Стихи. Проза. Киев: Факт, 1998. ISBN 966-7274-32-2 Обложка по эскизу Валерия Васильева. С.9-63. |
* * *
Пейзажик в октябре,
потёртый такой,
заношенный,
с запашком вонючей
сигаретки,
с подмигиванием,
с женой,
красивой только на 7-е
да на Новый год,
с каким-то
жалким таким
"Пока!"
* * *
Божья коровка
ползёт по оконному стеклу.
Стекло тёплое и чистое,
потому что сейчас бабье лето.
Божья коровка перепутала времена года.
Как она проворна.
Какая она мужественная и безумная.
Даже не знаю,
чего в ней больше:
мужества или безумства.
* * *
Поступок совершён,
и арест последует через
месяц-другой.
Но в интервале,
хотя уже всё решено
и предрешено,
он по привычке думает,
взвешивает и прикидывает,
словно выбор
ещё остаётся
за ним.
* * *
Завтракают клопы около полуночи,
завтракают обильно:
впереди целая ночь.
Обедают часа в четыре утра,
тоже сытно.
А ужинают под утро,
плотно и жадно:
ведь наесться надо на день вперёд.
* * *
Поздно вечером
в гастрономе
я увидел их всех
сразу и поодиночке.
Электрический лютый свет
обтекал скулы, спитые глаза,
лица хорошо поработавших убийц.
Рядом, покачиваясь, как водоросли,
стояли на тонких ногах
их полусонные дети;
их некрасивые жёны
в масках из пудры и помады
били продавщиц.
Когда кто-нибудь из них
пересекал границу света,
моё сердце сжималось
и срывалось во мрак,
и я понимал,
что не любить их просто невозможно.
* * *
Стыдное ТИФЛИС
Страшное КРАМАТОРСК
Позорное АККЕРМАН
Кристальное ЭЛЬТОН
Гуцульское ЧИНГАЧГУК
* * *
И как только
трамвай отдребезжит,
ты бежишь к ещё горячим рельсам
и пятками, ногами, всем телом
слушаешь их пульс,
дрожишь рельсовой дрожью,
которую принимаешь
за остатки смертельно опасного тока,
и чувствуешь себя индейцем,
прижимающим ухо
к земле.
* * *
Ночами, такими туманными,
что хочется навести резкость,
проступают казармы с бурым освещением,
в затхлых спальнях которых
раздаётся лязг и бряцание,
оттого что кому-то приснился автомат;
проступают больницы,
в приёмных покоях которых
землистые больные и их землистые близкие
сидят в ожидании;
проступает тюрьма,
команда которой заняла первое место
в соревнованиях облсовета "Динамо"
по борьбе самбо.
Проступает такое,
чего ты не видел днём.
* * *
Ты лежишь, мамочка,
голенькая, в трусиках,
без лифчика, на диване,
и входят два солдата,
ставят тебя у окна
и сильно так
свистят тебе в лицо,
а я подбегаю, обнимаю
твои мягенькие ножки
и засыпаю в глубине.
* * *
Пасть собаки
в сантиметре от губ.
Если скажу что-нибудь вслух,
она откусит мне рот.
Собака подрагивает
от нетерпения.
Отмолчаться
или всё-таки рискнуть?
* * *
Внезапно стемнело.
Я притаился за водосточной трубой.
Там было промозгло и осклизло.
Зато коты так и не заметили меня.
От них шибало помойкой и подвалом.
Они важно разговаривали
и по очереди отрыгивались.
Что бы они сделали,
если бы обнаружили меня:
оскорбили? избили? забрали деньги?
* * *
В сентябре я с болью вспоминаю
чёрный отцовский мундштук
с гильзами против никотина.
Никотин оседал в них
липкой коричневой гущей,
завораживающе пахнущей
осенними кострами.
Как отцу удавалось вместить
длинную и широкую, высокую и глубокую осень
в эти узкие, цилиндрической формы гильзы?
* * *
Боль в сердце
называю:
ёж проснулся.
Из детских книг,
симпатичный,
совсем не колючий,
мордочка пахнет молоком,
ладонь так и тянется.
Да, такой кругленький,
милый, вне подозрений, -
кто бы мог подумать,
что именно он?!
* * *
В подсобке магазинчика,
что рядом с нашим домом,
холодно и затхло.
Продавщица, похожая
на кулёк сахара-песка,
тащит что-то громоздкое.
Виталий Андреевич смотрит
в закрытое, размашисто закрашенное окно.
Я стою лицом к двери,
у раковины,
и смываю с лица.
Откуда-то вбегает моя жена.
Сквозь шум воды
слышен её голос:
"Виталий Андреевич,
разве у вас мало кабинетов?
Почему вы беседуете с ним тут?"
* * *
Хотя октябрь,
я в пиджаке.
Вчера мне сказали
что-то очень плохое.
Солнечно так.
Лица детей похожи на погоду.
Тот же состав.
Все одеты в пальто и плащи.
Я вижу это,
но мне всё равно не холодно.
* * *
Такими судьбами
в этой германской глуши
утренние алкоголики,
знакомые по кафе "Аэлита".
Как похожи.
Как похожи на поэтов.
Та же пылкость и кокетство,
ужимки свободы, артистизм
и недобритость.
Сидят на ящиках
близ спортивных площадок
районного значения.
Если б был женщиной,
то только такого.
Если б жил,
то только так.
* * *
Вот кому в школе сочувствовал:
Не дожившим до революции.
Михайло Коцюбинский (1916 г.).
Теперь порадовался за Ходасевича (1939 г.)
Кретин.
Что за поза:
быть умней жизни.
Неужели кто-нибудь
и обо мне?
* * *
Один в комнате:
включаю музыку
и танцую
превосходно,
думая про умерших родных.
Не понимаю,
отчего считаюсь
плохим танцором.
НЕОТПРАВЛЕННОЕ
А что касается Николая Георгиевича,
то его уже нет. Умер в декабре.
Ему сделали операцию на глаз, он очень волновался,
так как на другой глаз ему сделали давно и неудачно,
и он прожил три месяца и от сердца умер. Не могу.
Жила интересом. С Нового года начинала собираться
к поездке в Полтаву. Приезжали - всё свободное время только мне.
Гуляли целый день. Вместе обедали в облисполкомовской столовой.
Накупит подарков целый воз. А в последний раз лето было дождливое,
так мы встречались на переговорной станции.
Как будто вызова ждали, а сами смеялись исподтишка. Преданный,
даже с собой в дорогу колбасу давал, докторскую.
После операции
не мог писать сам, так диктовал внуку,
внук же и мои читал.
С тех пор
не езжу в Полтаву.
С тех пор
ничего себе не покупаю, ни на грош, из одежды.
Она сидит, сжав авторучку. Ей зябко.
Ей не понадобится конверт
и загодя купленная марка.
* * *
К-ов готовился к поездке
в Германию несколько лет.
По приезде
он пришёл в полицейский участок
просить политического убежища.
Однако,
услышав немецкую речь,
вышел вон
с металлическим привкусом
во рту.
* * *
Эти щуплые муравьи
в лондонском парке,
похожие на интернатских детей
шароварами и выпученными животами,
узнают меня
и с надеждой окликают,
загибая окончания
имени и отчества
по-украински.
* * *
Вперёд состава
немцы посылали дрезину
(согласно романам
сталинского реализма).
Пусть, мол,
взорвётся дрезина.
Отличный образ:
машинное масло,
лязг,
мазут,
перелязг,
негра ладони,
мазурка.
Бля.
Обхохоче...
Тебя, сдаётся,
тоже послали вперед.
СТРАТЕГИЯ
Удары следует наносить
в разных направлениях.
Зоны такие:
печень,
почки,
сердце.
Вдруг печень выдюжит,
почки не подкачают,
тогда, может, сердце.
Но печень держать
в перманентном шоке:
пусть себе плавает,
то в белом,
то в красном.
Почки же -
пивом.
Сердце -
спиртом.
И всё одновременно.
Что-то да сдаст.
Главное,
не падать духом.
* * *
Белая воспитательница сидит на скамейке,
положив ногу на скамейку.
Вокруг только чёрные дети,
вьются, клубятся.
Один играет на пяти пальцах её ноги
китайский мотив.
За ржавым забором
стоит мужчина. В уголках глаз
белые кефирные точки.
При чём здесь стихи!
Что я здесь делаю?
Как я сюда попал?
* * *
Сыну
Между ног у неё ракушка,
а в ракушке - мартышка,
а в мартышке - подмышка,
а в подмышке
душно,
тошно,
страшно.
* * *
Ни разу не обнимал тебя
наедине,
Всегда есть ещё
кто-то третий,
и в переплетении
наших тел
я принимаю его руку
за свою или твою
и целую.
* * *
Мы расстаёмся.
У нас разные вкусы:
тебе понравился
четвёртый раз
в пансионе "Глория",
а мне -
второй
в полдень
в промасленной взглядами
братьев-славян
"Герцеговине".
* * *
Жена дебоширит,
размазывает слезы по щекам сына.
Она против.
Она не хочет,
чтобы ты была около.
Слава Богу,
это не моя жена.
* * *
Определённо,
вы не должны
знакомиться.
Влюбившись
друг в друга,
красивые,
просто прекрасные,
вы с брезгливостью
бросите его
и со стыдом
будете вспоминать
связь с мужчиной.
* * *
Если бы у меня была сестра,
меня бы все подозревали.
Я держал бы её во рту
и ласкал языком.
Я бы перекидывал её
с ладони на ладонь,
подпевая, подмурлыкивая.
Я бы позвал отца,
и мы бы до хруста
сжали её двумя
огромными зеркалами.
Но у меня нету сестры.
Я вне подозрений.
Впрочем, у меня есть брат...
* * *
Мне приснился эротический сон:
иду вечером
по незнакомой улице
и слышу сквозь
открытое окно,
как две пани
говорят по-польски.
* * *
Её плоское тело,
наброшенное на диван,
неотличимо
от персидского ковра.
Чуть щекотные поцелуи
беззвучно тают.
Узорам её ласк
нет конца.
Сперма и та
бесследно впитывается
в её ткани.
* * *
И на прощание -
маленький поцелуй,
похожий на землетрясенье,
чтоб завтра радио сказало:
в районе города К. зарегистрирован подземный толчок
силой в... -
хотя бы на прощанье!..
* * *
В понедельник утром,
как обещал,
он звонит в
School of Oriental Studies,
долго объясняет
её ситуацию,
беженки и недоучки,
договаривается,
улаживает,
и всё это время
представляет себя
голым, сидящим
вполоборота на ней
и наливающим вино -
то ли себе,
то ли ей.
* * *
Слава Богу,
после нас комнату
сняли индусы.
Что им
до кисло-сладкого запаха
нашей любви?
Или я уговариваю
себя?
* * *
Вполоборота,
так, что виден профиль груди,
девушки из борделя
спрашивают моё имя.
"Igor", - говорю я.
"Sorry?" - переспрашивают они.
"Igor... like Stravinsky".
Мы смеёмся.
Но однажды
девушка серьёзно сказала:
"...like Prince".
Такова, вкратце, история моей женитьбы.
* * *
В четвёртом часу утра,
когда шли по
пустынной Портобелло-роуд
из ночного кинотеатра "Электрик",
мимо нас проскользил
на роликовых коньках
высокий негр.
Вдруг стало понятно,
как описать любовь.
* * *
В широком плаще
по ночному парку иду.
Из-за куста
кто-то. Смешной,
думал, что женщина.
Не отчаивайся, брат,
ночь длинна.
* * *
Она отвезла
трёхлетнего сына матери,
разыграла скандал с мужем
и прилетела,
как только он
по телефону пообещал
разорвать ей нижнюю
губу в кровь.
* * *
Когда приходит она,
жалею,
что недостаточно
стары.
Кажется, что тогда
отчётливее
шелестели бы шторы,
гуще
была бы пыль,
толстокожее
виноград.
* * *
Сербский пейзаж:
Губы в тумане волос.
Клятва туманна.
Шёпот кровав.
Холмы прикрывают
преступную близость.
Губы чеканны.
Шёпот искусан.
Это по-руськи?
* * *
Полосы света.
Июль.
Самая светлая полоса
дышит рядом
на диване.
На карте для пальцев
Киев
где-то рядом
с Александрией.
* * *
Костлявая старуха
с клювом и клюкой
стоит над плитой,
жарит семечки,
бормочет на идише.
Припоминаю,
кое-что связывало,
покуда жил.
Так и знал:
в конце
перейдёт на идиш.
* * *
Висящий на стуле пиджак
в морщинах
не оставляет сомнений
в качествах владельца.
Оправдываются
худшие опасения.
Всё сходится -
даже отсутствие
её помады
на бокале.
* * *
Смерть в Англии
безутешна.
Счастливые русские!
Как бодрят их
отчаянные усилия:
слетать в другой город
за венгерским лекарством;
дозвониться до Нью-Йорка
и выбить приглашение
умирающему;
поднять на ноги всех христиан Европы.
Вот ты и герой,
да ещё и трагический.
А в Англии
смерть безутешна.
* * *
Весь день
представлял
его замызганную рожу
с потёками счастья.
Первый раз
взяли в школьную команду.
Чем дождливей,
тем счастливей.
Чем грязнее,
тем грознее.
И вот регбист звонит,
вваливается в дом.
Победа!
И рожа - точно
как я себе представлял.
* * *
В послевоенное время такое случалось каждый день:
сын секретаря обкома
или полковника НКВД
играл с сыном отцовского шофёра
папиным пистолетом
и случайно спускал курок.
Был ли это один и тот же мальчик
из неимущей семьи?
Следовало ли опасаться
дружбы с мальчиками из начальства?
Оправдывались ли, таким образом,
наши родители,
что не дружат с начальством?
В конце концов,
неужели генеральские дети
были опасней головорезов из сирот?
Эти вопросы приходят на ум
при встрече со словом
"послевоенный".
* * *
Теперь придётся самому
ходить на рынок,
протирать очки,
включать телевизор,
чесать пятку.
Какое всё-таки свинство:
отменить рабство!
ЛИТЕРАТУРА И ЖИЗНЬ
Хотя, скорее,
литература и смерть.
Как мужественно Елена
бросила в лицо обвинителям:
- Вы носороги с больной психикой!
Вот как причудливо
из французского
вернулся на родину Ионеско.
Елена!
А может, права.
Зло наказано.
Но добро
почему-то не торжествует.
МЕЧТА ПО ВЕРТИКАЛИ И ГОРИЗОНТАЛИ
1. Может быть, всё дело
в пикирующих именах:
герр Мессершмитт, герр Юнкерс.
Но вот о какой девочке я мечтал в детстве.
Профессия: дочь смотрителя маяка;
место жительства: Крым;
раса: загорелая блондинка.
Она ждала меня детство напролёт,
пока солнце по-дельфиньи облизывало её плечи.
А я ждал войны,
чтобы возникнуть в трассирующе-фюзеляжное мгновенье.
Капля крови на бронзовой ключице.
Её отец - скупой на слова старик -
помогает внести дочь в каморку под самым рефлектором.
Мы выхаживаем её, скупо обмениваясь словами:
спирт... бинт... атропин.
То ли смесь разврата и столпничества,
то ли предчувствие, что без столпничества
разврат пресен.
2. Отмелькали парусиновые пятки
бронзового века моей жизни,
и я очутился в Тичино, итальянском кантоне Швейцарии.
Поселился у самого итало-швейцарского шлагбаума,
чтобы три-четыре раза на день пересекать границу.
Где твой Мессершмитт, где твой Юнкерс!
Люблю, люблю, люблю это делать и трепетать.
Если б был индейцем, то звали б меня "Проламыватель границ".
В меняльной конторе приграничного банка
познакомился с кассиршей, дочкой таможенника. Женился.
Теперь мои дети шныряют по границе: туда-сюда, туда-сюда.
* * *
Почему ты уехал?
Зачем мама
увезла тебя?
Чтоб мне досадить?
Чтоб самой любить тебя в одиночку?
Я нашёл жвачку,
которую ты приклеил к столу.
Мерзавец.
Я жую её
до сих пор.
* * *
О Инна!
Собрат по перу!
Какого греха больше
в этом обращении:
гомосексуального?
кровосмесительного?
Рукой мастера -
крупным планом -
ты описываешь
морщины на своём лбу;
пишешь, что за эти годы
раздалась в бёдрах,
и моя влюблённость
перерастает в вожделение.
Ты нагнетаешь:
"Я стала слаба на левый...
да и на правый глаз".
О, сколько садистских нежностей
я бы придумал.
Да хоть наливал бы вина
в твою чайную чашку
для начала... Ладно. Что терзаться?
Зависть моя к Арнольду
и так съедает мне душу.
Эпистолы мало!
Романа хочу -
одного на двоих,
собрат по перу!
* * *
Заткнуть глотку,
зажать рот,
вставить кляп -
всё чаще,
к счастью,
в переносном.
Порой на сцене,
на экране -
что тоже в переносном.
Но почти каждую ночь
в самом прямом
я затыкаю чей-то рот,
чтоб моя ладонь
приняла форму влажного хрипа.
* * *
Один и тот же образ
детского счастья:
драма пряток и преследованья -
в подвалах,
в старой крепости,
на графских развалинах.
О, несчастные дети Лондона!
О, мой бедный сын!
Ни разрушенных замков,
ни цибули
в чужом огороде,
ни зари,
ни туманной,
ни юности.
* * *
В школе дискотека,
и сын наконец дорос.
Пошли в парикмахерскую
на Сазерленд-авеню.
Стриг итальянец.
Подстриг под Элвиса.
На улице он заплакал.
На корявом русском
получилось прямо:
- Хочу-у-у остаться
ма-а-льчиком. -
И тут я понял
моду на чубчики без чубчиков,
на чёлочки шестидесятых.
Это не западное.
Это от страха.
Дядя, не кричи на меня.
Я ведь мальчик.
Дядя, пожалуйста,
не арестовывай.
* * *
Три клана
спорят за Пастернака.
Он их менял,
чтобы писать о любви.
А если не меняешь?
Тогда и пишешь
про сына да про сына.
* * *
Показываю жене
новое стихотворение:
"Пришла полузнакомка,
соблазнила и оставила
со стёртым в кровь коленом.
И как меня угораздило?
Об ковёр, что ли?
Но не в спальню же было
её вести?!"
Жена в ужасе:
- А вдруг мои родители?..
* * *
Сын песенку поёт.
Подумаешь,
и пусть себе поёт.
Бывало, заболев,
я тоже пел.
Уроки без меня,
со мною песенник
времён колчаковских
и Врангелева Крыма.
Особенно любил,
где Железняк
исходит ржавой кровью
под курганом.
Да, пусть себе поет.
Да, по-английски.
* * *
Вот так живёшь
и чувствуешь:
почему-то лучше.
А почему?
Ведь вроде и нет.
И вдруг замечаешь:
больше не страшно
снять трубку.
Сквозь специфический шум
больше никто не скажет:
- Икса арестовали -
Может, кто-то
смысла жизни лишился,
но только не я.
* * *
Я видел,
как в сумерках они прячут в подвал
ящик яблок,
ящик винограда,
мешок картошки,
зеленщик и зеленщица
в деревне
под Вероной.
* * *
Где ни окажешься -
в саванне, в бане,
на диване, -
заодно ты ещё
в какой-то стране.
Так не всё ли равно,
в какой?
* * *
Лондонская "вечерка" вышла с шапкой:
РУССКИЙ БУНТАРЬ УМЕР.
Я узнал об этом ещё утром.
Включаю "Свободу"
и вдруг слышу:
наш диктор славословит Сахарова.
- Может, сбрендил, -
подумал я, -
так славословить живого!
Но прислушался:
нет, не живого.
А вечером
зашла знакомая,
и за весь вечер ни словом
не обмолвились о покойном.
Всё-таки жизнь
в сильном долгу
перед знакомыми.
* * *
Виноградарь Тосканы,
Виноградарь Риохи,
Виноградарь Прованса!
Ты встаёшь спозаранку
И трудишься в поте лица,
Чтобы вырастить виноградину,
Что прикончит меня.
* * *
Только начну вслух
читать стихи,
как ловлю себя
на радиоголосе.
А другого не осталось.
Точно как с теми
свободолюбивыми поэтами,
что работали ночными сторожами
или грузчиками.
Они и стали
сторожами,
грузчиками.
А я думал:
отверчусь.
Стихи, может,
ещё как стихи.
Но голос!
* * *
Люди с акцентом -
довольно большая нация.
Уже много лет
я при ней.
В барах
Кордовы, Вероны, Лейдена
я различаю на слух
своих новых соплеменников
и думаю о них
с теплотой.
Вот такого рода
патриотизм:
акустический, фонетический.
* * *
Но если в самом деле
человек,
как Волга,
впадает в детство,
то что же я буду бормотать:
Биба? Сабо? Паркуян?..
ТРОФЕЙНАЯ МУЗЫКА
Считал эти чувства инфантильными.
Но старел, старел.
Нет.
Некоторые детские чувства -
зрелые.
Например,
страх вырасти мужчиной,
который храпит, сморкается и отрыгивает.
Или другая страсть:
женщины, отдавшиеся оккупантам:
украинки, польки, француженки.
Спрос на них не убавился.
Что ни красавица -
"немецкая подстилка"
в обмороке заморских духов,
в объятиях трофейной музыки.
Значит ли это,
что я хотел бы быть оккупантом?
Не думаю.
Это значит лишь то,
что значит.
ПРОЩАЙ, ЛИНДА
Линдина семья съехала.
Они жили напротив,
и моя жена,
чтобы не видеть ирландского кошмара
их жизни,
подарила Линдиной матери
гардины.
Отец Линды
ходил как по канату
с бутылкой виски в кармане,
с рыжим коком -
так когда-то рисовали стиляг
в "Крокодиле".
Линде было лет двенадцать,
и она тянулась за старшей сестрой,
проституткой.
Я с опаской поглядывал
на сына:
понимает он что-то?
Побаивался за сына.
Но теперь Линдина семья съехала,
а я, кажется,
не рад.
* * *
Сам не знаю,
как это случилось:
свидание её
левого плеча
и моих губ.
Впрочем,
это их дело.
Что я,
любопытная Варвара?
ПАМЯТИ ОТЦА
В прежние времена
отцы выглядели как деды.
Теперь они скорее похожи
на старших братьев.
Потому нынешние дети
так часто обращаются к ним по имени,
а не "папа".
И по национальности
все отцы-деды
были евреями.
А нынешние отцы-старшие братья -
американцы.
Это наблюдение так и осталось бы
абстрактным,
если б не хрипловатый крик
из детской комнаты:
"Игорь! Иди сюда!".
Вот в том-то и дело.
Во власти. В её утрате.
Может, они её и не захватили,
но мы-то точно её утратили.
* * *
Дружил-дружил
с философом.
Ему сейчас 61.
А год сейчас 90-й.
В охотку
разговаривал с писателем.
Ему - 67.
Любили их за то,
что предали своё поколение.
Понял,
что предательство
бывает замечательным.
Случайно
связался с одним филологом.
Сказал ей,
что она предала
наше поколение.
Она выпучила глаза
(они у неё в порядке).
И тут мне стало ясно,
что я сам
предатель.
* * *
Окно матери
в ста ярдах от нашего.
Точно знает,
когда возвращаемся,
кто посуду моет,
когда к Лине Патрик пришёл.
(Мне прощается.)
Хоть квартиру продавай.
Но иногда вечером в декабре
фигурка в жёлтом окне:
как начнём друг другу махать,
прямо... хоть
промокашку к глазам.
* * *
- Ты не бойся, -
говорит он мне
по международному телефону, -
Возьми салфетки на кухне,
закатай рукав
и туго протри стенки аквариума.
Рыбки привыкли.
Почему всё начинается
с "Ты не бойся"?
Чего он боится?
Когда он уезжал на каникулы,
я спросил:
- Кого ты больше боишься, взрослых или детей?
- Конечно, детей.
* * *
Как хороша бывает
фигура речи,
стройна,
загорела.
Я и прежде
подозревал филологов,
но теперь убедился,
обвив рукой
круп поэзии
с маленькой грудью воображения.
* * *
Миша Эпштейн
посоветовал:
- Да вставьте пару рифм,
и все будут счастливы. -
Миша прав.
Но почему они
должны быть счастливы?
ПОСЛАНИЕ К СЕБЕ В ЛОНДИНИУМ
Даже греческий раб
получал ежедневно шестьсот граммов
деревенского вина вторичной выжимки.
Чем отличалось оно от вина первичной выжимки?
И чем отличалось деревенское от марочного хиосского,
а оба они от италийского фалернского?
Как бы то ни было,
если тебя затолкнут в машину времени
и запульнут в ячейку раба в 4 в. до н.э.,
дела твои будут не так уж плохи.
И даже если машина транспортирует тебя в рабство к кельтам,
то они, может статься, отдадут тебя римлянам за амфору вина,
и тогда снова всё будет в порядке.
Или другие сведения,
почерпнутые из рассказов нянек-рабынь,
на которых бросали тебя родители,
отправляясь на сатурналии в Дом офицеров:
улицы древних городов
освещались только по праздникам,
в будние же ночи горожанин освещал себе путь фонарём или факелом.
Представляю, как сходились во тьме два пузыря пламени,
как таял туман вокруг факела,
какой радостью было в конце концов добраться до друга!
А как справлялся во мраке Эрот? Наверное, именно ночью
принял он женщину за мужчину, и с тех пор любви
предаются не только любовник с любовником.
Да, вот в чём секрет поэзии:
в сплетне.
Нет ничего интереснее сплетни,
хоть назови её "почвой, судьбой".
Даже бронзовый мальчик,
вытаскивающий занозу из пятки
без малого две тыщи лет, -
это сплетня.
Благородней, чтоб она была о себе.
Но - клянусь Аполлоном! -
редко какие стихи из благородных!
* * *
От голословности полей, равнин декабрьских,
увиденных из узких поездов,
равнин таких тяжёлых, что срывался
стальной пруток с оконной занавеской
под неподвижным локтем, нет, скорей
от голословности забытых песен
про поле, про равнины, что под льдистым
и колким взглядом не поймёшь кого
от перепугу пухнули, хотя
кому ещё не трусить, не трястись,
не обливаться злым, холодным потом,
как не равнинам, от стихов о том,
чему никак не стать воспоминаньем, -
вернуться в дом, к клеёнчатой скатёрке
замызганной, липучей от вина,
бордового, как розы поцелуев,
к атласистым дворовым тополям,
раздавшим ветру вороха ватина,
чтоб лету было мягко и тепло.
Здесь, дома, воздух гуще и серей,
им мажешь хлеб, его стираешь с кожи.
А помнишь, мальчик, ты сильней всего
боялся корпусов инфекционных,
их стен высоких, их мостов подъёмных,
и факелов, растрёпанных, чадящих,
и блеска лат, и лязга разговоров?
Всё обошлось, ну, улыбнись, - ты дома.
Попробуй встать, дыши, не умирай!
* * *
Я пошутил: представь себе, сказал:
Стриптиз на сцене. Ярусы, партер
Мужчинами забиты. Я сижу
В ряду последнем. Рядом: кинолента,
Затёртая, обглоданная. Пусть
Кристиана-Жака. Пусть Де Сики.
Я с ней целуюсь. Разве я могу
Любить других?
Оркестр. Мороженое. Человек-гора
Аккордеонный приоткроет ящик:
Оттуда - скок! - пружинкою горбун -
И по рядам фойе под женский визг,
Переходящий в шёпот. Пинхус Берг!
Какой теперь иерусалимский мальчик
От вас не оторвёт своих маслин?
Зима и кафель. Приоткрутишь кран:
По раковине цокают сосульки,
В затылок смотрит Герда. За тобой
На лыжах смерть в халате белофинна,
Размахивая палками, бежит.
Нас распустили. Будь благословен
Проклятый вирус гриппа. Ты - свободен.
Есть где-то город. Есть отшиб. На нём
Не празднуют законов карантина.
Есть девочка и мальчик. В темноте
Рукой, как бантиком, отмечено колено.
Любил ли я её? О, если б знал
Тогда, что можно с женщиною делать,
Я б застрелился: пулею в висок.
Аплодисментов стайка. Каждый жест
Фальшив. От атропина
Зрачки расширены. Она поёт
"А риведерчи Ро...". Мой старший брат
Её уводит.
Теперь такие фильмы не идут.
УТРЕННИЕ СТРОКИ
Это случается раз в сутки:
ровно в шесть, как штык, приходит рассвет
и лишает нас снов.
Небо может быть таким,
словно в окна смотрят абрикосовые деревья,
и хочется встать и пройтись с любимой в обнимку
по пустынному чистому городу,
вдыхая абрикосовый запах неба,
или
набрякшим, чугунным,
так что хочется уйти в любимую
и вспомнить, как, бывало, шёл с ней в обнимку
по пустынному чистому городу,
вдыхая абрикосовый запах неба
и даря ей, как гроздь винограда,
прозрачные украинские слова: "ринва", "праля"...
Сегодня ночью отчего-то хлынула носом кровь,
и на ощупь, среди газет, где на первых страницах
отпечатаны миллионными тиражами
холёные подбородки, фирменные оплывшие шеи, цепкие рукопожатья,
я нашёл лист бумаги,
испещрённый вдоль и поперёк моими словами,
и прижал его к носу.
Боже, до чего это было красиво:
поэт с синими от бессонницы веками,
окровавленный черновик
его последнего стихотворения,
нежность за окном,
токайские губы любимой...
Ровно в шесть костяной лучик
постучал в стекло, и меня -
от виска до виска -
пронзила -
скорее не мысль,
предчувствие мысли:
это пришёл рассвет...
* * *
Люблю твои "с" - это в тебе
посвистывает ветерок.
Люблю,
что сквозь стёкла троллейбуса
ты посылаешь мне
свободно и упруго,
как чемпионка мира по настольному теннису,
воздушный поцелуй.
Люблю,
что мой друг,
лингвист с лицом рабби,
на глазах превращается
в твоего жениха...
* * *
А было время, помнишь, на перрон
бесплатно не пускали и за вход
взимали рубль старыми, тогда
ещё охотно плакалось, а ныне -
и это уж не первый год -
чешуйки ящерёнок не прольёт.
Вот ящерица юркнула. Вагон
так узок, словно я виски
руками стиснул.
Мы не увидимся. Ужасен проводник.
Сыреет в тамбуре его постельный лик.
Прижмись к моим губам, и я, как стеклодув,
добуду поцелуй, прозрачный, хрупкий,
сжимая ящеричный хвост подруги.
В закрытом пограничном городке
глаза нуждались в носовом платке
от умиленья: всё тот же цвет,
всё тот же колорит,
что степь и униформы
так роднит.
Мы не увидимся. В уборной на вокзале
на миг в рукопожатии умрём,
я пошатнусь, в лицо дыхнёт карболка,
к глазам моим притронется иголка,
чтобы сломаться...
* * *
Кружились хлопья муки и белья.
Плыла рука, не ощущая крена.
От медленного запаха сирени
Кружился мир, кружилась вся земля.
Дымился май. Дымился твой сосок.
Нас относило вглубь, наискосок.
* * *
Забытый лес, что отшумел. Названье
не выветрилось: ЦЕЦИНО. Туда -
известно каждому - на жухлую листву
любимых волочили. Там девчонок -
известно также каждому, - одетых
в беретик красный или сапожок,
проигрывали в карты. В школе каждый
об этом знал. Там сапожок сдирали,
и потому ожогом проступил
багровый этот лес в отколыхавшем,
сгоревшем, острым запахом пропахшем
любви пожухлой, с глаз отковылявшем,
как этот пень, что в сапожке озябшем,
в беретике, слинявшем набекрень.
ОТ АВТОРА
Мой городок! Из труб не дым, а Дымшиц.
Вот он летит с ухмылкой и слезой.
Сомненья прочь! Читатель не боится,
читатель любит бритвы остриё.
Он был бы счастлив вместе умереть
со мной у лампы от разрыва горла.
Я заблуждаюсь? Что ж, не миновать
ни собственных ошибок, ни прозрений.
К чему стесненья?! В детстве городок
мне преподал урок дурного вкуса:
лишь там, где пафос, - там и красота,
где жизнь и смерть схлестнулись - там искусство.
Садись на раму. Вот велосипед.
Рывок. Другой. И мы летим. И лица
родные гаснут. Только стук в висках,
да пиджачок хлобыщет за спиною.
Держись покрепче. Сорвана резьба.
Нам никогда уж не остановиться.
Вот сад мелькнул. Там мальчик: на губах -
вишнёвый сок, на плечиках - бретельки.
Вот тополиный пух, и сквозь него
квартал еврейский, как горбушка хлеба
натёртый чесноком. Глаза старух.
Гляди. Вдыхай. И ты поймёшь, что страх
с водою вместе хлещет из колонок.
А шины шелестят. Всё круче скат.
И пух свербит щекотно в носоглотке.
Вот что-то обожгло. Ещё в ушах
звенит: "Любимый!" Ветер плющит слезы.
И в нём спасение.
Обрывы рук. Откосы. Как раним
весёлый воздух хлёсткий. От стрекоз
он стал ещё прозрачнее и легче
и пахнет васильками. Далеки
шлагбаумы, вагонная горячка,
досмотр таможенный. Подсаживает мать
мой друг. Ещё, ещё одно усилье.
Им не помочь.
Багажник дребезжит.
Летим, читатель! Спицы. Сухожилья.
Я здесь. С тобой. Я б за собой повлёк
не то что с горки, но по краю бездны,
когда бы не сомненья...
Продолжение книги
Игоря Померанцева
Вернуться на главную страницу | Вернуться на страницу "Тексты и авторы" |
Игорь Померанцев | "News" |
Copyright © 2000 Игорь Померанцев Публикация в Интернете © 2000 Союз молодых литераторов "Вавилон"; © 2006 Проект Арго E-mail: info@vavilon.ru |