Ностальгия обелисков: |
ГЛАВА VI УПЛЫВШАЯ ВИЗИТКА Есть люди, отлично ладящие со своей одеждой, и есть те, что находятся с ней в вечном конфликте. Осип Мандельштам принадлежал ко вторым. Я человек эпохи Москвошвея, сказал он в 1931 году, что можно было бы отнести на счет топорной работы Москвошвея. Но еще в 1914 году, когда никакого Москвошвея не было, он заметил в стихотворении "Автопортрет": В поднятьи головы крылатый Это не случайный сигнал; кажется, что в самом заострении внимания на пиджаке, сюртуке, вообще одежде, скрыта проблема самоотождествления поэта в том мире видимостей, Где вывеска, изображая брюки, ("Феодосия", 1920) Примечательно, что основательнейшая книга Г. Фрейдина о Мандельштаме и его авторепрезентативных мифах называется, если перевести на русский: "Разноцветное одеяние"1. В оригинале здесь библейская цитата, ставшая английской идиомой: "A Coat of Many Colors". Согласно Библии, "разноцветную одежду" Иаков подарил своему любимому сыну Иосифу, что, как мы помним, и переполнило чашу терпения его завистливых братьев. ПЛАЩ Я сшил из песен плащ, Характерно, что Йейтс, говоря о поэзии, говорит о костюме, то есть об образе поэта. Образ в эстетике Йейтса первичен, точно найденная маска предшествует речи. "Узоры старых мифологий" значили много в первый период его творчества, но чем дальше, тем больше искушает поэта прямая речь, шекспировская драма, и, конечно, концовка стихотворения "Плащ" в оригинале: "For there's more enterprise / In walking naked" напоминает о короле Лире в сцене бури, срывающем с себя "заимствования" (то есть, одежды) и вместе с ними все свои прежние иллюзии и заблуждения. Счастье, говорил он, есть ловкость ума и рук. (С. Есенин, "Черный человек") Труд самоопределения в молодости тяжел, в молодости поэта тяжел вдвойне. Есть ироническая параллель между многоцветным плащом Йейтса, который он сшил для своей поэзии (тем, что потом украли "шуты"), и визиткой Парнока, в которую портной-художник вдохнул жизнь и плавность, сказав: "Иди, красавица, и живи! Щеголяй в концертах, читай доклады, люби и ошибайся!" ("Египетская марка")2. Он сошьет себе новую визитку, он объяснится с ротмистром Кржижановским, он ему покажет. Обратим внимание, как вопрос об одежде Парнока увязывается с его родословной: чтобы выйти в люди, важно и то, и другое. Победа ротмистра, в сущности, предопределена дуэлью их фамилий: несерьезный суффикс "-ок" в фамилии крещеного еврея и шляхетская, подчеркнуто христианская, ротмистра (Кржижановский от польского "krzyz" "крест"). "ПО УЛИЦЕ МЕНЯ ВЕЗУТ БЕЗ ШАПКИ" Есть одна черта, парадоксальным образом роднящая Йейтса и Мандельштама, их наследственная маргинальность в родном языке и в поэзии. В определенном смысле роль ирландцев в английской литературе ХХ века сравнима с ролью писателей-евреев в литературе русской; достаточно назвать имена, с одной стороны, Уайльда, Йейтса, Джойса, Грейвза, а с другой Мандельштама, Пастернака, Бабеля. Эта роль может быть примерно определена отношением бродильного вещества к опаре. При всей несхожести "хаоса иудейского" и "хаоса ирландского", общее между ними определяется словом "хаос" это нечто стихийное, неуправляемое, чуждое цивилизованному европеизму. Характерна судьба Джеймса Джойса, который всю жизнь боялся и бежал "ирландского хаоса", чтобы вечно возвращаться к нему в своих книгах. Йейтс, бунтуя против прогресса, воспел "кельтские сумерки", он старался гармонизировать и сам хаос, но Оден не зря сказал в своей элегии на смерть Йейтса: "Безумная Ирландия втравила тебя в поэзию". акмеизм благодатность вещность эллинизм; По-видимому, можно говорить, что в дальнейшем у Мандельштама происходит переоценка этих идей, одновременно с переоценкой дилеммы хаоса гармонии, все с большим отходом от первоначального "классицизма". В любом случае недооценивать еврейскую тему у Мандельштама нельзя, здесь один из важнейших, чувствительнейших нервов его поэзии. Порой эта тема звучит явно, как в стихах про Иосифа в Египте "Отравлен хлеб, и воздух выпит" (1913), или про черное солнце Иерусалима "Эта ночь непоправима", "Среди священников левитом молодым" (1916), но чаще под сурдинку, причудливо смешиваясь с другими темами. Пример стихотворение 1916 года "На розвальнях, уложенных соломой". Не странно ли, что поэт, только что "принимавший в подарок" Москву от Марины Цветаевой, создавший беспримерной красоты стихи о кремлевских соборах, где русская и православная лексика столпились тесней, чем церкви на Соборной площади Кремля (слово "русский" употреблено четырежды в шестнадцати строках), не странно ли, что он вдруг пугается и пишет стихотворение, в котором отождествляет себя с самозванцем? А в Угличе играют дети в бабки Но ведь и Парнок в "Египетской марке" боялся, что его выведут отовсюду, "возьмут под руки и фьюить", причем он думает об этом, глядя, как по городу на маслобойню везли глыбы хорошего донного льда. Лед был геометрически цельный и здоровый, не тронутый смертью и весной. Но на последних дровнях проплыла ярко-зеленая хвойная ветка, словно молодая гречанка в открытом гробу6. Не случайно "дикая парабола" совпадений связывает этот отрывок со строками про то, как ранней весной ("сырая даль от птичьих стай чернела") связанного "царевича" везут по Москве "на розвальнях, уложенных соломой". Это связь темы Парнока с темой Лжедмитрия, еврейства с самозванством. Ныряли сани в черные ухабы, Не сказано: "глядели", но физически ощущаются отторгающие взгляды не те же ли самые, какими потом будут глядеть на него "глаза писателей русских", умоляя: подохни! в "Четвертой прозе"8. Это бродячий скоморох, отвечает привратник. Он недоволен хлебом и питьем, недоволен водой для умывания и одеялом. И он проклинает вас, отец настоятель, и вашего батюшку с матушкой, и дедушку с бабушкой, и всех ваших сродников. Двойная рифма, как известно, удваивает силу проклятия. И тогда, чтобы заставить певца замолчать, монахи связывают его и окунают в ледяную реку, а наутро, по приказу игумена, распинают его на кресте. Когда все монахи и нищая братия уходят с места казни, волки подкрадываются к распятому и вороны, кружась, спускаются все ниже и ниже. Последние слова поэта обращены к зверям и птицам: А потом, все разом, птицы обсели ему голову, плечи и руки и стали клевать, а волки стали грызть ему ноги. Такова судьба бродячего барда, предсказанная Йейтсом за сорок лет до того, как Мандельштам написал свои ругательные стихи о кремлевском отце-настоятеле. И казнь предсказана, и волк, и даже мотив: "свои своего не признали", как в "волчьем цикле" Мандельштама, смысл которого, по определению его вдовы, "отщепенство, непризнанный брат"12: Мне на плечи кидается век-волкодав, "Отверженцы, что же вы ополчились против отверженца?" БРОДЯЧИЕ БАРДЫ Пожалуй, нигде в Европе звание поэта не было традиционно окружено таким ореолом, как в Ирландии. Средневековые школы бардов перестали существовать лишь в XVII веке, когда были лишены своих владений и изгнаны последние ирландские эрлы покровители поэзии. Множество бесприютных бардов оказались тогда на дорогах, песней зарабатывая себе на кусок хлеба или кружку пива, вспоминая старые времена и красноречиво ругая новые порядки. Между прочим, мемуаристы сравнивали Мандельштама со странствующим дервишем13. На мой взгляд, он больше походит на какого-нибудь ирландского бродячего барда XVII века не стихами, а выброшенностью из прошлого, тоской по нему: Я пью за военные астры, за все, чем корили меня... Не будем судить лишь по внешности. При всей разнице в судьбах, у башневладельца, сенатора и лауреата Йейтса было многое в духовном и родовом наследстве, что роднило его с преследуемым "отщепенцем" и "государственным преступником" Мандельштамом. Йейтс чувствовал и говорил не только за себя лично, но и от имени всей отверженной касты певцов; он говорил от имени народа, материально и духовно ограбленного, у которого отняли родной язык, обрекли на бесправие и массовую эмиграцию. Because I am mad about women, [Оттого, что я люблю женщин, я обожаю холмы, сказал буйный старый греховодник, бредущий Бог весть куда.]14 "Холмы" одно из любимых слов и Йейтса, и Мандельштама, так же как и "блуждания". ПОЛЕТ ГЕРИОНА Первая книга Мандельштама была сначала объявлена как "Раковина". Раковины бывают разные, но вряд ли мы ошибемся, предположив, что автор имел в виду звучащую раковину ту, в которую дуют, или ту, которую подносят к уху, чтобы услышать ее спрятанную музыку. Такая раковина центральный образ "Песни счастливого пастуха", открывающей первый раздел в итоговом Собрании стихотворений Йейтса: Ступай к рокочущему морю Запомним эту морскую раковину Йейтса, которой он доверил свои первые поэтические звуки, в особенности, запомним ее витую, спиральную форму: она еще аукнется в его поздних стихах и прозе. Сome 'l falcon ch'e stato asai su l'ali, (Inf., XXVII, 127132) [Как сокол, долго паря и не видя ни добычи, ни приманки, на призыв сокольника: "Назад!" спускается устало, прежде стремительный, описывая множество кругов, и садится поодаль от хозяина, удрученный и злой...] Комментарий Мандельштама: И, наконец, сюда врывается соколиная охота. Маневры Гериона, замедляющего спуск, уподобляются возвращению неудачно спущенного сокола, который, взмыв понапрасну, медлит вернуться на оклик сокольничего и, уже спустившись, обиженно вспархивает и садится поодаль15. Здесь точка, на которой скрещиваются взгляды русского и ирландского поэтов. С этого же дантовского образа начинает Йейтс свое знаменитое стихотворение "Второе пришествие" (1918): Шире и шире кружа в воронке, (Пер. А. Сергеева) Это картина мира, сорвавшегося с оси. Слово "gyre" (спираль, круги), которое употребляет здесь Йейтс, один из его ключевых символов, описывающих путь души и истории. Конус, проникающий в конус, спираль, расширяющаяся и снова сходящаяся в точку, таков, по Йейтсу, внутренний закон всякого развития. В структуре дантовских Ада, Чистилища и Рая он не мог не узнать знакомых конусов и воронок. Полет Гериона не только воздушный чертеж, но и динамическая диаграмма йейтсовской спирали. Голос сокольничего центростремительная сила, строптивость сокола центробежная. Как ракета, преодолевающая земное притяжение, душа, обладающая центробежным импульсом (строптивостью), но удерживаемая осевой, возвращающей силой, движется по винтовой линии. Нормальный цикл души: сперва осознание своей индивидуальной воли ("антитетичности", в терминологии Йейтса), раскручивание спирали, а затем возврат, скручивание. Вновь тьма нисходит; но теперь я знаю, ("Второе пришествие") В 1936 году, когда нацисты в Германии и коммунисты в Советской России были на вершине власти, Йейтс цитировал эти свои стихи как пример сбывшегося предсказания (Macrae, 155). Поразительно, что в январе 1937-го Мандельштам пишет стихи ("Что делать нам с убитостью равнин", I, 232), где образ ползучего зверя-антихриста почти дословно совпадает с йейтсовским, включая мотив ночного кошмара: И все растет вопрос: куда они, откуда ПРОЩАНИЕ С ИТАКОЙ Фигура Данта оказывается в центре рассуждений Йейтса о поэтической маске главной идее его философского эссе "Аnima Homini" ("Душа человеческая", 1917). Йейтс пишет, что для поэта характерно отталкивание от своей личности, ибо "из распри с другими людьми проистекает риторика, из распри с самим собой поэзия". Мысли Йейтса о подражании героическому идеалу, игровом характере этого подражания впрямую соотносятся с известным высказыванием Мандельштама о христианском искусстве, как о "подражании Христу". Сравните: Несколько лет назад я пришел к мысли, что наша культура с ее доктриной искренности и самовыражения сделала нас слабыми и пассивными, и что, может быть, Средневековье и Возрождение не зря стремились к подражанию Христу или какому-нибудь классическому герою. <...> В моем старом дневнике есть такая запись: "Счастье, мне кажется, зависит лишь от решимости присвоить чужую маску, лишь от перерождения во что-то другое, творимое в данный миг и без конца обновляемое, в игре ребенка, которая избавляет его от бесконечной муки самовоплощения..." (У.Б. Йейтс)16 Вся наша двухтысячелетняя культура благодаря чудесной милости христианства есть отпущение мира на свободу для игры, для духовного веселья, для свободного "подражания Христу". (О. Мандельштам)17 Легкость этой игры, конечно, относительна. Согласно Йейтсу, жизнь поэта или героя определяется выбором своего "анти-я", который подвигает его на "самое трудное дело из всех возможных". В стихотворении "Ego Dominus Tuus" он пишет о Данте: Себя ли С "непререкаемой справедливостью" дело, по-видимому, обстоит так же, как и с "недосягаемой чистотой". Йейтс предполагает, что в жизни Данту пришлось бороться не только с вожделением, но и с несправедливым гневом. Впрочем, бешеный темперамент прорывается и в его поэме, вопреки ее эпическому тону. Не то ли происходит и с Мандельштамом в "Четвертой прозе" (1930), когда оборотной стороной его "поэтической правоты" оказывается неуправляемая ярость? In mezzo del camin del nostra vita на середине жизненной дороги я был остановлен в дремучем советском лесу разбойниками, которые назвались моими судьями. То были старцы с жилистыми шеями и маленькими гнусными головами, недостойные носить бремя лет18. "Четвертая проза" говорит о темпераменте поистине дантовском, о вспышках гнева, когда не разбирают правого и виноватого (так несчастный Горнфельд оказался причислен к "убийцам русских поэтов"). Двадцать шестая песня "Inferno", рассказ о последнем странствии Одиссея глоток свежего морского воздуха в духоте и дыме адского подземелья. Разумеется, Мандельштам не мог пройти мимо этого сюжета. Он расстался с Одиссеем в "Тристии", благополучно доведя его до родной Итаки: И покинув корабль, натрудивший в морях полотно, Но Одиссей не смог усидеть дома. Так же, как "буйный старый греховодник" Йейтса, просивший у "старика на небе" лишь одного: чтобы не дал ему "умереть дома на соломе". Так же, как сам Мандельштам, получивший наконец спокойную гавань казенную квартиру и тут же возненавидевший ее, как засасывающую трясину: Квартира тиха как бумага Легко ли ему усидеть в этом болоте (где "лягушкой застыл телефон"), слушая идиотское бульканье влаги? И Мандельштам восклицает "пора", как Одиссей. И покидает свою унылую Итаку ради странствия, обещающего ему океанскую полноту смерти вместо ущербной дольки жизни. Тоске изгнания и чужбины "Кольца ада не что иное, как круги эмиграции"20 он противопоставляет вольную эмиграцию смерти: Обмен веществ самой планеты заключен в крови и Атлантика всасывает Одиссея, проглатывает его деревянный корабль21. Как и Мандельштам, Йейтс догадывается, что старость та же эмиграция, когда собственная страна любая страна становится чужбиной. "Эта земля не для старых" ("That is no country for old men"), пишет он об Ирландии в первой строке "Плавания в Византию". Пятнадцать призраков я видел; Так реальность оказывается страшнее сверхъестественных ужасов. По-видимому, сходным образом следует понимать и строки из стихов Мандельштама "Жил Александр Герцович" (1931): Нам с музыкой-голу́бою "A там" значит после смерти. Если "воронья шуба" есть одежда плоти, как иногда толкуют, почему плоть после смерти собирается "висеть" если только автор не рассчитывал быть повешенным? Йейтсовская параллель помогает навести на резкость смысл стихов Мандельштама. Старое пальто, висящее на вешалке отдельно от своего хозяина и остающееся там висеть даже после его смерти, ужаснейшее из привидений. При этом выражение "воронья шуба" несет двойную нагрузку: "воронья", в идиоматическом значении слова, значит "худая", "негреющая", но здесь она еще и готова зловеще каркнуть к ночи. Как в очерке "Шуба" (1922): "Отчего же неспокойно мне в моей шубе? Или страшно мне в случайной вещи, соскочила шуба с чужого плеча на мое плечо и сидит на нем, ничего не говорит, пока что устроилась". Так можно сказать про птицу пожалуй, что и про ворона, залетевшего ночью в окно: "Сел и больше ничего"22. Я срываю с себя литературную шубу и топчу ее ногами. Я в одном пиджачке в тридцатиградусный мороз три раза обегу по бульварным кольцам Москвы"24. Тот же жест короля Лира, срывающего с себя одежду под ледяной бурей. ...Неприспособленный человек бедная, голая, двуногая тварь... Прочь эти заимствования! Расстегните мне здесь. (Срывает с себя одежду.) ("Король Лир", III, iv) Судьба предусмотрела страшный, шекспировский финал. Зима. Люди в отрепьях. Каторжная холодная "баня". Последним жестом Мандельштама на этом свете, если верить рассказу лагерника Ю. Моисеенко, был жест раздевания. |
У.Б. Йейтс ПЛАВАНИЕ В ВИЗАНТИЮ I Нет, не для старых этот край. Юнцы II Старик в своем нелепом прозябанье III О мудрецы, явившиеся мне, IV Развоплотясь, я оживу едва ли |
Продолжение исследования "Communio poetarum"
Вернуться на главную страницу | Вернуться на страницу "Тексты и авторы" |
Григорий Кружков | "Ностальгия обелисков" |
Copyright © 2006 Григорий Кружков Публикация в Интернете © 2002 Союз молодых литераторов "Вавилон"; © 2006 Проект Арго E-mail: info@vavilon.ru |