|
* * *
Александру Ильянену
Снег падает на плечи матросу.
Матросик, произноси уверенней звук the,
это то, чего можно коснуться
(раздвоенный подбородок друга),
или поймать (его взгляд),
или запомнить (улыбка).
Он перебегает улицу на розовый свет.
Белое зарево мятущейся геометрии ниже нуля.
Справа красное солнце,
слева легкая полиэтиленовая луна.
Ей лишь два оборота до белой ночи.
На восточном сте́бле розы ветров набухают вербные почки.
Он переходит улицу.
Или улица проходит через него.
Пересеченье вспыхивает.
Негатив оседает
в физрастворе
желаний,
в фиксаторе снов.
Матросик Петров,
золотые пуговицы,
высокие ботинки.
Ты всегда спешишь.
Небезопасно бежать в переулках славянского мира
в нем нет очертаний.
Нет артиклей, вымеряющих расстояния.
Разбирай все твое.
И тебя заберут, перетянут. Ты ничей.
Часть лучей,
пересекшихся улиц,
двухголосное пенье толпы.
Блеск твоих пуговиц
рассылает снопы.
Воздухошественно,
как стяги или хоругви,
они вырастают вдали,
и у водных границ
в амальгаму летучих знамен
хмуро смотрят военные корабли.
* * *
Темнеет. Смердяков натягивает лопнувшую струну.
Неприбранная Фортуна в закутке прикладывается к вину.
Стряпает у жаровни. Капли пота ползут по гриму.
В трактир постепенно заходят прогуливающиеся по Риму.
Впереди долгая ночь.
Захожу и я. Выпить и превозмочь.
Гитара не строит. Он пробует пальцы в прелюде.
Сползаются пьяные люди,
ощупывают темноту.
О, она тоже нечистая,
как отношенье между мной и предметом.
Между мной и предметом любви.
Связь, бегущую по проводам, рвет непогода.
В нашей помехи невыравненных скоростей.
Выпьем-ка лучше за навык складывать чемоданы,
а потом их вовсе не разбирать.
Осенний ветер подтянет к открытой раме ворох старых билетов:
вылет в двенадцать, прибытие в пять.
Глянь-ка, вот они полетели, что твои голуби у Сан-Пьетро.
Смердяков, откашлявшись, затягивает неаполитанскую,
старая тоже ему подпевает:
про карий глаз, разлуку зиму,
про то, что не успел...
Ах, фата, ты аляповата.
Зачем мешаешь слезы к Риму,
мне доктор не велел.
Хор странниц:
Судьба это душный запах портьеры,
пыль плюшевых стульев.
Постоянство пространства
хуже холеры
и погубительней пьянства.
Хор странниц справа заглушает другой,
Хор пьяниц неопределенного пола:
Шартрез, Ширин, Охотничья, Грозвино.
Поедем в Брянск, в Царское, хоть на Марс.
Все равно.
(Серафимы и ангелы толпятся у касс,
поглядывают тяжело.)
Нам бесклассовый, пожалуйста, билет.
Да, дорога нам известна прекрасно.
Как и всякая, она выведет в Рим.
В этом смысле, судьба решается единогласно.
Красной Армии бойцы уходят за границы
дозволенного им.
Прорвутся два, а то и один.
Матрос.
Звать, наверное, Саня.
Тот, кто там его встретит, поцелует взасос,
в шелковой вымоет бане,
обует, оденет
и на обратный билет выдаст денег:
Хочешь, езжай, голубчик,
ты теперь легкий, без родины. И свободен.
Зажигают плошки. Звон стекла.
Ухает откупоренная бутылка.
В наступившей тишине слышно чавканье.
На вилки наматывается сужающееся пространство.
Лишь по углам затаилось испуганное постоянство.
Фортуна нервничает. Смердяков бормочет заговоры против фальши.
Кто-то резко включает свет.
Смердяков узнает: это тот самый банщик.
Все посетители поднимаются с мест, выходят за ним.
Садятся на мотороллеры. Шум моторов.
Смердяков и Фортуна остаются одни.
Старые куклы, брошенные выросшими детьми
в гулких комнатах.
Выставленные у окон трактира
их лица, отдаляясь, фарфорово светятся в блеске фар.
Но надо бежать. Квартал охватывает пожар.
Это время наше горит.
У него высокое РОЭ,
воспалена его плевра.
Пред тобою
оно вырастет грозно и неизменно
из желтеющей тьмы,
погоняющей дальше
армию мотоциклистов,
двухголово сидящую в седлах.
Мчи, детвора двадцать первого века,
ведь и я твой покорный калека.
Если и есть мне наставник,
это только движенье.
* * *
Пуговица, говоришь?
Нет, все, что могло, оторвалось.
Полопались губы, и глазки распухли от соли,
уже не Мертвого моря, а внутреннего, живого.
Рассветные сумерки раскачиваются до цифры семь.
Как неизбежное распрямляется запах кофе.
Люди влезают в ботинки на роликах и уезжают, наверное, насовсем.
Сапожник мне тоже сделает, вот только денег накопим.
Хлопают двери. Звякает сахар подъездных улыбок.
Повозившись у проходной, они вылетают за рамку туманного утра.
Ты же входишь в плотные будни,
тебя выталкивает вода.
Что, Смердяков, все воняешь во мне?
Почему не отпустишь
в мир европейский работников рано встающих?
Что тебе до меня?
Русские волки сидят в моих нуклеиновых клетках.
Очень тихие, на уколах и на таблетках.
Приходил Песталоцци, циркач с пистолетом,
научить их быть птицами на цветущих ветках
и на память читать dalla vita nuova.
Лишь один обучился, но зубы выросли снова.
У косяка смеется птице-ребенок,
Путаясь перьями в слишком широком белье.
Воздушные простыни надуваются, хлопают на ветру.
Господи, не уклони сердце мое,
и я совсем его отопру.
Рим Петербург
1999
Вернуться на главную страницу | Вернуться на страницу "Тексты и авторы" | Александра Петрова |
Copyright © 1999 Александра Петрова Публикация в Интернете © 1999 Союз молодых литераторов "Вавилон"; © 2006 Проект Арго E-mail: info@vavilon.ru |