WHY DID I LAUGH TONIGHT?
Диапазон смешного необычайно широк. Смех может быть признаком остроумия или симптомом идиотизма. Смех относителен; это не какой-нибудь безусловный рефлекс. Бывают ситуации, когда просто не знаешь плакать или смеяться (или делать что-то третье). Все зависит от какого-то внутреннего переключения сознания. Еще Анри Бергсон заметил, что для возбуждения духа комизма требуется "нечто вроде временной анестезии сердца".
Я нахожу подтверждение этому в сонете Китса, где отражен обратный переход от смеха к печали как бы "разморозка" сердца. Переводчик (С.Я. Маршак) замечательно угадал это, добавив деталь, отсутствующую в оригинале, но чрезвычайно уместную очнувшийся человек замечает, как бьется его сердце:
Чему смеялся я сейчас во сне?
Ни знаменем небес, ни адской речью
Никто в тиши не отозвался мне...
Тогда спросил я сердце человечье:
Ты, бьющееся, мой вопрос услышь,
Чему смеялся я? В ответ ни звука.
Тьма, тьма кругом. И бесконечна мука.
Молчат и бог и ад. И ты молчишь.
Чему смеялся я? Познал ли ночью
Своей короткой жизни благодать?
Но я давно готов ее отдать.
Пусть яркий флаг разорван будет в клочья.
Сильны любовь и слава смертных дней.
И красота сильна. Но смерть сильней1.
Смех в присутствии вечности и смерти тема стихотворения Китса. На вопрос, который он себе дважды задает: "Чему я смеялся?" поэт дает зыблющийся, странный ответ. Как его понимать: смеялся, потому что умру? или потому, что нашел "островок безопасности" в счастливом сне этой короткой жизни?..
QUI PRO QUO
Комизм, кроме всего прочего, явление конкретно-историческое. В пьесах Шекспира трагические моменты универсальны, но, чтобы понять шутки, необходимы комментарии. Устаревают не только реалии сам принцип смешного. Лоренс Стерн, безусловно, требует серьезной читательской подготовки. Но и безобразник Рабле ныне воспринимается очень и очень по-разному. Ясно только, что с корабля современности его не сбросишь.
Вспоминается один пример. Лет десять тому назад на вечере в Центральном Доме литераторов поэт, вышедший на сцену прочитать стихи, снял штаны и показал публике зад, украшенный патетической надписью (такое вот qui pro quo). Не помню уже, что там было: "Прошу материальной помощи" или просто "Член Литфонда", да и не столь важно. Интереснее другое реакция общественного мнения. Она оказалась неоднозначной. Некоторые были глубоко возмущенны, другие же (в особенности собиратели редких и диковинных происшествий) находили, что получилось хотя и гадко, но смешно, и какой-то новый штрих добавился к славной мифологии ЦДЛа. Они думали, что стали свидетелями чего-то небывалого и теперь смогут до старости рассказывать об этом казусе, снимая сливки изумления и даже открытого недоверия своих слушателей.
Наивные люди! С тех пор мы насмотрелись такого, что маленький эпизод в писательском доме ныне совершенно затмился и померк, а поэт, решивший прославиться таким радикальным образом если цель его была в этом, давно возвращен в безвестность и ничтожество ватагами куда более радикальных снимателей всех и всяческих масок (к которым, не без основания, они причисляют и штаны).
С давних пор стал я примечать, что наряду с элементарной честностью, уссурийскими тиграми и умением грамотно свистеть в два пальца экологической угрозе на Земле подверглось также и чувство юмора. Угрозе если не вымирания, то полного вырождения. Тогда-то мне и захотелось написать о природе смешного в теоретическом и, так сказать, натурфилософском ключе, да все не представлялось случая и конкретного повода.
А КАК ЖЕ СМЕХ УТРОБНЫЙ?
Выход книги В.Я. Проппа "Проблемы комизма и смеха" (М., 1998) дал мне случай и повод. Автор классических книг "Морфология сказки" (1928) и "Исторические корни волшебной сказки" (1946) должен был (так я думал) разрешить большую часть моих вопросов. Ведь разгадал же он тайну сказки и не просто дал классификацию, а свел все видимое разнообразие волшебных сказок к общему корню архаическому ритуалу инициации и объяснил множество разнородных явлений, исходя из одной формулы.
Вот бы сделать то же самое с тайной смеха! Конечно, задача эта труднейшая вроде как проблема восстановить Чеширского кота по его улыбке. Да не по одной, а по множеству самых разнообразных улыбок. Как писал советский кинокритик Р. Юренев (Пропп сочувственно цитирует его на первой же странице своего труда): "Смех может быть радостный и грустный, добрый и гневный, умный и глупый, гордый и задушевный, снисходительный и заискивающий..." и так далее, на целый абзац.
По-видимому, это тот самый текст, который Аркадий Райкин пародирует в своей сценке с "ученым лектором": "Смех бывает: иронический саркастический, увлекательный развлекательный, язвительный заразительный..." добавляя два важных пункта: "наш не наш... и от щекотки".
Как мы увидим дальше, дихотомия "наш не наш" учтена в классификации В. Я. Проппа; что же касается смеха от щекотки, то он остается пробным камнем любой универсальной теории смешного правильная теория должна объяснять и смех от щекотки.
Физики говорят: простота и изящество теории важнейший критерий ее истинности. Возьмите, например, уравнения Максвелла для электромагнетизма. Несколько значков и из них выводится все: работа электромотора и полупроводникового чипа, распространение света и радиоволн, и еще необъятное множество других физических явлений. Такую примерно формулу (в противовес существующим сложным и взаимно несогласованным теориям смешного) хотелось найти в работе В.Я. Проппа.
Сразу скажем: книга в этом плане разочаровывает. Может быть, потому, что эта работа, как отмечается в предисловии, "во многом не до конца завершенная". Она писалась в последние пять лет жизни ученого (1965 1970) и, по-видимому, подлежала дальнейшей переработке. Даже ее композиция, порядок глав кажутся не до конца продуманными. Скажем, глава "Исходные наблюдения" почему-то помещена на пятом месте, между "Смешным в природе" и "Физическим существом человека". Между тем, именно в ней и ставится основная проблема:
Человек очень разно выражает аффекты, возбуждаемые в нем впечатлениями внешнего мира. Когда мы пугаемся, мы вздрагиваем; от страха мы бледнеем и начинаем дрожать; когда человек смущается, он краснеет, опускает глаза; от удивления он, наоборот, широко раскрывает глаза и всплескивает руками. От горя мы плачем; плачем мы также, когда бываем растроганными. Но от чего человек смеется?
Вот на этот вопрос мне и хотелось бы получить ответ. В сущности, есть два разных вопроса:
1) от чего человек смеется? (от каких причин возникает смех, в каких ситуациях)
2) отчего человек смеется? (почему он реагирует на эти ситуации в форме смеха)
Отвечая на первый вопрос, мы изучаем комические положения и объекты; отвечая на второй смеющегося субъекта и саму природу смеха. Книга Проппа содержит много ценного материала по первому вопросу; что касается второго, создается впечатление, будто у автора не было готовой концепции и он надеялся найти ответ в ходе исследования. Но, по сути, даже задача классификации оказалась невыполненной. Совершенно необоснованно из области комического исключены смех обрядовый и смех разгульный (празднества плодородия, дионисийские шествия, масленица, средневековые карнавалы и т. д.). Отлучен от комизма и циничный, злой смех, в том числе сказки о трикстерах. "Цинизм подобных сказок смягчается тем, что в сказке... жестокий шутник чаще всего шутит над попом или над барином, который, по народным представлениям, ни в каких случаях ни малейшей жалости не заслуживает" (С. 209). Так классовый подход (смех "наш не наш"), в ущерб исследованию, выходит у Проппа на видное место.
То, что и "обрядовый", и "разгульный", и "циничный" смех принадлежат к области комизма, это вряд ли надо доказывать. Стремясь скруглить все углы, автор даже утверждает, что комизм не может изображать пороки людей, а только недостатки (что же тогда бичевала сатира, как не пороки людей?). Вообще, автор пытается оставить в рамках комизма только умеренный, цивилизованный и, я бы сказал, педагогически ценный смех, начисто отметая все то, что Бахтин назвал народной смеховой культурой. Окончательный итог его исследования обнаруживается на странице 228:
Общую форму теории комического можно выразить так: мы смеемся, когда в нашем сознании положительные начала человека заслоняются внезапным открытием скрытых недостатков, вдруг открывающихся сквозь оболочку внешних, физических данных.
Думаю, читатель согласится со мной, что эта "разгадка" и слишком узка, и чересчур сложна. Может быть, из-за ее общей туманности редактор и не заметил явной ошибки в тексте: тут или автор описался, или наборщик ошибся, должно быть: "общую формулу (а не форму) теории комического", "выразить форму теории" по-русски невозможно.
К тому же предлагаемая выше "общая форма" наталкивается на множество противоречивых примеров. Для комизма совсем не обязательна скрытость недостатка: можно, например, бесконечно насмехаться над самой выпирающей частью тела (монолог о носе Сирано де Бержерака); у смешного может вообще не быть никакого положительного начала (абсурд, нелепицы), и так далее. Ясно, что рассматриваемая формула не приближает нас к пониманию корневой природы смеха она страшно ограничена. Не случайно М. Бахтин писал: "Литературоведение и эстетика исходят обычно из суженных и обедненных проявлений смеха в литературе последних трех веков"2. Именно к такому "обычному" литературоведению относится, к сожалению, и книга В. Я. Проппа. Достойно удивления, что автор "Исторических корней волшебной сказки" в книге о смехе полностью отказался от исторического подхода. Исключив более ранние формы "грубого", стихийного, карнавального комизма и все, что с ним связано, автор отрезал себя и от разгадки происхождения смеха.
СМЕНА ЖАНРА И ОТПЛЫТИЕ
Впрочем, памятуя о том "страхе иудейском", в каком долгие годы жило советское литературоведение, я бы не стал слишком строго судить ученого, чьи лучшие идеи неизменно встречались в штыки официозной наукой. Процитируем опять статью Бахтина о Гоголе:
Когда он [Гоголь] в своих рассуждениях объяснял, почему он смеется, он, очевидно, не осмеливался раскрыть до конца природу смеха, его универсальный, всеобъемлющий народный характер; он часто оправдывал свой смех ограниченной моралью своего времени. В этих оправданиях, рассчитанных на уровень понимания тех, к кому они были обращены, Гоголь невольно снижал, ограничивал, подчас искренне пытался заключить в официальные рамки ту огромную преобразующую силу, которая вырывалась наружу в его творчестве [Курсив мой. Г. К.]3.
Похоже, что здесь Бахтин использует эзопов язык, говоря отнюдь не только о Гоголе, и даже не о Гоголе в первую очередь. Его слова, вероятно, можно применить и к В.Я. Проппу особенно к его поздним работам: неизбежный расчет на определенный "уровень понимания", "подчас искренние" попытки вместиться в официальные рамки, и так далее.
К тому же задача создания единой теории смеха сама по себе необычайно сложна, и многие великие умы (даже и те, которым не грозила сума или тюрьма за выражение "ложных" взглядов) потерпели тут полное или частичное фиаско по крайней мере, в оценке других, позднейших умов.
Так что, если я на этих страницах осмелюсь предложить читателям свою собственную теорию смешного (а я собираюсь осмелиться), то с приличной случаю робостью и в качестве рабочей гипотезы. При этом, по соображениям гуманности, я не планирую засыпать читателя цитатами из Аристотеля, Гегеля, Канта, Жан-Поля, Шопенгауэра, Ницше, Герберта Спенсера, Бодлера и других авторов, писавших о смехе, я изложу свою гипотезу как таковую, per se. И постараюсь сделать это со всей возможной краткостью и наглядностью.
Итак, на этом наше каботажное плавание вдоль страниц книги В.Я. Проппа заканчивается; мы расстаемся с берегом и, решительно повернув руль, отправляемся в открытое море. Цель наша проста и наивна уяснить, откуда взялся смех, почему он именно таков, каков он есть (мимически и музыкально), и вообще, хорошо это или нет смеяться.
КАК СМЕЕТСЯ ТРОГЛОДИТ
Мы выбираем аксиоматический метод изложения как наиболее краткий. Это значит, что автор не будет стараться исподволь и понемногу подвести читателя к своей идее, а сразу начнет с главного.
Квинтэссенция смеха радость.
Эта идея лежит на поверхности, и поэтому ею часто пренебрегают. Мы же, не мудрствуя лукаво, примем за основу: как плач от боли и страдания, так смех происходит от радости. Первое испытание нашей гипотезы: сумеет ли она объяснить физическую сторону смеха: растягивание губ, характерные звуки, сотрясение тела и т. п.?
Перенесемся в доисторическую эпоху. Зададим вопрос: с чем связана радость первобытного человека? Очевидно, с удовлетворением потребностей, являющихся условиями его существования и продолжения рода. В первую очередь обычно вспоминают такие вещи, как еда, питье, сексуальная потребность. Действительно, удовлетворение голода, жажды, сексуального инстинкта (или один только вид подходящей еды, питья, самки) вызывает у первобытного человека радость. Но не забудем, что есть потребность еще более важная, чем вышеназванные три. Это потребность в безопасности. Если я сижу в убежище голодный, а вокруг бродит опасный хищник, я лучше еще несколько часов поголодаю, но дождусь, когда враг уйдет. Удовлетворить потребность в безопасности важнее всего, значит, и радость с этим связана наивысшая.
А теперь представим себе такую картину. За человеком гонится огромный пещерный медведь. Вот уж он его почти догнал, но в последний момент человеку удалось проскочить в какую-то расселину, которая для медведя слишком узка, он в ней безнадежно застревает. Радость спасения. Как ее выражает наш первобытный предок? Он останавливается, он скалит зубы, грозя бессильному врагу, он кричит, но судорога разрядки, наступившая вслед за страхом и напряжением бега, сотрясает его тело и превращает крик в раскат прерывистого "а-а-а". Самая большая радость, доступная первобытному человеку, выражается в экстатическом сотрясении тела (экстаз спасения, едва ли не родственный экстазу зачатия) и сопровождается растяжением губ и демонстрацией зубов (угроза).
То, что мимика смеха имеет сходство с характерной мимикой животных, означающей угрозу, замечено давно. Новизна, особый пуант нашего рассуждения в установлении пропущенных логических звеньев между угрозой и смехом: это спасение и радость. Самая сильная радость первобытного человека радость избавления от опасности; ее физическое, телесное проявление включает мимику, сходную с мимикой угрозы уже нестрашному (например, убитому сородичем) зверю. Физическое проявление наибольшей радости смех фиксируется в психодинамике человека и используется в дальнейшем для выражения иных форм радости утоления голода, жажды и т. д.
Почему животные не смеются? Потому, может быть, что модель их поведения проще: они большей частью или рычащие хищники, или дрожащие жертвы; лишь человек так часто переходит от роли дичи к роли охотника, от убегания к ликованию, от страха к угрозе а именно этот переход дает характерное для смеха сочетание сотрясения тела с демонстрацией клыков. Смех на внешнем, физическом уровне означает победу, преодоление и внешних обстоятельств, и самого себя, исходная формула его такова:
БЫЛО СТРАШНО (СОТРЯСЕНИЕ) НО ТЕПЕРЬ Я ВАМ ВСЕМ ПОКАЖУ (ОСКАЛ ЗУБОВ)
Здесь, как мне кажется, было бы полезным привести схему основных древнейших видов смеха и дать к ней самые краткие комментарии. Таких видов три, выражающих три различных типа радости.
Радость спасения |
Радость одоления |
Радость своеволия |
Смех счастливца |
Смех бунтаря |
Смех победителя |
Безопасность |
Насыщение |
Злорадство |
Посрамление |
Нарушение табу |
Нарушение иерархии |
Разумеется, эти виды смеха родственны и могут смешиваться друг с другом. И все же у каждого из них есть своя функция. О радости спасения сказано достаточно. Ее можно иллюстрировать известными стихами Д. Хармса:
Раз, увидев паука,
Сильно испугался,
Но, схватившись за бока,
Громко рассмеялся.
Радость одоления связана с борьбой, с естественной человеческой агрессивностью и экспансией. Смех победителя близок к смеху счастливца, но более агрессивен. Это злорадство, направленное на слабого или уже поверженного врага. Но это может быть и посрамление врага перед схваткой: здесь смех выступает как метод первобытного магизма магического действия по сходству: посрамление перед битвой должно означать посрамление после битвы, то есть победу. Отсюда обычай ритуальной брани перед началом сражения. Отсюда "хулительные стихи" древних скальдов и бардов. Считалось, что осмеяние обязательно приведет к ущербу для осмеянного. Скандинавские конунги боялись услышать нид ругательную песню, чем угодно откупались от такой напасти. Боялись не только слова, но и самой колдовской силы смеха.
Помнится, на одной из первых сессий горбачевского Верховного Совета СССР (если брать пример из новейшей истории) депутат, собравшийся прочесть заявление, был ошикан и согнан с трибуны только потому, что улыбнулся пред тем, как начал говорить. Улыбка была сочтена за оскорбление присутствующих!
Или возьмем случай, о котором рассказывает голландский ученый, проживший несколько лет в племени новозеландских каннибалов. Чем объяснялось фиаско нескольких его коллег, съеденных в тех же местах примерно в то же время? Тем, что на первый контакт они шли с улыбкой. По-ихнему это выходило хорошо, дружелюбно, а людьми первобытного племени воспринималось однозначно как угроза! Отсюда и печальные последствия.
Обратимся теперь к смеху своеволия, который можно было бы назвать также смехом непослушания. За ним стоит важнейшее свойство, изначально заложенное в человеке. Дело в том, что для сохранения и процветания человеческого сообщества необходимы как правила (без которых племя погибнет), так и его периодические нарушения (без которых оно тоже погибнет). Например, нужно беспрекословно повиноваться вожаку; но если это правило выполняется всегда (в том числе и когда вожак стареет), последствия могут быть негативные. Или другой пример: нельзя подходить к зажженному молнией дереву; но человек, нарушивший это табу, приручил огонь на пользу племени.
С выполнением или невыполнением правил связаны два разных вида смеха. Нарушивший запрет может быть подвергнут наказанию и посрамлению (смех посрамления) вторая колонка схемы. Но нарушитель и сам может посмеяться смехом бунтаря, который мы разделяем на два подвида: смех нарушения табу и смех нарушения иерархии третья колонка схемы. Заметим, что бунтарские тенденции в обществе общественно же поощрялись регулярными "праздниками непослушания" (сатурналиями, карнавалами), когда отменялись и обычные запреты, и иерархия. Заметим, что различные социально-религиозные системы могли отличаться в их отношении в своевольному смеху. Так, например, Библия (книга Закона) упоминает смех редко, и это в основном смех посрамления (Самсон, побивающий филистимлян ослиной челюстью и т. д.). Своеволие же нарушение табу и иерархии вызывает однозначное осуждение (случай Хама).
И тем не менее радость своеволия занимает законное место в одном ряду с радостью спасения, насыщения и победы, ибо в ней заключена важнейшая биологическая потребность человека. Это то самое "самостоятельное хотение", "свой каприз", о котором говорит Достоевский в "Записках из подполья":
А что, если так случится, что человеческая выгода иной раз не только может, но и должна именно в том и состоять, что в ином случае себе худого пожелать, а не выгодного?.. Вы смеетесь; смейтесь, господа, но только отвечайте: совершенно ли верно подсчитаны выгоды человеческие? Нет ли таких, которые не только не уложились, но и не могут уложиться ни в какую классификацию?4
В данном случае Достоевский может быть спокоен в нашу классификацию "самостоятельное хотенье" уложилось как наиглавнейшая потребность: с ее удовлетворением связана сильнейшая радость, а значит, и сильнейший смех.
СМЕХ ПОНИМАНИЯ
Таковы три древнейшие формы смеха, которые в своем неочищенном, "примитивном" виде встречаются сейчас относительно редко. Впрочем, у детей мы можем наблюдать чистый смех спасения, когда взрослый одевает незнакомую маску, озадачивая и пугая ребенка, а потом ее снимает. Лучше всего наблюдать за детьми, смотрящими мультфильмы: тут будет и чистый смех посрамления (волк удирает), и смех своеволия (проказы и шалости, которые ребенок мысленно проделывает вместе с героями "мультика").
Несколько моложе рассмотренных трех типов и немного особняком от них стоит смех понимания, который служит выражением радости интеллектуальной. На нем, в частности, основывается весь языковой юмор: каламбуры, словесное остроумие и т. п., а также так называемый "абстрактный юмор". Например: двое просыпаются в одной комнате. "Сколько времени?" "Одиннадцать часов". "Чур, мне семь, тебе четыре: я больше храпел". Смех узнавания есть разновидность смеха понимания, основанный на прямом сопоставлении актуального явления с другим, подсказанным памятью. Скажем, старинные трюки с дрессированными медведями: "А теперь покажи, Мишенька, как купчиха чай пьет", и прочее.
Итак, мы выделили такие первичные элементы смеха: триада спасения, одоления и своеволия плюс смех понимания. Как я уже сказал, в реальности эти элементы смешиваются и комбинируются. Рассмотрим анекдот, который приводится в одной западной работе о комическом.
Маркиз при дворе Людовика XV неожиданно возвращается из путешествия и застает жену в объятиях епископа. После мгновенного раздумья маркиз выходит на балкон и начинает налево и направо благословлять идущий по улице народ. "Что вы делаете?" спрашивает изумленный епископ. "Монсеньор исполняет мои обязанности, значит, я должен исполнять его".
Автор комментирует это так. Реакция графа неожиданна; его поведение должно было бы диктоваться кодексом семейной морали, вместо этого он неожиданно пользуется экономическим кодексом разделения труда. Смешиваются и сопоставляются две совершенно разные плоскости мышления, и от этого перескока возникает умственное удовольствие. То есть, в принятых нами терминах, автор анализа сводит ситуацию к смеху понимания, что верно лишь отчасти. На самом деле в рассмотренном анекдоте есть нарушение табу (как и во всех анекдотах о супружеской измене), а также мотив спасения (епископа от гнева маркиза). Эффект анекдота объясняется совокупным действием всех трех раздражителей: радость нарушения запрета, радость спасения и радость умственного перескока.
ХРИСТОС НЕ СМЕЯЛСЯ
Сделаем перескок. Помнится, мы говорили, что правильная теория смеха должна объяснить и щекотку. Проведем проверку этим критерием. Что такое щекотание? Это внезапное притрагивание к человеку, к таким его уязвимым местам, как бока и подмышки. Щекотание имитирует нападение, но без укусов, царапанья, то есть без боли и ущерба. Естественно, что реакция на него включает испуг и угрозу точно таким же образом, как радость спасения: сотрясение от испуга и внезапной разрядки; оскал зубов, чтобы отпугнуть врага.
Разумеется, чувство комического значительно сложнее тех первоэлементов, к которым мы его возводим. Истинный юмор сложный и тонкий продукт культуры. Но вполне возможно, что происходит он от самых варварских и примитивных предков.
То же самое можно сказать, например, о печали. Первичные страдания человека сводятся к телесной боли и отчаянию, но сравните боль от раны, нанесенной саблезубым тигром, со страданиями кающегося в грехах христианина, с печалью китайской поэтессы, омочившей шелковый рукав из сочувствия к увядшей хризантеме, с неуемной тоской (sehnsucht) романтика, с беспричинной хандрой (langueur) Верлена.
Впрочем, нельзя преувеличивать и роль прогресса. Порой посмотришь телевизор покажется, что по качеству юмора XX век едва ли не сравнялся с эпохой троглодитов. То ли вообще нет никакого прогресса, то ли он шел, да повернул назад, то ли человечество прокладывает себе дорогу не вперед, а, как выразился тот же подпольный мученик Достоевского, куда бы то ни было. Но даже и в наиболее совершенных и утонченных формах юмора, где главную роль играет смех узнавания, "упоминательная клавиатура", тщательный анализ все-таки обнаружит присутствие первичной триады смеха спасения, одоления и своеволия: как пища безвкусна без соли, так и юмор без этих жестких элементов. В основе смеха и сейчас лежат те же сокращения 15 лицевых мускулов и те же непроизвольные звуки, что у наших полудиких предков; и не зря большинство исследователей приходят к выводу, что подоплека комического тенденция к самозащите или агрессии.
Впрочем, не всякая самозащита и не всякое торжество связаны со смехом. Предположим, что борются две силы бесовская и святая. Если, скажем, бесовская победила, обязательно, уверяю вас, раздастся сатанинский хохот без этого нечистая сила не может. Но если победила святая сила, хохота не воспоследует. Как сказано в стихотворении Вл. Леоновича о Святом Егории:
Христианство с подозрением относится к юмору. Христос не смеялся5. Смеются поганые, язычники, и Бог знает, с чего они смеются. Антрополог, изучавший бушменов, живущих в пустыне Калахари (Намибия), приводит такой пример первобытного смеха:
По пути домой мы подстрелили небольшую антилопу, потому что в лагере кончилось мясо. Пуля попала в живот и почти выпустила кишки животному, которое прыгало и дергало ногами перед смертью. Бушменам это показалось очень смешно, и они громко смеялись и взбрыкивали ногами, передразнивая антилопу без малейшего к ней сочувствия...6
Впрочем, и у нас какой-нибудь дубина-старшеклассник может отвесить оплеуху малышу, да притом и посмеяться: мол, распустил нюни! Выходит, что смех изначально агрессивен, что он означает угрозу и вызов, торжество и самоутверждение? Неужели наше привычное зубоскальство так порочно в своей основе? И правы были цари, преследовавшие скоморохов, ибо всякий смех от лукавого?
Вроде бы так. Так, да не так. Смех, конечно, связан с дьяволом; но еще непосредственнее с более древним и глубоким, чем дьявол, началом духом непослушания и мятежа. Ведь что такое, в сущности, дьявол, если абстрагироваться от его рогов и хвоста? Ну и от копыт, конечно. Это просто своевольный ангел. Закосневший в своем своеволии зароговевший, можно сказать. Первогрех ангела, как и первогрех человека, непослушание. Но при этом нельзя не обратить внимания, что своеволие было в какой-то степени изначально заложено и в ангела, и в человека, иначе откуда бы оно там взялось?
Отношения Бога с его творением смоделированы с патриархальной семьи, глава которой изливает на младших свои благодеяния (первое из которых сам дар бытия), а взамен требует лишь одного чтобы слушались. Но полное послушание идеал, в реальности недостижимый. Какая-то доля своеволия неизбежна.
Дети смеются, потому что своевольничают, шалят. В абсолютно послушной семье я не представляю смеха разве что папаша "засмеются", и все почтительно подхватят.
А вообще-то, как не пошалить? Все дело в мере. Если хотите, в сознании авторитета. В умении остановиться на черте или вернуться из-за черты, за которой всякое уважение забыто и Хам смеется над заголившимся во сне Ноем; чтобы шутка не перешла в глум и не возникло то, что А.Ф. Лосев называет "вполне сатанинским смехом".
НОСЫ ЗАНОСЯЩИЕСЯ
Очень важный аспект смешного нащупал С. Кольридж, когда он писал (цитируя при этом Лоренса Стерна):
Малое представляется великим, великое малым, а рушится и то, и другое, ибо все едино перед лицом бесконечности. "Совсем не без причины, братец Тоби, ученые люди пишут о длинных носах..." Когда конечное рассматривается в контексте бесконечного, тогда-то, сознательно или бессознательно, рождается юмор (Курсив мой. Г. К.)
Нос популярнейший объект шутовской, комической культуры. Его воспевали и Сирано де Бержерак, и Гоголь, и авторы детских стишков. За абсурдом часто стушевывается бытийный, экзистенциальный план этих произведений. Но от взгляда поэта он не укрылся:
Среди пострадавших за свой длинный нос был и поэт Овидий Носатый (Назон) что-то он такое увидел, чего видеть ему не полагалось, и тот старичок Эдварда Лира, про которого сказано:
Нос, замахивающийся на величие, нос тайный советник, нос маяк, нос Вавилонская башня. Но не слышится ли за этими претензиями неожиданная рифма: "нос унес"?
И опять выглядывает старик Экклезиаст из-за плеча Буратино.
Самоирония торжествование над самим собой и посрамление самого себя. Не ясно ли, что это можно сделать, лишь обретя точку опоры вовне, за пределами собственной индивидуальности? Будь это Бог или Природа, Долг или Честь. Здесь исток юмора стоиков и христиан (того же Франциска, или того же Аввакума), юродивых и мудрецов, солдат и висельников (скажем, разбойника, который шутит по дороге на казнь). Если внешняя опора найдена, невозможно более относиться к себе с абсолютной серьезностью и абсолютным сочувствием, отныне человек может радоваться, глядя на себя как бы со стороны, объединившись с тем, что больше и сильнее его: в театре жизни он уже не только актер, но и зритель.
По мнению Бодлера, смех свидетельство бесконечного ничтожества человека по сравнению с Высшим существом, о котором человек имеет некое смутное понятие, а также свидетельство бесконечного его величия по сравнению с животным миром: конфликт этих бесконечностей и есть источник юмора. Ясно, что такой смех не может быть чистым смехом одоления пусть даже себя самого: он включает также и смех понимания (и сопоставления).
РОЛЬ БЕСКОНЕЧНОСТИ
Поваренная соль состоит из натрия и хлора, веществ весьма опасных и ядовитых. Без соли же не сваришь самый заурядный суп. Контраст между цивилизованным соединением и его опасными компонентами тот же самый, что и в юморе. Систему, которую мы предлагаем, можно назвать "системой 3+1", с дополнительным фактором бесконечности (присутствующим или отсутствующим). Несмотря на свою условность, эта схема неплохой инструмент для анализа разных типов смешного. Приведем ее так, как она сложилась в настоящий момент, снабдив элементы схемы двойными цифровыми обозначениями.
1. Смех спасения
Смех счастливца |
2. Смех одоления
Смех победителя |
3. Смех своеволия
Смех бунтаря |
4. Смех понимания |
11. Безопасность |
12. Насыщение |
21. Злорадство |
22. Посрамление |
31. Нарушение табу |
32. Нарушение иерархии |
41. Понимание |
42. Узнавание |
Б е с к о н е ч н о с т ь (I, 0) |
Проанализируем с помощью этой схемы некоторые важные случаи комического.
Игра не является, строго говоря, категорией смешного, но она входит в область комизма ведь люди смеются от самого сознания, что это все "понарошку". Радость игры есть сочетание всех трех главных "элементов" спасения, одоления и своеволия с радостью понимания (понимания "условности" игры). Формула: (1+2+3)+41.
Пародия весьма старинный род комического. В знаменитой "Войне мышей с лягушками" (не позже VI в. до н. э.) передразнивалась эпика, поэмы Гомера. В чем суть пародии, по нашей классификации? Очевидно, что она представляет собой нарушение иерархии жанров следовательно, относится к смеху своеволия, смешанному со смехом узнавания. Формула: 32+42.
Нелепица, или нонсенс, другой род комизма. Здесь ум сочиняющего нелепицу трудится, запутывая ситуацию, а ум слушающего ее распутывая. Очевидно, что нелепица включает радость нарушения запрета (лгать) с радостью интеллектуальной (отделить ложь от правды). Формула: 31+41.
Мысль Бодлера о бесконечном как основе юмора мысль, безусловно, романтическая выделяет истинный смех из более широкой области комического. Его можно также назвать смехом метафизическим или космическим, если угодно. Осознание бесконечности как величайшей силы превосходящей даже мощь саблезубого тигра отделяет человека совсем первобытного от человека, уже менее первобытного и даже совсем не первобытного. Естественно, что, как животное социальное, он стремится заполучить в союзники эту высшую силу. Когда человек смеется вместе и заодно с бесконечностью, он способен посрамить все, что ни есть в мире: это и есть юмор, то есть осмеяние без злорадства и самоутверждения. Если же человек смеется (вместе и заодно с бесконечностью) над самим собой, возникает самоирония.
Юмор и самоирония являются с данной точки зрения высшими родами смешного, потому что они включают в себя сравнение с Абсолютом. Игра, нонсенс, пародия, вообще говоря, ниже по рангу, ибо от существования высших идей впрямую они не зависят. Лишь обогащенные метафизически иначе сказать, лишь в присутствии бесконечности, они могут перейти в подлинный юмор.
БИТВА ПОДУШЕК
Пародия не просто нарушение иерархии жанров; она невольно затрагивает и иерархию понятий. Безудержный разгул пародии в наши дни вызван, конечно, кризисом ценностей в современном мире. Хорошо бы речь шла только об идейных крушениях, но ведь жизни нет и в чисто эстетическом плане: уши вянут от беспрерывного стёба. Истинное чувство юмора такое, как в "Суере-Выере" Юрия Коваля, большая редкость. Чем же взял Коваль в этой своей последней замечательной книге современном "плавании Пантагрюэля"? Не только ведь легкостью и безоглядностью, но и оглядкой (вот именно!) на некий эстетический стандарт (в просторечии, вкус) нечто неуловимое и летучее, вроде улыбки Чеширского кота, но притом вполне реальное.
Куда же оно улетело, это нечто? Почему всё заполонило какое-то натужное дуракаваляние? Поневоле задумаешься, как Леонтьев: а не подморозить ли немного всё это дело? Или, как стонут иные: "Мировоззрения у нас нет цельного, вот в чем беда..."
Но и избыток мировозрения тоже плохо. Например, в американцах, как я заметил, цельность мировоззрения налицо. Всякую ситуацию они видят с одной определенной (правильной!) точки зрения. Это страшно экономит время, но, с другой стороны, губительно для американского чувства юмора. Потому что именно двойное зрение делает предмет или ситуацию по-настоящему смешными. Вот и получается, что юмора у американцев много, но какой-то он всё чересчур дошкольный, без привычки от него сильно устаешь...
Получается, и так плохо, и так нехорошо. Как сказал поэт, "хочется среднего да где ж его взять?" Позвольте мне маленький пример из жизни опять-таки дошкольников.
Интересно смотреть на ребят, дерущихся подушками. Как правило, это доставляет им колоссальное удовольствие. Хотя бывает, что доходит и до слез. В этой забаве маленький человек как на ладони его отношение к миру и к самому себе, смелость и великодушие, ум и чувство юмора. Задача игры труднейшая, сродни поиску золотого сечения: с одной стороны, довести веселье до высшей точки кипения, добиться торжествования и посрамления, а с другой стороны, не перейти за грань серьезной обиды, вражды и злобы.
В этом суть всякой честной подначки, граница между смехом человеческим и бесовским. Высший пилотаж смеющегося отодвинуть эту подвижную, эластичную границу как можно дальше, неожиданно далеко, но ни в коем случае ее не переступить.
Когда Катулл бранит своих друзей: "Растяну вас и двину, негодяи, // Блудный Фурий и пащенок Аврелий!" то по контексту стихотворения и книги мы понимаем, что это опять-таки "битва подушек". В горькую и печальную для него минуту к тем же самым друзьям поэт обратится совсем с другими словами:
Фурий, ты готов, и Аврелий тоже,
Провожать Катулла, хотя бы к Инду
Я ушел, где море бросает волны
На берег гулкий...
Мы чувствуем (если взглянуть шире), что за всяким умным обличением и посрамлением есть оглядка оглядка на право, на совесть, на Бога, в конечном счете. "Восславил я Свободу", пишет поэт, а через строчку: "Веленью Божьему, о Муза, будь послушна". Не слишком ли резкий перескок от свободы к послушанию? С эстетической точки зрения, нет. Ибо выход своеволия за рамки приводит к развалу любой художественной, любой культурной системы. Так А.Ф. Лосеву видится развал гуманистической эстетики у Рабле мнение, конечно, спорное, как и всегда, когда речь идет о чувстве меры.
В основе смеха лежат две вещи агрессия и своеволие. Пока агрессия остается в рамках милости и своеволие в пределах послушания (прислушивания к голосу высшего), смех не переходит в дьявольщину. Наоборот, он является счастливым противовесом закону противовесом, без которого мир оказался бы слишком унылым и пресным, лишенным строптивости материала и свободы воплощения.
Все опять упирается в границу и меру. В ту идею самоограничения, которая на исходе второго тысячелетия нашей эры становится важнейшей и для искусства, и для самого выживания человечества.
Конечно, есть много такого, что "щекочет нёбо художника". Надо быть всеведущим и всемогущим, чтобы оказаться по ту сторону смешного; но, может быть, высшая доблесть "остановиться на пороге смеха, на грани искушения" (Бодлер).
Альтернативой этому является беспредел понятие, которое недаром стало у нас едва ли не синонимом абсолютного зла и к которому порой слишком опасно приближается вольный стрелок постмодернизма. Неправда, что художник никому ничего не должен: он свободен только тогда, когда послушен (вспомним Пушкина), он играет с величайшей осторожностью, не замечаемой профанами.
1998
|