белых лиц
двух учительниц
как слетал шепотком
с траурным ободком
мир, пылящийся
в груде сумерек,
там, где плащ, вися,
умер, сник,
утомясь, томясь,
иди себе прочь,
небом пряных масс
наплывает ночь.
Марианна
Марианна, перепрыгнув уровень,
в электричку резкую идет,
в мире на одну вот-вот не умерло,
но сегодня в озере умрет.
Точка там мерещится над озером
удаляющегося отца
и мерцающего, вроде морзе,
Марианне бледного лица.
Это с мира капля сумасшествия
в небольшую голову стекла,
Марианну силою божественной
через край ума перелила.
И она, перемахнувши замысел,
свет его таинственный и тьму,
больше не взывая к нашей жалости, -
тихо соответствует ему.
* * *
О, ядро с ключицы
в воздух послано сентября,
долго летит, лучится,
в памяти застревает зря,
катится, пав на землю,
сантиметра три,
тем ли я занят, тем ли
занят я, тускло ядро гори,
трусики-абажуры,
девичьи позвонки гуськом
тянутся с физкультуры
в неотразимом огне таком,
и спокойная пропасть
обрывается, мертво стоя
на своем, - точно пропись
с оглянувшимся "я".
* * *
По коридорам тянет зверем,
древесной сыростью, опилками,
и - недоверьем -
дитя с височными прожилками,
и с лестниц черных
идут какие-то с носилками -
все в униформах.
Провоет сиплая сирена,
пожарная ли это, скорая,
пуста арена,
затылок паники за шторою
мелькнет, и ярус
из темноты сорвется сворою
листвы на ярость.
Он не хотел на представленье,
оставь в покое неразумное
дитя, колени
его дрожат, и счастье шумное
разит рядами, -
как он, его не выношу, но я
зачем-то с вами.
Горят огни большого цирка,
прижмется к рукаву доверчиво -
на ручках цыпки
(я плачу) - мальчик гуттаперчевый...
скорей, в автобус,
обратно все это разверчивай,
на мир не злобясь.
Они не знали, что творили -
канатоходцы ли под куполом
пути торили,
иль силачи с глазами глупыми
швыряли гири...
Иль, оснежась, сверкали купами
деревья в мире.
* * *
Вестибюля я школьного
окончания в пору уроков,
вроде взрыва стекольного,
световых его пыли потоков,
вроде с улицы вольного,
или галстуком розовым
проутюженным веянье шелка,
и к учебникам розданным
обоняние тянется долго,
все продернуто воздухом,
пилкой лобзика ломкою
контур крейсера, пылкие взоры,
и, любовное комкая,
вся на северной встречу Авроры
кровь пульсирует громкая,
время тусклое лампочки
в раздевалке, тупых замираний,
и мешочка на лямочке,
и с родительских в страхе собраний
ожидания мамочки,
тонкокожей телесности,
шеи ватой обмотанной свинки,
астролябий на местности,
и рифленых чулков на резинке,
и кромешной безвестности,
растворяйся, ранимая,
погружайся в тоске корабельной,
дом, и, неуяснимая,
под бессмертный мотив колыбельной,
радость, спи и усни моя.
* * *
Поднимайся над долгоиграющим,
над заезженным черным катком,
помянуть и воспеть этот рай, еще
в детском горле застрявший комком,
эти - нагрубо краской замазанных
ламп сквозь ветви - павлиньи круги,
в пору казней и праздников массовых
ты родился для частной строки,
о, тепло свое в варежки выдыши,
чтоб из вечности глухонемой
голос матери в форточку, вынувший
душу, чистый услышать: "Домой!" -
и над чаем с вареньем из блюдечка
райских яблок, уставясь в одну
точку дрожи, склонись, чтобы будничный
выпить ужас и впасть в тишину.
* * *
Тихим временем мать пролетает,
стала скаредна, просит: верни,
наспех серые дыры латает,
да не брал я, не трогал, ни-ни,
вот я, сын твой, и здесь твои дщери,
инженеры их полумужья,
штукатурные трещины, щели,
я ни вилки не брал, ни ножа,
снится дверь, приоткрытая вором,
то ли сонного слуха слои,
то ли мать-воевода дозором
окликает владенья свои,
штопка пяток, на локти заплатки,
антресоли чулков барахла,
в боевом с этажерки порядке
снятся строем слоны мал-мала,
ничего не разграблено, видишь,
бьет хрусталь инфернальная дрожь,
пятясь заполночь из дому выйдешь
и уходишь, пока не уйдешь.
* * *
Сердце надвое всегда рвалось,
с Кировского ли съезжал, с Тучкова -
Петроградская бросала в дрожь
сторона свидетеля ночного,
в смерть возьму с собой пласты
туч лиловых, туч тяжелых,
дом, в котором засыпала ты,
путь до Геслеровских бань возьму,
дребезг елочный трамвая
с осыпью бенгальскою во тьму...
вдруг рыданья земляной
голос: Господи, он сжил меня со света... -
и несчастная подробность эта,
точно пес, увяжется за мной.
* * *
Птица копится и цельно
вдруг летит собой полна
крыльями членораздельно
чертит в на небе она
облаков немые светни
поднимающийся зной
тело ясности соседней
пролетает надо мной
в нежном воздухе доверья
в голубом его цеху
в птицу слепленные перья
держат взгляд мой наверху
* * *
Тихий из стены выходит Эдип,
с озаренной арены он смотрит ввысь,
как плывет по небу вещунья-сфинкс,
смертный пот его еще не прошиб.
Будущий из стены выходит царь,
чище плоти яблока его мозг,
как зерно проросший, еще не промозгл
мир, - перстами его нашарь.
Воздух, воздух губами еще возьми,
разлепи два века и слух открой,
и вдохни, как крепко, кренясь, корой
пахнет дерево еще незимы.
Ты сюда явился запомнить взрыв
вещества, которым и образован сам,
в чистом виде равный своим слезам,
ни единой тайны стоишь не раскрыв.
В белом еще обнявшихся нет сестер-
дочерей, и мать еще не жена,
и себя не уговаривает: "жива" -
жизнь, и дышит дышит дышит в упор.
* * *
Ломкую корочку снега
продавливая за гаражами,
за отвороты ботинок завалится,
звякая за подкладкой грошами,
долго на стену пялиться...
мокрыми пятками, медными пятаками...
Корочка снега бурая,
прошитая горячо
собачьей капельками мочой,
в горле у идиота рыданье бурное,
все ни о чем, ниотчего,
мамочку жаль, стена штукатурная.
(Если бы не слюны
запах с ее платочка,
сажу стирает с моей щеки,
грустные окна слюды
на керосинке, я думаю, очень.
Долго в точку смотреть - и все далеки).
Близко к рождению, небытие
втягивает, как в полынью,
разудаляются птицы две в небе те,
голову наклоню,
жить надо, врать, разорвать одну
жалобу школы на школьника в темноте.
Дай прихитрюсь,
припотею к воротничку,
жизнью пропахну, притрусь,
страшно ему, идиоту и новичку,
мерзнуть и, втискиваясь в эту узь
за гаражами, изничтожать себя по клочку.
С дядькой
Мы - солнце яркое
желтей желтка - сидим,
ты держишь чарку, я
в твою одежду дым
вдыхаю впитанный
ночных костров, войны,
охоты, вытканной -
из-за твоей спины
видна - на коврике,
где солнца луч лежит,
и столько в облике
твоем любви дрожит
моей, - тянусь рукой,
и чарка алая
вина, скользнув рекой,
наряд твой залила,
тогда, скривив лицо,
ладонь отводишь ты -
нежна, блестит кольцо
на пальце, как цветы,
нежна, и линий вдоль
ладони бел пучок,
но обжигает боль
мне щеку горячо,
я в угол тот бегу,
где лира спит у нас,
и слабо берегу
до-пробужденья час.
Бабушка видит мужа
Дня мерцанье белое в обводах рам,
белое мерцанье из окна сквозит,
никого на дереве, лица ни там
нет, ни там, прищеплена, весна висит,
с бельевых веревок перекрещенных,
номерком нашитым бегло мечена,
не душа живая - это вещь на них
рукавами сохнущими мечется,
о каком Давиде - указательным
тычешь в створ весны - тебе бормочется,
никого под деревом, но, знать, больным
видится, как хочется, как хочется,
что-то вроде пленки кинопорванной,
где идет война, эвакуация,
беженцы в стога ныряют, в створ видна
в воздухе висящая акация,
с крестиков, гудящих в небе, ненависть -
кладбище летит горизонтальное -
валится, и дымом всходит века весть,
убегает в даль зигзагом, в даль, снуя,
как овец, гонимых в преисподнюю,
смерть пасет и гнет их в три погибели,
Боже, человек живой бесплоднее
мертвой птицы, усыпленной рыбы ли,
ты читай на дереве псалмы свои,
в них ночей тоску твою и дней тая,
пусть они баючат, ветви вислые,
путаницу смертную, по ней-то я
и служу на кухне поминальщиком,
мальчик и меняльщик глянца марок я
там, стекает по моим печаль щекам,
и в окне трепещет что-то яркое.
* * *
Снял конек, еще сердце вдвойне -
в два прозрачных виска -
и упал на ковер,
и на розовой нежной ступне
исчезающий влажный узор
шерстяного носка.
Вернуться на главную страницу |
Вернуться на страницу "Тексты и авторы" |
Владимир Гандельсман | "Эдип" |
Copyright © 1999 Владимир Аркадьевич Гандельсман Публикация в Интернете © 1999 Союз молодых литераторов "Вавилон"; © 2006 Проект Арго E-mail: info@vavilon.ru |