Если бы моя судьба сложилась так, что я был бы вынужден жить в этом городе, то о лучшем месте, о лучшем виде из окна я и не мечтал бы. Это следует описать, чтобы многое стало ясным.
Мне и посейчас зрелище, видимое из их окон, представляется видением. Как если бы черно-белая фотография оживала, когда, всласть на нее насмотревшись, закрываешь глаза. Вообще в их жизни на склоне холма, в утесе кирпичной башни на восьмом этаже было нечто от фотографии, их нельзя было застать врасплох, они были готовы к съемке и разговаривали и вели себя так, словно вся их маета, перетекающая в хаос прошедшего времени, имеет цену, ну, солей серебра хотя бы.
Когда я заявился к ним со звонком, с назначением часа визита, с долгими подробными описаниями транспортных развязок, автобусных маршрутов, которые чуть хуже, но надежнее трамвайных, почему-то с перечислением железнодорожных переездов, где можно прождать от десяти минут до получаса, потом подъезда с торца, плохо работающего небезопасного лифта, сейфовой двери, где еще нет звонка, так как эти пошлые квазиптичьи трели немыслимо слушать и т. д. и т. п., то, выйдя на балкон, я поразился тому, как время суток, глупый календарный час может смешаться, как подкрашенная жидкость, с совершенно иными изумительными вещами. С далеким гудком еле видимого парохода, с подвешенной связкой циклопических луковиц, с куртуазным приветствием их маленького сына, преувеличенно хорошо воспитанного. Стеллаж с его многочисленными фирменными игрушками по упорядоченности мог потягаться с таблицей Менделеева. У пухлого мальчугана должна была быть борода, сюртук и золотой брегет на цепочке через живот...
Они стремились к евростандарту тотальной белизне и гладкости.
Непобежденной оставалась лишь лоджия, заваленная прелестными пожитками.
И сегодня, невзирая на время, превратившее случайности в пылеподобную труху, а из сильных впечатлений извлекшего острый и неизживаемый вкус, я все еще храню в себе невероятный и нежный вид с лоджии восьмого этажа их дома на холмистой окраине моей родины.
Я бы вообще-то хотел оставить эту топографию в своей памяти в виде чистого описания, без какой бы то ни было рефлексии, просто вид, просто пейзаж. И можно спокойно стареть, созерцая его.
Эти люди, к которым я пожаловал в гости, изначально относились для меня к той же породе тихого зрелища, я ничем общим не был с ними связан, и, кроме одного безумного друга пьяницы, даже алкоголика, теряющего разум истерика, у нас не было ничего общего. Под "почти" я подразумеваю редкие встречи у милых людей.
Через год здесь будет все устроено для барбекю, важно заявила она.
В лоджиях Рафаэля не жарят мясо, пошутил я.
Милая мамочка, я прошу прощения у тебя и у Микеши за то, что я рассыпал "леголенд" с пиратиками...
Я-то прощу тебя, мальчик, немного повременив, но вот сможет ли простить тебя Микеша большой вопрос. Ты ведь нарушил распорядок дня, а сейчас, тебе прекрасно известно, забывчивый друг, время, отведенное чтению и рисованию впечатлений карандашами.
Ой-ой-ой, но, может, он меня все-таки простит? Мне бы очень хотелось, чтоб он меня все-таки простил, я так боюсь его гнева, запричитал ребенок как в сказке о хорошо воспитанных детях.
Наказание может усугубиться, если ты не избавишься от отвратительной привычки именовать Микешу в третьем лице. Поди в детскую, плотно закрой дверь, а я сейчас попробую поговорить с Микешей, сказала она, без тени улыбки посмотрев и на меня. Сдерживая слезы, мальчик ретировался, закрыв за собой дверь тихо и плотно.
Через несколько минут до меня донесся тихий монолог:
Микеша тебя не прощает, так как ты нарушил порядок. Он даже передал, что собирается прийти и наказать тебя.
В ответ раздался сдавленный писк.
А сейчас будет сладкий стол. Ведь вечером так приятно почаевничать...
Мы перешли в просторную белую кухню, и я бы нисколько не удивился, если бы увидел четвертый прибор для Микеши. Но его не было.
Что-то наш мальчик расшалился, тихо промолвил хозяин. Он вообще-то был в этом доме на вторых ролях, так сказать, певцом за сценой.
Стоит описать меню. Оно было душераздирающим: сладкий немецкий ликер цвета дыма над трубами завода "Крекинг", немецкие же кексы в серебряной бумаге, джем из консервной банки. Хозяйка сдержанно улыбалась этому импорту из ближайшего ларька. Да, еще у всех троих рядом с чайной чашкой лежал "Марс", и он должен был нас, как говорится в рекламе, "зарядить бодростью на целый день". Но день уже подходил к концу. По-моему, они просто отобрали гуманитарную помощь у какой-то старухи. "Вот это скупость, подумал я, от этого стола не может быть никакого стула". Тем более мы восседали на высоких неудобных табуретках.
Мы как Оман, Артаксеркс и Эсфирь. Помните, у Рембрандта? блеснула хозяйка.
"У них на столе не было "Марса"", сказал я сам себе.
Потянулся культурный разговор о культуре. И это тоже было невыносимо и душераздирающе. Я спасался только тем, что давился ликером и выходил на балкон, где через год должен потечь жирный угар барбекю.
Вечерело. Ликер кончился, а я почему-то не уходил.
Может быть, пригубить что-либо более крепкого, возбудил я тишину, прошиваемую только тиканьем пошлых настенных часов в духе Дали, стрелка на потекшем блине циферблата уперлась в "семь", пока не поздно, можно и сходить.
Да что вы, сейчас одни суррогаты! вскричала она с какой-то нечеловеческой брезгливостью.
Ну, не одни.
У нас вообще-то все свое, так сказать, с дачи, не знаю, как вы к этому отнесетесь...
К этому я отнесусь хорошо.
Павел, набери штоф.
Павел набрал.
Дивный-дивный самогон, дивные-дивные сладкие помидоры, дивные-дивные малосольные огурцы. И разговор у нас совсем другой пошел.
К середине штофа выяснилось, что она женщина необыкновенной доброты. Или я что-то упустил, но когда стал прислушиваться, то понял, что путаная история уже подходила к сладостному завершению, и та женщина, о которой шла речь, выглядела просто из ряда вон, восхитительно, а муж так ее любил и нежил, что даже сам подкрасил ей помадой губы, оправлял складки и вырез платья, взбивал челку... И я напрягся при словах, сказанных с радостной улыбкой, что она, та чудная женщина, совершенно, абсолютно ничем не пахла...
Почему это совершенно ничем? Ведь хоть чем-то пахнут...
Я имею в виду очень неприятный летом запах тления. Ведь иногда к покойнику невозможно подойти.
Тут неожиданно вступил певец за сценой:
У нее, помнится, были очень хорошие работы по Тамбовским говорам, где она приоткрыла проблему аканья...
У этой злобной суки, Павел, да будет тебе известно, хорошо приоткрывался только кошелек, когда она экзаменовала заочников!
И хозяйка, горя углями ненависти, описала несколько жарких эпизодов, которые покойную характеризовали не с лучшей стороны, а, скажем честно, омерзительно. Партийная карьеристка, бездарь, существо удивительной злобы, блядь и подстилка, только в гробу в ней проступило что-то человеческое. Но смерть вообще великий лекарь. Она так преображает людей. Сильней, чем сон.
Под эти речи сыну в печке СВЧ разогревался спартанский ужин.
Стрелка стекала к "девяти".
Действие развивалось по законам С. Дали.
Штоф опустел.
Ребенок, постучавшись и пропищав: Можно войти? принес поднос с грязной посудой. Уходя, он грустно сказал:
А теперь я хочу пожелать всем покойной ночи и передать мой привет и благодарность Микеше.
Именно покойной, а не спокойной ночи.
Когда он вышел, я спросил:
За что он благодарит Микешу?
За то, что сегодня не было наказания за содеянное, отвечала, улыбнувшись, добрая мать.
Угу, не было, икнул певец.
Он явно хотел за сцену, где можно было нацедить еще один штоф.
За сцену, так за сцену. Тем более, добрая мать с радиотелефоном ушла в глубину квартиры. Что ж добрым друзьям не нацедить добрый штоф доброго зелья.
Правда, Павел?
Певец уже не вязал языка, он гордо бормотал, обращаясь ни к кому:
Он хоть и член-корр., но пьет на мои деньги.
На твои, на твои, на твои. Кто спорит? подпевал я ему по дороге за сцену.
И вот мы оказались за сценой.
Лучше бы меня никогда там не было.
Ибо у меня нет слов, чтобы описать Микешу, который во всем своем нестерпимом блеске там обитал.
|