Близкий приятель одобрил намерение рассказать об Александре Петровой. У вас общий опыт, и уточнил - экзистенциальный. Мне нравится это слово, в нем, как во всякой латыни, крепкая основательность, четко очерчен и круг применения: согласно филологу, "онтологический" означает "хороший", следственно, в "экзистенциальном" проступает область дурно складывающихся положений, назидательно скверного существования. В обстоятельствах Петровой до и после отъезда из России многое могло бы согнуть или даже сломать сколь угодно выносливый стержень души, вот почему я всегда восхищался тем неакцентированным, а, впрочем, ясно преподнесенным изяществом, с каким она обращала себе в пользу свирепеющее хамство будней, состоявших, на чужой взгляд, из одних недохваток. Гармония словоупотреблений, достигнутая Александрой Петровой, имеет, по моему разумению, трояковыпуклый человеческий корень, те самые заглавные дарования личности, которые предшествуют ее речи, служат залогом звучащих букв и, на мой опять-таки вкус, выделяются из свитка иных, как будто нимало не худших, качеств поэта. Оттого я и высветил эту триаду, дабы теперь описать.
Николай Боков, восхваляя целебную свежесть своего парижского нищенства, всем и каждому рекомендуя уличную согбенность, вернувшую его к смирению, безмолвию, просьбе, сделал осторожное исключенье для женщин - им с протянутой рукой негоже, слишком резкое впечатление. Рука не рука, это и вправду грубая крайность, но я, страшно молвить, старый уже эмигрант, помню, чем была женская бедность в начальные, животной басней и звериным орнаментом пропахшие дни многотысячного нашествия на Израиль. Бедность около нищеты, азбучная, простейшая.
Александру в Иерусалиме окатила она с пят до макушки, и я не встречал никого, кто сносил бы ее с такой гордостью и некичащимся стоицизмом, кто бы напрочь, как она, отказался от жалоб, нытья, от потворства изнуряющей арифметике недостач, которая, точно идол жертвенных помазаний, ждет именно этих пошлых стенаний.
Рожденная для довольства и удовольствий, для прихотей, вольных трат, путешествий, она верила, что мирская прелесть так или иначе вскорости ей уготована, и любой добываемый грош умела выставить или вообразить знаком грядущего материального счастья, т.е. алчно желанной свободы. Стоило завестись хоть мелкой монетке, как, накормив растущих дочерей (Сашу, я свидетель, обычно принимали за старшую сестру), начинала покупать вещицы, украшая дом, очередное съемное жилище - последнее по счету выдалось чудным, в тенистом, под благотворными кущами, иерусалимском квартале. Копить была органически не способна, да скопидомство не поприще женщин, их нива - естественность расточительства; она знала цену деньгам, в том числе самолично добытым, и разбрасывала их без видимых миру борений, легко. Обожала не только подарки - дарить. Шли однажды вечерней столицей, я замешкался, не уследил, а она юркнула вдруг в темный торговый раствор, вернувшись с китайским флакончиком, разрисованным кобальтовыми и перламутровыми акварельными птицами, и с маленькой книжицей в тисненом благоухающем переплете, коей пустые страницы отведены были для набросков и афоризмов, собравшихся, точно бесы на острие иглы, на отточенном грифеле крохотного карандаша. Тебе в удачу, сказала она. И тихо отчеканила: не надо быть богатым, надо жить как богатый. (Об эту пору она подновляла иконы, работая в арабской лавке, в густых узорчатых хоромах, настоящей сокровищнице, где громоздились ковры, посуда, медные светильники, висели сабли на беленых стенах и пахло душными усладами, коммерцией, лукавством, кофе с кардамоном, гашишем и мечетью - не удивлюсь, если в потайном закуте сходились по пятницам ассасины исламских джихадов.) Этот просящийся на скрижали девиз, ею неукоснительно соблюдаемый, я нарекаю первым дарованием Александры Петровой и перехожу ко второму.
Не раз отмечалось, что эмиграция заставляет толкаться среди людей, от которых в прежней жизни избавило б совершенное несовпадение сфер и компаний, поддержанное твердостью общественных разгородок. Самоограничительный максимализм Петровой доходил до чрезмерной черты. Брезгуя многими в русско-израильском культурном слое (видела сперва только поверхность, года через два зрение обострилось, проникло глубже, к духовно состоятельным персонажам), она готова была предпочесть одиночество. Я упрекал ее в снобизме, а это было натуральным, без примеси высокомерия, нежеланьем водиться с теми, чьи судьбы, умы и словарь казались ей глухими и стертыми, размазанными по линялой клеенке беженства, с теми, у кого она ничему не могла научиться, ничего не могла перенять. Потом чуть оттаяла, вернее, решила, что самое время обзавестись группой знакомцев, поклонников, собеседников, и, так решив, ее отцедила сквозь марлю, сочинила безупречно чистый многоходовый этюд - исходный скупой материал, пара-тройка разномастных, спаянных тонким замыслом фигурок, обернулся незаурядной, пожалуй что, констелляцией дружества.
Деннис Силк, сказавший ключевую фразу, которая, увенчав ее "Небесную колонию", распространяет свои излучения и на другие страницы этой книги, оправдывая то, что не нуждается в оправданьях ("Печально подводя итог почти прожитой жизни и как бы отвечая на мои сетования, он заметил: "Да, да, да. И все же только здесь я стал поэтом""), Деннис Силк был подарен ей, точно золото фанатичному старателю - закономерно, наградой за труды. Еврей и британец, стихослагатель и семидесятилетний нетерпимый либерал, седогривый лев с вежливым бешенством в голубых, если не ошибаюсь, глазах, уединенный эгоист и мечтатель, он был таким же добрым дядюшкой-опекуном, как я - суфийским шейхом. Петрова получила, чего добивалась. Ей были даны эссенция английской речи, пример всамделишной, взятой не из романов, острой участи европейского писателя, волевым литературным усилием превратившего экспатриацию в репатриацию, и наоборот, и опять на 180 градусов (Силка побудил в 1950-х отправиться из Лондона к палестинским евреям поиск Йейтсом затонувших гэльских созвездий, Ирландское оккультное возрождение), пример того - она об этом знала отвлеченно, Деннис же был въяве, - что провинция там, где автор смиряется, но не там, где он выдерживает свой удел. Деннис Силк преподал ей урок: литературу можно, а иногда требуется создавать в местах, далеких от канонических центров. В надежде на это Петрова уезжала, после разуверилась, теперь, должно быть, не жалеет.
Третий дар сквозит в городах, выбранных ею для обитания. Имена этих столиц таковы (Петербург - Иерусалим - Рим), что с ними несопоставима ни одна строка, никакая поэзия, традиционно воздвигающаяся у них на крови - они и есть обоснование любых стихов. Когда же, как в приведенных выше скобках, эти имена располагаются в линию, друг подле друга, образуя к тому же связный сюжет чьей-то невымышленной, вдобавок отчасти знакомой тебе биографии, возникает сверх меры, сверх приличий избыточное, китчевое и все-таки роскошное столпотворенье аллегорий, геральдических эмблем, мировых контроверз, полюсов и союзов; маний грандиозо, орландов фуриозо и торквато тассо - откровенно базарное, неподсудное толкованию скопище. Остается вслух повторить три топонима, подивившись, что кому-то удалось собрать их в горсть, сплотить в границах одной жизни-книги, в первичных условиях и выходных данных которой ничто не предвещало затяжных восточно-западных кочевий.
Радость в связи с исчезновением литературной эмиграции, радость, оправдываемая благими намерениями, не только неприлична, но и вредна. Демократическое сознание, воспитанное в ненависти к имперскому характеру культуры, безрассудно пытается его подорвать и тем самым лишить глубины сложный, включающий очаги диаспоры состав русской словесности. Вновь набрала силу малоаппетитная идея единства литературы: не так, мол, важно, где находится писатель, в Москве, Тель-Авиве, Нью-Йорке (подтекст такой, что жить надо в Москве, но об этом, щадя иностранцев, говорят не всегда), важно, что сочиненное им вольется в общую реку - "вернуться в Россию стихами". Между тем имперской литературе, какой и надлежит быть русской словесности, подобает тяготеть к иноприродности, инаковости своих проявлений. Культура империи выказывает мощь в тот момент, когда ей удается выпестовать полноценный омоним, выражающей чужое содержание посредством материнского языка. Исходя из собственной, подчеркиваю, собственной выгоды, культура остывшей империи должна сказать пишущим в диаспоре: ваша литература не русская, а русскоязычная, и это хорошо, именно это сейчас требуется. Она существует, она исполнена смысла. Добивайтесь максимального удаления от метрополии языка, развивайте свое иноземное областничество. Вы мне нужны такими, вы дороги мне как лекарство от автаркической замкнутости. В этом моя корысть, мое эгоистическое, оздоровительное к вам влечение, любовь к дальнему, разгоняющему застоявшуюся кровь. Изложенное - не утопия, так в период после утраты колоний англичане относятся к индийским писателям английского языка, французы - к франкоречивым авторам Магриба.
Случай Александры Петровой выходит из рамок частного происшествия, он иллюстрирует доподлинную литературную потребность. Потребность вырваться за грань привычного мира, превозмочь его тесноту, отчудиться от родного слова, и все ради того, чтобы войти с ним в новую близость. Есть эпохи, когда писателю лучше сидеть на своей почве, как веками сидят крестьяне, и есть времена, заставляющие покинуть ее, ибо только на расстоянии откроется она для чувства и понимания.
Как петербургскому поэту своего поколения, Петровой предстояло говорить усталым невским слогом, - то был бы меланхоличный, мерцающий, замирающий голос пленницы, догадывающейся о том, что ей заведомо определена неудача - сырая клетка города и замкнутого на своей просодии стиха. Совершив поступок, потом еще один, она переломила назначение, из пленницы стала беглянкой; наверное, не ошибусь, предположив, что в Петербурге ее поэзия воспринимается уже как не совсем своя, - своя-чужая, своя-посторонняя, и не со стороны лишь биографии, но и наполнения иносторонним, ино-странным смыслом. Теперь это голос, опробованный в неожиданных, жестоких, внеположных русскому мiру акустических средах, без подсказки и помощи отворивший дверь клетки, голос человека, который, очутившись "легким, без родины", нашел в себе себя-другого и выработал отвечающую этому опыту благозвучную, неблагополучную речь.
Тель-Авив
К началу книги Александры Петровой
|