СТЕПНОЙ ВОЛК ПО-РУССКИ
Однажды в детстве У. играл во дворе - а детство было в шестидесятые, и вот, игра была дурацкой, а и не игра, просто во дворе кто-то рассказал их книги "Природоведение" о том, что в кусках угля часто находят самородки или пластинки золота.
Были шестидесятые. Там был угольный погреб, в котором лежал уголь. Нашелся фонарик, вытянутый-китайский: все углубились в недра и светили фонарем. Блики вспыхивали часто, в первый раз обалдели и побежали на двор рассмотреть: убедились, да. А потом стали откладывать все куски, где был блеск, и потом, когда лампочка стала уже тускнеть, выволокли все это наверх, на солнце: было лето.
Умылись возле дворницкого крана в углу двора. Вымыли и куски антрацита. В самом деле: на многих кусках была золотая прожилка, золотое вкрапление. Поделили, разошлись счастливыми по домам. Прятать богатство, пока никто не прознал и думать, как эти золотинки оттуда вытаскивать.
Потом эта история забылась - потому что забылась. Или кто-то объяснил, что там то ли окислы, то ли какой-то металл. В общем, вовсе не золото, но это уже было неважно в сравнении с той радостью, да и время прошло.
Однажды весной У. ощутил, что он шпион. Что всю жизнь им был. Ощутил никак, понял, то есть, и все. Возможно, на эту молочную мысль его натолкнули остававшиеся еще полоски-лоскуты снега вдоль улицы, или разная мелочь, выходящая из сугробов по мере солнца: он их - дело в чем - внимательно разглядывал, только что не пытаясь извлечь из разрозненных отпечатков небольшого исторического времени какие-то хотя бы отчасти внятные истории. Истории не получались, а если получались, то самые минутные: вот прошла птица, а здесь улетела. Или прошел мужик, произвольный и хер знает куда.
Местности были типичные для шести-семи станций метро от центра. Собственно, была Пасха - то есть, накануне ночью У. выпил, согласуясь с обычаем. Ну а воскресенье было прохладным, не солнечным, вот и истории все получались хотя и не слишком тяжелыми, но кончались тем, что люди встретившись обязательно шли потом посидеть-выпить. Что в жизни и бывает.
Про шпионство же У. подумал всерьез - снова застав себя за этим внимательным, не имевшем никакого практического применения занятием, он с некоторой похмельной отстраненностью, что ли, понял о себе именно это: а чем как не шпионством можно определить саму его жизнь, которая, в общем, заехала уже за половину. В самом деле - единственное, что он умел делать, к чему испытывал постоянное пристрастие - это вот всяческие разглядывания, сопоставления, отмечания. Возможно, у него отсутствовала некая часть мозга, отвечающая за врастание в окрестности и теперь он боялся в старости оказаться финансово несамостоятельным. Не лучший вариант для города Москва. Получается старик в драном пальто, которому после смерти приносят конверт со счетом за электричество. Накануне смерти долго скребущий ключом замочную скважину в потемках сырой лестницы. Он, вдобавок, был одинок - не то, чтобы в данный момент, но как бы вообще.
Иногда с ним происходили уже и обострения этого чувства, он проваливался в свою стороннюю жизнь, нимало не думая о несоразмерности своей пристальности очередному открывшемуся перед ним факту жизни - что, несомненно, приближало его к психологическим, психическим и уже почти физиологическим отклонениям. Разумеется, он ими наслаждался. При этом думал о том, что, верно, шпионит на какую-то субстанцию, очертаний которой он не видит и даже не чувствует.
Пространство расщеплялось на слюду, собственно, не пространство, а жизнь. То есть она что ли была слоистой, но вот вовсе не по каким-то годам, а в каком-то другом физиологическом смысле. И только со стороны - потому что просвечивала - казалась цельной.
Проблема состояла в том, что не было такой территории, на которой были бы обеспечены смыслом и влагой необходимое количество для жизни слова. В данный момент такой территории не было.
Ему было хорошо, когда шел дождь - физиологически почему-то хорошо. Сладкого он не любил, любил открытые пространства, которые были не плоские - то есть располагались бы этакими террасками, на двух-трех уровнях. Сенсимилью не любил, потому что она тормозила его рецепции, но раз в полгода год испытывал желание ее и курил со своей женщиной, после чего проваливался с ней в долгую любовь, закачивающуюся непонятно когда - собственно ее слезами, поскольку она всегда рыдала, когда кончала - но сквозь муть и дурь он отмечал этот факт только по звуку. Росту в нем было примерно метр семьдесят пять, вполне среднего телосложения - в общем, вполне и в самом деле в шпионы годящийся, если бы не борода, так и сохранявшаяся с хипповых времен, только теперь она была уже признаком просто возраста.
Сейчас у него не было человека, с которым он мог бы не то, чтобы обсудить свои проблемы с языком, шпионством и распадающимся пространством, но просто находиться примерно в этом пространстве: субстанция, на которую следовало жить, не очень даже плотно лежала где-то типа над мозгом и - через мозг - не находила вовне никаких привязок. Но, конечно, тут была Москва и жить ему здесь следовало по здешним правилам. Они ему нравились своей конкретностью, но тоже со стороны.
Радовали же его обыкновенно очередные иллюзии понимания - или не иллюзии, приводившими вскоре к расхождению с объектом этих иллюзий-не иллюзий: типа страсти, собственно, но исчерпывающейся в отсутствии какой-то линии жизни, пригодной для обоих. Нынешняя его женщина его вполне устраивала. Во всяком случае, она была в меру безумной и не толстой. Но ему все еще нужно было встретить кого-то своего, так он понимал проблему. Он шел и глядел по сторонам: своих не было, были только похмеляющиеся люди, а также люди строгих принципов, но тоже с бодуна и отдельные девки слишком физического склада, пившие пиво и очаковский джин-тоник.
Так что если он танцевал на какой-нибудь служебной пьянке с мягкогрудой секретаршей, то это танцевал вовсе не он, а он из какого-то полузабытого слоя своей слюды. Где-то был слой, в котором пахло дымом от фанерки, на которую направлялся фокус увеличительного стекла, весной, в детстве. А еще где-то он с удовольствием вспоминал, что непроклоцанный тикет это стремно, пипл, это уменьшает прайс на три юкса и ведет к гнилому базару. А проклоцанный тикет - клевая отмазка от ментов, контры и прочего стрема.
А не поехать ли мне в центр, - подумал он и вошел в метро.
Вот, - думал он, глядя на открывшийся за окнами вид на Белый дом и прочие части города: есть слой в этой слюде, который главный, в нем живет твой человек. Может быть, не человек. Может быть, та жизнь, сон, который постоянно повторяется. В котором тебе хорошо. Там - эта вот золотая пластинка.
А каждый слой слюды, это как зеркало, и ты в него смотришься, глядишься, а главный из них тот, в чьем зеркале ты видишь не себя, а того человека или тот сон.
Центр сегодня оказался распивочной в подземном переходе от станции Смоленская Филевского радиуса и станцией Смоленская Арбатско-Покровской подземной дороги. Под землей эти станции не сообщаются - между ними уличный переход, в котором и распивочная.
Распивочная была квадратной, по стенам висели картинки старой Москвы, было чучело - голова - черного рогатого козла, чисто Бафомета. В рыжей, керамзитового оттенка вазе возле входа стояла пальма - листья вырывались из ее ствола отдельными кустиками: искусственная, кончено. Ближе к ночи пальму несомненно роняли. Люди себе пили, в телевизоре стреляли.
Сверху над пальмой была прибита полка, на которой стояло чучело белки, сидящей на каком-то фаянсовом грибе, гриб был с беловатым стволом и бежевой головкой. Еще было что-то рода прихожей - короткой - от распивочной в переход. Там были три плоских больших зеркала в ряд, а над ними тонкая гирлянда из зеленых лампочек. Сегодня вечером должно произойти чудо, подумал Д. и слегка напился. Чудо медлило, и он решил уехать отсюда.
Станция метро Смоленская Филевской линии всегда была самой пустой на свете: она должна была сниться всем на свете; поезда там должны всегда проезжать мимо нас - как во сне.
Она была что ли немецкой станцией, типа работы архитектора Шпеера, который любил ставить повсюду квадратные в сечении колонны, придавая вечности грани. Стены станции были выложены из сероватого кирпича (пепельные шестиугольные торцы), делая ее почти внутренностями печки крематория; голубящийся патологоанатомический свет.
Потому что во сне по станции Смоленская проходят те крысы, которых увел Гаммельнский дудочник, а все бомжи, разбуженные здесь ментовскими тычками, просыпаются со словами: "гутен морген!"
Чуда не произошло, но пришел поезд, и он под него не прыгнул.
- Ля-ля-ля, - напевала вонючая бомжиха в углу вагона.
- Моцарт, - вздохнул У., затухая.
Ну а воскресший в ночь на сегодня Бог качал в нее насосом дыхание для ее песенки.
Следующий текст
в книге Андрея Левкина