Сергей Гандлевский

ПОЭТИЧЕСКАЯ КУХНЯ


          СПб.: Пушкинский фонд, 1998.
          (Серия "Зеркало")
          ISBN 5-89803-006-9
          С. 13-17


КРИТИЧЕСКИЙ СЕНТИМЕНТАЛИЗМ

            Тайна - первопричина лирической поэзии.
            Дело поэта не раскрытие тайны, а воспроизведение её в неприкосновенности, чтобы человек, причастный той же тайне, со страхом и восхищением узнал её по твоим словам, как внезапно досказывает собеседник, оборвав твою историю на полуслове, твоё же сновидение.
            У разных поэтов разные тайны. Ахматова, говорят, не любила Георгия Иванова. Но очарование 10-х годов, какой-то особенный воздух той поры стали их пожизненным мучением, главным воздухом их поэзии.
            Всю жизнь тайну своего детства хранил Набоков - да так, что и мы, люди «эпохи Москвошвея», заворожены ею.
            Есть и такая тайна: весна, вымыты окна, чирикают во дворе воробьи. «Точить ножи-ножницы», - кричит последний, быть может, точильщик. Праздник - и на столе сыр и шпроты, впереди - целый день. Готовы для выхода берет, короткие штаны, белые гольфы с кистями. Коммунальные склоки побоку и соседи поздравляют друг друга. 1 мая, счастье.
            Пройдёт время и мы узнаем, что наши лучшие годы, расцвет пяти чувств, беспричинный восторг - не вполне, как бы это сказать, правомочны, обман детского восприятия. Что мы были введены в заблуждение, праздника не было, а были: кровь, ложь, общее оскотинение. Что кому велосипед «Дукс» и липовые аллеи, кому сладкая горечь предреволюционного артистического быта, а кому - сиротский праздник 1 мая, да и тот, как оказалось, обман.
            Знание знанием и злость злостью, но что нам делать с любовью, раз она есть? Что делать лирическому поэту со своим главным достоянием - тайной, если она опозорена?
            Позорная тайна может стать источником лирического творчества. Разные поэты по-разному реагируют на такую тайну своего поколения.
            Реакция может быть волевой. Да, мы обмануты, всё ложь, речь обесчещена; но мы будем расти, встанем на цыпочки и вдохнём чистого воздуха подлинной культуры, отряхнём здешний прах со своих ног и станем свободны, наконец. Авторы, одержимые этим пафосом, пишут стихи, в которых сама лексика, синтаксический строй, интонация - всё плод гордого и завидного желания обрести свободу, найти в себе силы жить, несмотря на позорную тайну, ущерб, незаконнорожденность. Нотки судейски-презрительные наряду с одической плавностью слога естественны в этой поэтике. Торжественность, подчёркнутое и оттого чуть комическое и трогательное чувство собственного достоинства. Намеренной лжи здесь нет, но волевое, ценою напряжения всех сил стремление выпрямиться, встать с четверенек в полный рост неизбежно сковывает пластику движения, лишает поэтическую жестикуляцию естественности.
            Ряд вопросов возникает у читателя в связи с этой поэтической и человеческой установкой: по силам ли человеку очиститься вполне? В нашей ли воле вести себя так, как будто ничего не произошло? И опять-таки, как быть с любовью, в которой мы без вины виноваты? Тоже отторгнуть, раз эти сантименты вызваны жалкими, а то и подлыми принадлежностями жалкого и подлого времени? Ну и последний вопрос: довольно ли одного пафоса презрения и праведности, чтобы человеческое намерение стало поэтическим делом?
            Второй способ осмысления поруганной тайны. Насмешка. Поэты этого толка начинают вроде бы традиционно-романтически, содрогаются от горького смеха. Обманутое доверие мстит за себя: ходульные идеалы, языковая мертвечина, казённые авторитеты подвергаются злорадному осмеянию. Сфера осмеяния широка и продолжает расширяться. Веселье крепчает, распаляется, входит в азарт. Огонь его перебрасывается на идеалы вообще, на язык вообще, на авторитеты вообще. Граница между смешным и несмешным размывается, потому что смешным оказывается всё, мир признаётся недостойным буквального отношения. Так разочарованный мстит жизни за своё прозрение. Но и жизнь не остаётся в долгу. Веселье, не предполагающее серьёзности, потерявшее ее вовсе из виду, теряет весёлость. Смех превращается в работу, шутник становится назойливым, карнавал оборачивается скукой. Надо спасать положение: нужны новые ухищрения, неприевшиеся затеи. Надолго ли их хватит, во-первых? а во-вторых и в главных: как только применительно к искусству появляется нужда в слове «надо» - прости-прощай естественность, а значит, свобода, а значит, творчество. А об истине и разговору нет, ибо «нет убедительности в поношениях, и нет истины, где нет любви».
            Ну и наконец, третий способ переживания общей тайны. Назовём его, от фонаря, критическим сентиментализмом. Очертания его размыты, он занимает промежуточное между двумя вышеозначенными направлениями положение. Но тяга к одическому слогу, тоска по высокому утраченному родству не может быть здесь реализована с сознанием полной правоты: былое имеет слишком большую власть над душой поэтов этого направления. Причастность былому хоть и осознаётся ими как нечто постыдное, но - как быть - она есть. Она делает невозможным, потому что фальшивым, разговор со своим временем свысока. Этот разговор с высот пусть прекрасных, но чужих, для критического сентиментализма неуместен, как неуместна была в нашем детстве книжка «Детство Никиты» (внеклассное чтение). При чем здесь Никита с его диковинным детством, когда сходить за угол в кино - целая экспедиция: нарвёшься на Дьякона с Севой - велят попрыгать и отберут мелочь, если гремит в карманах?
            Тут, казалось бы, и впасть в паниронию. Но и это не получается. В чувствах своих мы не вольны, и слишком много души положено на эту злополучную тайну, от которой поэтам критического сентиментализма никуда не деться, и борьба с этой ущербной любовью попахивала бы саморазрушением...
            Прекрасны бабочки и шорох мартовского льда на Неве прекрасен! И всё-таки падает моё сердце от запаха ремонта, карбида, железного привкуса воды из кухонного косого сиплого крана. И есть вера, что в конце жизни и в конце времён в сумятице звуков мира раздастся для посвящённых как пароль и прощание: «Точить ножи-ножницы!»
            Шаткая, двойственная позиция. Есть в ней и высокая критика сверху, и насмешка, а главное - любовь сквозь стыд и стыд сквозь любовь. И пора называть вещи своими именами: эти поэты попросту по-человечески слабы. Хорошо это или плохо? Скорее всего неплохо, если не расплыться вовсе, а держать в уме и высокий пафос и иронию. В чём сила поэта? Приказывать чувствам, наступать «на горло собственной песне»? Но это умеют слишком многие, для этого не надо родиться поэтом. Поэту указ не людские уложения, не пресловутая сила воли - куда и кого она только не заводила, - а законодательство искусства.
            Итак, одна тайна и три поэтических способа выразить её, три способа жить с нею - три стиля, как нас и учили в школе. Даст нам что-нибудь это совпадение? - Ничего не даст. «Верх», «низ», «середина» нынешнего мира перетасованы самым причудливым образом. Высокий стиль, если он упорствует и не делает скидок на произошедшее, впадает частенько в выспренность и смахивает помимо воли поэта на пародию. Почва пошатнулась под ногами высокого стиля. Да и сами Поэты с большой буквы, разве смогут они жить или попросту выжить в согласии с законами своего жанра? Разлад неизбежен, а где разлад, там фальшь.
            Низкий стиль наступает. Захваченный инерцией разрушения, он давно забыл свою первопричину: попранные чистоту и здравый смысл - и успел полюбить родительский хаос, как среду своего обитания. Ущербный смех, переливаясь через край жанра, заполняет реальную жизнь, становится нормой, хорошим тоном, повинностью. Лицевая мускулатура одеревеневает в обязательной весёлой гримасе. Рождённый позывом к свободе, смех становится её врагом, присягой.
            И разве только критический сентиментализм ещё реализует своё право на выбор: смешно - смеюсь, горько - плачу или негодую. Обретаясь между двух полярных стилей, он заимствует по мере надобности у своих решительных соседей, переиначивая крайности на свой лад: сбивая спеси праведной поэзии, окорачивая шабаш поэзии иронической. Этот способ поэтического мировосприятия драматичнее двух других, потому что эстетика его мало регламентирована, опереться не на что, кроме как на чувство, ум, вкус. Зато выбор, зато свобода и, в случае удачи, естественность поэтического высказывания.
            Нашему времени нужно оправдание гармонией не меньше, а больше, чем многим другим временам, потому же, почему врач нужен не здоровым, а больным. Значит, снова постылое «нужно», снова исправление нравов? Да нет, ведь художник не лечит, а лечится...
            Внутренняя жизнь поэта часто - довольно безрадостное зрелище затяжной войны: с самим собой, людьми, обществом, природой, Богом. Творчество, может быть, единственный доступный поэту способ пойти с миром на мировую. Это краткое перемирие не только облегчает пишущему жизнь, но и приближает к истине. Так я думаю.




Вернуться на главную страницу Вернуться на страницу
"Тексты и авторы"
Сергей Гандлевский "Поэтическая кухня"


Страница подготовлена Сергеем Карасевым.
Copyright © 2000 Сергей Маркович Гандлевский
Публикация в Интернете © 2000 Союз молодых литераторов "Вавилон"; © 2006 Проект Арго
E-mail: info@vavilon.ru