Книга стихов. Urbi: Литературный альманах. Выпуск шестнадцатый. СПб.: Журнал "Звезда", 1998. ISBN 5-7439-0046-9 |
АРХАИКА (1982-1988)
БИТВА НА МАРНЕ
Из Вильгельма Клемма
Медленно начинают камни вздрагивать и бормотать.
Травы застыли зеленым металлом. Засады
низких, густых лесов проглатывают колонны.
Лопнуть грозит небес бумажно-белая тайна.
Два колоссальных часа катятся по минутам.
Нарывает пустой горизонт.
Сердце мое велико, как Германия с Францией вкупе,
всеми пулями мира пробито.
Батарея в пространство свой львиный рык
подает шестикратно. Свистят гранаты.
Тихо. Клокочет дальний огонь пехоты.
В течение дней, недель.
Тихий сумрак младенчества. Меж зеленых вязов
Кротость синие блики пасет, золотой покой.
Мрак восхищает запахом фьялок, трепещет колос
Под вечер; кротости золотые тени и зерна.
Плотник тешет бревно, и на померкшей земле
Мелет мельница. Красная крона орешника свод
Человеческих губ образует, склоняясь к дремлющей влаге.
Осень немая, духи лесов, облака золотые
За одиноким следят, черные тени внуков.
Каменный склеп. Под седым кипарисом
В роднике скопились полночных призраков слезы,
Вечности золотые зрачки, темная мука заката.
Как бы с гравюры Вильнера сошла
кариатида: соляным раствором
разъеден гипс; и в сердце - не игла,
а ржавый крюк с расколотым фарфором
катушки изоляторной забит;
железный прут с обломками колена...
Шипя, гидролизуется карбид.
И сквер дрожит в пылу ацетилена
голубовато-призрачном. Какой
ей пол был дан формовщиком при родах -
неясно. Над заброшенной рекой
стоит, отражена в помойных водах,
где, как медуза зыбкая, плывет
презерватив, влача волокна слизи
вслед за собой, и мертвый голубь... Вот
и нам бы - хоть такой Элизий!
1
Элис, черный дрозд кричит в темной чаще, -
Это твоя погибель.
Губы твои пьют голубой лед горного родника,
Ибо лоб твой уже окровавила
Седая легенда,
И темны гадания птиц.
Но, завороженный, ты идешь пурпурным
Виноградником сумерок
И небу раскрываешь объятья.
Терновник звенит
Там, где твои лунные очи.
О, как долго, Элис, пребывать тебе мертвым!
Гиацинты - твое тело -
Мертвят восковые пальцы монаха.
Чернота дупла - наше молчание.
Редко оттуда нежный зверь виден,
Утомленно смеживший веки.
Сны твои полны черной росы,
Позолоты поздних созвездий.
2
Совершенно безмолвие этих золотых дней.
Под столетним дубом
Появляешься ты, Элис, молчун круглоглазый.
Отражают зрачки дремоту любовников,
Из твоих уст
Розой веют их воздыхания.
Вечером полную сеть рыбак выбирает.
Добрый пастух
На опушку стадо выводит.
О, сколь кристально чисты, Элис, все твои дни!
На камень
Голой стены припадает сон оливы.
Старика смолкает мутный напев.
И золотая ладья
В пустых небесах, Элис, - твое сердце.
3
Колокола гудят в груди Элиса
Вечером.
Голова - на черной подушке.
Сизая дичь
Исходит кровью в терновнике.
Уединенное дерево
Роняет сиреневые плоды.
И созвездья
Растворяются в озере к ночи.
За холмами уже зима наступила.
Голуби
Пьют по ночам ледяной пот,
Выступающий на хрустальном челе.
Вечный гул
Одинокого ветра в ограде.
Прозрачный и нагой аквариум модерна,
с большими окнами холодными фасад -
лишь пробный вариант; и потому, наверно,
в нем чувствуется боль - так вермут горьковат.
Так городского грудь запавшая подростка
бледна - ключиц непрочный мел... У рек
двенадцать только лет и строили - и жестко
ослепший от войны с ним обошелся век.
Не знаю, может быть, в тех странах, где своею
он умер смертью, где в безвкусице погряз
и пошлости, обрюзг и приглянулся Лею
и Герингу, жалеть не стоит. Но у нас
босого подвели его к стене кирпичной -
за барские черты и тонкое белье...
Нет не о камнях речь - о жизни и о личной
обиде, о стране и жалобах ее.
О царских дочерях. О всех десятках тысяч,
на мельнице вражды размолотых... О, пир -
кровавый, вековой - спалить, картечью высечь!..
Еще дрожит модерн. Уже остыл ампир.
1
Тополиные сорные воды.
В них, по щучьим веленьям Щуко,
вознесен классицизм несвободы
и трусливая рябь рококо.
Здесь, вторенью терцин потакая,
сам Витрувий свистит, как сурок,
сквозь рядно РККА и токая
оперенье неся ветерок
ледяной от зеленки залива.
Диск, источник неярких лучей,
ухмыляется - кисло, сонливо,
как Зиновьев на слете ткачей.
И, зияя воронками арок,
U-образный огромный магнит
предлагает загробный подарок -
подземельем лозину блазнит.
2
Бросив в пасть турникета монету,
флорентинец не знает: куда
унесет его - к лету ли, в Лету? -
неживая ночная вода
катакомб, неуютных для Музы,
но союзных масштабу времен, -
сквозь лепные снопы кукурузы
и драпри запыленных знамен...
Тут Геракл одолел Гераклита.
И, стреножено грубым силком,
стынет время - из бронзы отлито,
что никчемный шахтер с молотком.
Созерцай же немые штандарты
и орнамент немеркнущих зал.
Но познать геометрию Спарты
не дерзай - как никто не дерзал.
3
Так же как в современном романе
или физике, спутав пласты
временные, не знаешь заране,
где в итоге окажешься ты,
бросив в щель турникета монету, -
в духоте девяностых годов,
где налеплен асбест без просвету;
в наготе пролетарских садов,
где вросла Триумфальная арка
до могучих Самсоновых плеч
в геометрию Спарты; средь парка,
сквозь который увидишь мечеть
и проспект, устремленный на север,
сочетающий чувство вины
с восхищеньем, - пленительный реверс
баррикад и японской войны;
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
4
Сверстник первых подземных дворцов,
где в помпезную бронзу отлит
год рожденья, в эпоху отцов
молодых, как велел Гераклит -
в ту же воду ты входишь, в какой
их медалей защитный металл
тяжелел . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . в неглохнущий зал,
где шахтер с молотком и солдат
с автоматом, где пахарь с серпом, -
в ледник самой большой из расплат
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Отчий словно проветрили кров
и с карболкою вымыли пол.
И хотя, как и прежде, багров
век, алголом разъеден глагол.
5
От хлебозавода ванилью и тмином
пахнет в июле. А липы могли б
запахом соревноваться с жасмином.
Тополь, токуя, на стекла налип.
Слой серовато-оранжевой пыли -
на фонарях, словно налит токай
в холод пузатой прозрачной бутыли.
Сумерки летнего города. Рай
бывших окраин. И в кинотеатре,
ярком образчике стиля "индустр", -
первые титры, рябящие в кадре,
и дребезжание гаснущих люстр...
Неблагодарный, но зоркий наследник,
сколько бы раз ты сюда ни входил -
в этот район, в этот склеп, в этот ледник
жаркий - волненья сдержать нету сил.
Здесь и в стихи-то, как с блеклой картинки,
лезет сатиновых юбок покрой,
сладкий мотивчик затертой пластинки -
рифмы какие, размерчик какой!
6
Летящие арки тридцатых
и пятидесятых годов,
в багровых и желтых заплатах
склероз пролетарских садов,
их раннюю старость - потертый,
помятый отцовский костюм -
и этот бегущий, нетвердый
размерчик, дурманящий ум
и душу, - люблю! - эти скверы -
с гречихой и привкусом сна,
и, словно из серой фанеры,
фасады, в которых видна
пижамная как бы повадка,
больничное что-то... Во мрак
ушедшей эпохи облатка
как мятою пахнет! И как
волнует дрожаньем неясным -
прозрачно-стеклянный, как сон, -
в тумане за кладбищем Красным
построенный микрорайон.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
7
За оградой - осенней, чугунной,
сквозь которую сучья торчат, -
стынет сад, где качают внучат
старики под листвою латунной,
и нордический, Петрокоммуной
возведенный цементный фасад.
Здесь подросток с короткою стрижкой,
наклонясь над технической книжкой,
серый взор из-под строгих ресниц
упирает в чертеж самолета.
Здесь - замшелая лодка ОСВОДа,
осторожное пение птиц.
И над жидкой зеленкой залива,
утомленный от пышных речей,
тусклый солнечный диск сиротливо
багрецу заводских кирпичей
улыбается - кисло и криво,
как Зиновьев на слете ткачей.
8
По громоздким и плотным телам
истомился, где плоскость сечет
плоскость, куб расколов пополам,
где подробности, наперечет,
архаичной колонной даны
и уступом балкона... Как сер
этот пористый шлак! Как темны
эти грани, лишенные сфер!
Как топоpщится пеpвых ДК
мешковина в пpоpехах своих!
Паpоходного дыма, гудка
ждешь, с опаской взиpая на них...
Помнишь зал, неуютный для Муз,
но союзный масштабу времен,
Афродит самохваловских груз,
и тяжелую бронзу знамен,
и пропеллер, проросший травой,
меж разбитых кладбищенских плит...
Ты - железная скрепка. Он - твой
вороной U-образный магнит...
Темных вод остановлен разбег
на бетонных гребенках плотин.
И нельзя докричаться сквозь век,
сквозь его многослойный ватин.
Особенно в сентябре, когда от сырого мрака
еще занавешен пыланьем чернильно-черный зрачок,
роскошествует проспект, размотанный, как бумага
рулонная, с юга на север, - Меркурием со всех ног
бегущий по вольнолюбивым делам свободной торговли
(но сапожищам века некогда сданный внаем)
на Острова Блаженства - от лазуритной кровли,
от усача-утконоса... Особенно если вдвоем
гуляем, он так пленителен, как дар небывшей свободы,
как вариант Набокова, дожившего до седин
на родине, как возможность иной, расширенной, квоты,
иной, ворсистой, истории, наряженной в габардин.
После пьянки ночной в темноте возвращаюсь, еду
в несгораемом ящике вдоль кораблей. И жалко,
что нельзя мне уже прикорнуть на плече соседа,
как суконным курсантам, которые спят вповалку,
словно валенки в пахнущей ваксой каптерке. Справа
Крузенштерн промелькнул, вот уже и на мост свернули.
Ну и ладно, приеду домой - отосплюсь на славу!
Слева в кляксах чернила раскрыта тетрадь грязнули,
а верней - на державинской голубоватой бумаге
проступает рисунок, которого краше нету.
Вдоль перил ратоборец-февраль ледяные флаги
развернул - и поземка бежит по стальному следу.
Проплывают заводов наждачные стены, красно-
серебристый кирпич о фруктовом твердит пломбире.
Может быть, и курсанты о чем-то таком неясно
вспоминают во сне, о моpозной родной Сибири?
Еще спят профсоюзы в своем областном совете,
непомерный бульвар пропадает во мрак и холод.
О, какой же нежданный подарок вот эти дети
получили - совсем им ненужный волшебный город!
Весной все заклепки в гремящих мостах
как будто слабеют, и сеть проводов
грубей нависает, и шире размах
щетинистых, ржавых, железных садов,
как бы выметающих воду в залив,
серебряно-тусклые ниже снега.
И ты замечаешь, что этот надрыв
и грохот ломают фактуру стиха
и оптику зренья: фасады мрачней
в потеках, гранитный набух парапет.
И город, столетьями дыбить коней
устав, переходит на внутренний свет.
Он служит, как ты. Он не может шинель
до срока тяжелую, душную снять.
Завидуя Ялте - какая фланель
на той! - он не хочет судьбу поменять.
И мы не хотим, как и этот размер
чугунный, и ритм этот, эту любовь.
Всё тронулось, дрогнув. И новый Люмьер -
апрель разошелся, фуражку на бровь
надвинув кондуктору. Прибыл состав,
оцепленный паром. И ты, отпускник,
дорвался, сугробы страны пролистав,
до этой сумбурной, но лучшей из книг.
Мастерская, вернее, слесарня весны городской:
кривошипно-шатунные лязги пролетов и скоб.
Линзы лопнувших рек размороженной пахнут треской.
И облитый негролом до мая не тает сугроб.
И коленчатый судостроительный выпуклый гул
заполняет всю дельту. Мосты повернул ледоход.
И такая любовь в эти дни, точно ветер подул
от мартеновской печи, горячая, нас обдает.
Словно выпал из кладки кирпич. И вгоняет нас в пот.
И зрачки запотели, как в тесной котельной стекло.
Словно вентиль с тобой открутили запретный - и вот
мир, прекрасный и грозный, оттуда дохнул тяжело.
Только те города, где уже побывал, где уже
ты оставил рассаду души, раскрывают в душе
запыленные комнаты памяти - жаждою Рима
почему же она всё сильней смущена и ранима?
Там упругая бронза крестом в раскаленный июнь
упирается. Там с лепестков - только тронь, только дунь -
розы сходит магический образ Сильвестра II.
Там в любовном блаженстве латыни безмолвствует слово,
прижимаясь к другому на мраморном воске плиты...
Или в русской поэзии Рим - умиранья синоним,
и тоскует душа, что - покуда мы с нею слиты -
маслянистую ветку и пористый камень не тронем?
Сором резинки стирательной теннисный корт
густо усыпан ввиду прорисовки фигур.
О, как старателен предпочитающий спорт,
лук заменивший прозрачной ракеткой Амур!
Август еще и не знает - с какой темнотой
имя его будут связывать дней через пять.
Так хорошо под асбестово-пыльной листвой
с войлочным мячиком в воздухе теплом летать!
Через неделю от силы все канет во мрак,
заполыхает, как Рим при Нероне. Эпох
здесь не жалеют - ну что им любовь наша? - так,
шорох невнятный в ветвях, неоформленный вздох.
Фибровый старый пора собирать чемодан -
все ощутимей безумье в повадках стрекоз:
то шелестят на ветру, развернув целлофан
крыльев, то жирно замрут - словно воск или лёсс.
Мир каждой нитью и жилой еще разгрет,
каждый, непрочный и тонкий, дрожит волосок...
Был бы таким он волнующим, если бы след
голой стопы не зализывал влажный песок?
Природе, говоря по правде, скучновато
без трупов и руин - и цезарей она
старается играть: сентябрьский сад, как вата,
набряк и раздобрел от крови и вина -
рубином, янтарем накапливает капли.
Ей, бессердечнейшей и лучшей из актрис,
представить невтерпеж все ужасы на Капри,
статистами включив нас в траурный каприз.
То в пурпур облачась, то мрамором пугая,
то раскурив вулкан и пепел руша ниц,
то старая карга, то девушка нагая,
она является нам - Байя из гробниц!
И с летом можно Рим сравнить, и с ноябрем -
настолько он безлик: и пыль на медных латах,
и сумрачно... Мы весь словарь переберем,
но будет речь как речь, не надо слов крылатых...
Лохматый, как листва, пусть синтаксис, грубей
день ото дня, твердит, что тесно жестким жилам
под жирной воркотней топленых голубей...
Чем путанее речь, тем легче теням милым
прислушиваться к ней. Не им ли гнезда вью?
Ни прутика у них, ни перышка - лишь слово-
соломинка: залог возврата к бытию -
для них, к небытию склоняющий живого.
1
Излишне картинный парк напоминает Лоррена.
Ему не хватает правды в сравненье с Царским Селом:
там больше воды, и мрака, и лир, и сырого тлена,
и арок, там каждый гуляка в бездонный глядит пролом.
Неподлинный, он поминутно берет фальшивые ноты,
петляет - согласно руслу помпезного ручейка.
Но все его выкрутасы, все выверты, завороты
листва принимает шумно, как публика из райка.
Затем ли, что вышел из нежных младенческих лет столетья,
ни рифмы к нему не липнут, ни войны? И, в купорос
опущенный сентября и забранный цепкой медью,
как легкий балет смолянок любительский, он курнос.
Здесь нет никаких отсылок к той ночи и к той подушке,
здесь смуглый не бродит отрок - лишь внешнему зренью корм:
на тупо раскрывших рты тритонов похожи пушки,
при виде которых предок дичился и ждал реформ.
2
Слепя, покрывало по склону полого сползает на луг.
Я знаю, зачем Аполлону вручен умозрительный лук,
а мнится: радушно объятья раскрыла горящая медь...
О, нет шкуродерней занятья, чем в тонкую душу дудеть!
И чем получается лучше, тем гнев Мусагета черней.
Ребячливый Марсий, забудь же сквозную игрушку теней!
В какие Освенцимы метишь... Но снег, но волшебная дрожь -
когда в леденящие въедешь ворота - ты помнишь? - войдешь!
И финские сани, и лыжи, и белки мгновенный дымок...
Лети же, размерчик, скользи же, замерзших не чувствуя ног!
И счастья и жизни дороже твой жгучий озноб шерстяной,
хоть тотчас лыжню - ну и что же! - стирает метель за спиной.
В душистую варежку дышишь, щеку деревянную трешь.
Пока ты и видишь и слышишь, что хочешь шепчи - не умрешь.
И неженка в снежной папахе, Эрато, как маршал какой,
все вечнозеленые страхи легко отстраняет рукой.
В углекисло-зимнем Ломоносове,
в цитрусовом Ораниенбауме
все мы самородками курносыми
примерзаем к стекловидной зауми.
Чуть левей подвинься, чуть левее,
дай настрою выдержку и вспышку,
девочку в папахе - Ниобею -
подержи за крепкую лодыжку...
На морозе как не веселиться,
близ Фелицы как не улыбаться?
Век такой - смешливый, круглолицый -
лоций, элоквенций и реляций.
Жалко мне - не выйдет твой румянец!
Жалко, что бесцветна наша пленка...
Лишь метель, как неаполитанец,
ноту высоко берет и тонко.
Лишь метель, как неаполитанка,
липко задрожит и белозубо -
сладкое и мятное бельканто,
мутная ментоловая шуба...
Снегири на скатерти бумажной
так слепят, что глазу невозможно!
Барскими огурчиками важно
снег хрустит под лыжами вельможный.
Скрипичный лимонад с цветущей осетриной.
В витрине шоколад сверкает балериной.
И лодочка лежит с агатовой икрой.
И публика спешит, взволнована игрой
оркестра, со всех ног по хрупкому паркету
в блаженную страну салфеточную эту.
Шампанского пальба уже слышна оттуда!
Прозрачная смычок спешит сменить посуда.
Хоть ложечки звенят о вазочки не в такт,
спасителен такой для музыки антракт.
Иначе нет ее, нанизанной на нитке -
Бизе и Дебюсси с меренгами, и Шнитке...
Да, только тут могу и я взлетать, играя,
из ада в рай, спускаться в ад из рая...
Но вот что я спрошу, а ты, дружок, ответь:
ужель и жизни две способны мы иметь?
Приподыми, прошу, мой тяжкий сумрак Виев:
где Ростропович, где Барышников, Нуриев?..
Амазонка с "пушкой" на пышной жопе -
у дверей. Баснописец сошел с ума бы,
ибо дичь - в раболепном искать эзопе
постиженья величья российской бабы.
Но кому ж стеречь дочерей Аона,
как не ей? Дела есть стыдней Гулага:
тяжело раба отогнать от трона,
неспособна вовсе краснеть бумага.
Неуютно здесь, где ее - навалом.
Столько кип исписали, а все не спится.
Монотонно триера плывет по залам,
шелестят гребцов целый день страницы.
В сотый раз прочтя, не составлю смысла:
что слоеный пирог, рассыпаясь, вянут
строки. Или в мозгу засорилось, скисло?
Почему Щедрин (Салтыков) помянут,
а не Гоголь? На псарне искать сатиру?
Поднимать партийному Вию веки?..
Полно! Мимо буфета пройду к сортиру -
это лучшие комнаты глиптотеки!
Клинописный паноптикум. Морг. На время?
На ночь? Пыльная участь публичной книги -
источаться знаньем, служить триреме
на манер безголово-безрукой Ники.
Балерина - что девочка лет девяти-десяти:
та же, та же предпубертатная худоба...
Разве есть амплуа мучительней, чем травести,
белокурое перышко Дягилева и Петипа?
И еще ты циркуль напоминаешь мне,
инженерную графику, институт -
ватман так разворачивается, и в окне
сквознячок так вертится, мятный божок простуд.
Роковая планета в платьице, жестяной волчок
катится по паркету из детских лет -
ах, не наехала б сослепу на сучок!..
Вот и стихи сочинять - балет:
всё на штырьке там держится, на волоске. Желал
я бы круженье видеть с ярусов и из лож,
но положить не могу карандаш в пенал -
на балерину в гробу похож.
1
Крысиное гнездо - в эшафодаже,
И пальцы в кольцах - словно плавники.
Такой ее проносит сквозь миражи
Прибрежных рощ течение реки.
Последним солнцем, рухнувшим во мрак,
Наполнен мозга тонущий ларец.
Как умерла? Зачем? И наконец,
Зачем укрыта в папоротник так,
Увита тиной? Трепетный камыш
Буро-зеленый выдохнет крыло
Летучей мыши. Облачностью лишь
Замутнено плывущее стекло
Ночной воды. Белеющий скользит
Над грудью угорь. Блик кладет на лоб
Светляк. И слез у ив не хватит, чтоб
Оплакать боль ее немых обид.
2
Зерно. Посевы. Полдня красный пот.
И желтых нив безветренные сны.
Она, с крылом лебяжьей белизны,
Как птица усыпленная, плывет.
Лиловых век пергамент затенен.
Под звоны кос и песни косарей,
Под поцелуи водорослей ей
В могиле вечной снится вечный сон.
Но мимо, мимо. К шумным городам.
Туда, где дамбой сжат седой поток -
И разъярен. Туда, где так жесток
Ярем цепных мостов. Туда, где гам
Бурлящих улиц. Колокол. Набат.
Машинный визг. Борьба. Туда, где слит
С далеким эхом рокот. Где грозит
В слепые стекла сумрачный закат,
В котором, как увенчанный тиран,
Как Молох в окруженье черных слуг
Коленопреклоненных, тяжесть рук
Гигантских распростер подъемный кран.
Невидима она для толп, в конвой
Взята водой, ее несущей прочь
От мест, где крылья гневной скорби ночь
Раскрыла над чертой береговой.
Всё дальше, дальше, дальше. В темный кров
Исхода лета, где высокий день
Стоит, где бесконечность стелет тень
Изнеможенья в зелени лугов.
Всё дальше, дальше. К траурным портам
Иной зимы. Туда, в пустую тьму,
Где горизонт дымится потому,
Что время вышло - и лишь вечность там.
Бронза каштанов, коньяк, йод, малайский орех -
скорый "Берлин-Треллеборг и морские курорты".
Голая плоть.
И от моря буро во рту.
Ты созрел для античного счастья.
Как обильно лето перед тоской серпа!
И девятый месяц уже на исходе.
Поздний миндаль и жнивье томится в нас.
Плодоношение, кровь и соседство
георгин нас наполняют тьмой.
Смугло-мужской напирает на смугло-женский:
Женщина есть нечто на одну ночь.
А хороша, тогда - на вторую.
А затем - вновь это существованье в себе,
эта замкнутость и выпрямленье ритма.
Женщина есть нечто, что пахнет.
Вне слов. Резеда. Потрясенье.
Южный залив внутри. И спит
на каждом склоне блаженство.
Женский янтарь, упоенно, кофейно-мужскому:
Падаю! Эй, держи же!
Невыносимый затылок!
Ах, лихорадочна сладость
последних запахов сада.
Князь Лев Сергеич Голицын
шампанский завод в Крыму
построил. Повеселиться
царь приплывал к нему.
На яхте. В крахмальном кителе.
С супругою и детьми...
Любящие родители
с милыми дочерьми!..
Недалеко от Ливадии -
что ж!.. И изо дня в день:
о водах, о грязях, о радии
курортная дребедень.
И гребля. И чтенье Лейкина.
Купальники. "Бим" и "Бом".
И пойманная уклейка,
трепещущая серебром...
Вот так же и мы с тобою,
уткнувшись в мокрый журнал,
огромное, голубое,
бунтующее у скал
не замечаем море...
А уж скала не та,
с которой в тютчевском споре
не сделалось ни черта.
Маня, Дуня, Оля, Нюра...
Ч.
Советчики-врачи о тетках всё, о бабках
хорейчиком скулят... Кто Фета ближе мне
и Тютчева? Я их в халатах видел, в тапках,
все письма их читал. Что знаю о родне -
троюродных своих милейших сестрах, братьях?
Сойдемся у гробов раз в год, а то и в два -
в костюмчиках своих наглаженных и платьях -
бог весть что о себе решившая трава...
Кто в душу дар вложил мучительный случайно,
сухую опустил соломинку тебе?
Безумье это всё кошмарное - но тайно
не мыслишь ли спастись при общей молотьбе?
И даже говорить об этом как-то стыдно,
как будто на большой позарился кусок.
Бессмертье? Так его и Тютчеву не видно:
завидую родным - им вроде невдомек.
Для них он - школьный день какой-то позабытый,
и майская гроза, и трели соловья...
Как странен этот мир, по колбочкам разлитый,
когда сквозь глаз чужой его представлю я!
"Всё отнял у меня, - прочту, - казнящий Бог..."
Кожевенный, сырой сентябрь дрожит, как в мыле.
Два года не был здесь - Китайский городок
отштукатурили, почти восстановили.
И кровлю золотой коронкою зубной
надели. И войну надули, обманули...
Что ж я-то все не рад? Какой еще виной
Сальери отравил мое напареули?
Журнальчик издавать? В архивчики засесть?
Не мальчик, а весь век - лишь кислое варенье...
"Китайщину", гляди, отстраивают здесь -
Китаев, как страшны мне их поползновенья!..
Не странно ли: вся жизнь прошла среди руин?
Но бабочка зимы не знает иглокожей
и осени сквозной. И выбитый один
ей дорог летний день - расхоженный, расхожий.
Назойливую смерть, да-да! - вот так, как муху,
отгоним от лица... да-да - вот так, рукой,
отгоним хоть на миг... была бы сила руку
поднять - отгоним смерть дрожащею строкой.
Пальмиры во сто крат пышнее город: рыжих
колонн не обоймешь столетних, что секвой...
Шепни мне: "Где душа?" - "Она уже в Париже", -
охрипший бард листвы першит над головой...
О, в полиэтилен бы нефтеналивную
пластинку поместить - смежи раскосый глаз...
Спи, едкий хоботок свирельный!.. Не ревную
ни музыки, ни Муз - лазутчиц и пролаз...
Зачем спешит, шипя, спиралевидный желоб -
о, жизнь! - в водоворот, скорее и тесней -
к отверстию, к щелчку? Заело б, запороло б:
"В Пари... пари... пари..." Не сговоришься с ней.
Праздного лета дворы проходные и скверы,
рыхлый сорбент отработанных крон и фасадов...
Столь неподвижен под слоем морщинистой серы
мир, что сгодятся слова "Глазунов" и "Асадов"
для описанья идиллии в Невском районе:
облые дети и стеганый дядя в халате...
Вот оно, наше бессмертие, боже мой!.. Кто не
очень доволен - спроси их: с какой это стати?
Что намечтали себе?.. Ну а, хоть меня режь, я
пальцем не двину, попав в эту патоку, словно
умерли или уехали на побережья
Мертвого моря желания все поголовно...
Всем подавай световые эффекты и страсти,
гибель Помпеи и статуи в полупаденье, -
я же согласен на липко-сиропное счастье,
мне и такой идиотский июль - загляденье.
Пригибаться приходится там, где еще вчера
проходил, не клоня головы - ах, почти летел.
До чего тяжела листва в августе и сыра!
Еще не зажелтело, но это уже предел
долгожданному лету. И тополем клейкий лоб
остужают, спасибо. Калитка скрипит, нет сил...
Так, наверное, пахло, когда всемирный потоп
отменили - и днище Брема осело в ил...
Я теперь понимаю - откуда его запой,
машинально трамвайный билетик скрутив и им
прочищая дупло в "восьмерке"... Несчастный Ной!
Пузырящие ткань над отцом Иафет и Сим
в наши зенки впились и, смущаясь, не знают, как
опустить ее, нам на секунду скосить не дав
глаз на стыдную тайну, на вечнонаркозный мрак -
сквозь спортивный зверинец, под пролежни мокрых трав.
Адмиралтейское горькое пиво разлили
здесь, - и не надо искать ни причины, ни цели
в неповторимой и непоправимой кадрили
лиственной смерти... Побольше бы тмина и хмеля!..
О, экзерциргаус, плотно набитый курсантами, -
белоколонный и желтопростеночный стиль еще...
Зыбкая, но с уставными ее вариантами,
жизнь хороша, как учеба в военном училище.
Триумфальный словарь - тополя трехэтажные, арки...
Аух ихь вар геборэн на гребне Четвертого Рима -
в парикмахерской, где после волжско-дунайской пропарки
бреют Веспасиана, угрюмо на нас, нелюдимо,
ненавистно глядящего... Вечнозеленого "Шипра"
горький запах, козлиный напев - Ифигения, Федра...
Где смывает "ура" уроженку ажурного Кипра -
и Амуры нещедро
проницают сердца... Где тяжелые плавают слепки
бронзолиственной музыки - краснознаменной удавки...
Где стоит футболист загипсованный - в майке и кепке,
и казарменный шар - на подставке...
Две пятерки срослись с единицей рублевой, с девяткой,
и, к терновой пшенице, не знают, прижаться ли, к вербе
царскосельской?.. Ах, Фридрих, и я из Аркадии - падкой
рокотать в репродукторах рыком оваций: "Ихь штэрбе!"
Как будто ночью не убьют, как будто можно
в блаженных сумерках от смерти затеряться:
заботой призрачной и жалостью подложной
чистосердечные созвездия ветвятся,
зла не держащие. Так разве с лучшим другом
молчать решаются, забывшись, с милым Брутом, -
так доверительно. Лишь дымка так над лугом
безвольно стелется, к волнообразным путам
рыбешка ластится - к прозрачно-сероватым,
неотличимая... И у тебя такая ж
природа темная, душа, - и ждешь возврата
в среду туманную, едва не вытекаешь
из чуждой емкости. И только сумрак может
тебе препятствовать - глухой, глубоководной...
Темно - и кажется, что не растет, не гложет
нас червь прижизненный, бамбук бесповоротный.
Если б неженкой ласковой я родился безусой
в парусиновом городе греческом, в дельте Нила,
то болтливым глазком, средиземной зеленой бусиной,
я тебя бы пленил... то есть - я бы тебя пленила.
Или ты бы, дружочек, дурное сменил обличье,
недотрогою стал бы, ломакой с поджатой губкой,
полыханье черничное пряча в сети ресничной, -
нам бы воздух прозрачной ореховой был скорлупкой...
Ах, досадно зависеть в соблазне от плоти косной!
Но сверло не сменить на отверстье с курчавой стружкой.
Опоздали... Теперь даже персики, папиросной
переложенные бумажкой, лежат друг с дружкой.
Прежде ватный спартанский тампончик вложить в ушные
Фермопилы могли, малодушной уловкой детской
персов цокот отсрочив; теперь времена иные -
от пластинки стеной заградиться нельзя соседской...
То ли с реверсом стесанным выдали нам монету,
то ли вовсе - банкноту без водяного знака?
И лишь дрожь неподдельна, с какой мы фальшивку эту -
шелестящую, жаркую - все бережем, однако.
Лежать на локте и подглядывать бесстыдно за волосатым
вельможным шмелем, терзающим безжалостно целый час
бледнолиловую чашечку. Парчовая полоса там
у недовольного увальня, где поясок у нас.
Медведь! Но в негоциантской, в ганзейской какой-то шубке.
Одни лишь венецианцы, и то напрокат, могли,
судя по Тициану, достать для своей голубки
(козочки?) мех такой жалобный где-то из-под земли.
Глаз поменяв, не двигаясь - как хорошо, что два их! -
словно ресницей полезного перелистав Реклю,
Бирму увижу и Фиджи: в луже люпин на сваях...
Господи, как же безродность дачную я люблю!
Астра горит Ифигенией. Бабочка-Клитемнестра
бледнобумажными крылышками вздрагивает у костра.
А голосящей газете трубочкой быть - лучше места
нет - для охапки сирени: скручена и сыра.
Очки, и часы, и носки - в башмаке.
И липкие доски с причмоком. И зараз
манту, бецеже - кровопийцы! - перке
привили, пока мы лохматили заросль.
И - как в балахоне с балкона - бултых-х-х!..
Ой, нет ли пиявок в оглохшей бутылке?
Но выхлоп. Но хлопоты верткой лапты.
Отплыли. Лафа - побалдеть на затылке.
Лениво лежишь и лениво гребешь
ладонью в прохладном, зеленом, упругом,
сыром отражении плюшевых лож
еловых, нависших сплошным полукругом, -
над зыбью вращеньем расчесанных трав
лелея сознанье свое холостое
на пленке двубездной... И критик мой прав:
купальный восторг - показатель застоя.
Гнильца в нашей Дании... Тянет к пыльце
капустниц. И страусом голову в воду...
Пощечин пловца петушиный фальцет,
ильцом малодушья подшитый с исподу...
Но колбочка пробует гладь с валуна -
из рая прислали ее по ленд-лизу?
С песочным скольженьем в суженье, она
пеньковою пробочкой заткнута снизу.
Не высыпись! Прыгай скорее! Не трусь!
Не холодно. Я подплыву и поймаю,
вот только с тугим заливным разберусь...
Такая льняная не снилась Мамаю!..
Любимая, знаешь - как любит поэт,
нашлепав озерный резиновый мячик?
Транзитом в альковах ольховых тенет
вспугнем сухостой сопляков и соплячек.
(Поэзия - заводь общественных вод?
Нет! - вен и артерий жилица. К лафету
прикрученный хвоей лавровой, и тот -
лишь звонкий сосун, досаждающий Фету.
А Фет?.. Посему и прошу не серчать
за спертый словарик, за жалкую кражу.
К лицу ли словам именная печать,
экслибрис? Плотва ведь. Ловите пропажу.)
Роскошный - фельдмаршальский! - брызжущий брасс.
Лесная лежит, как, скорее, кастрюля,
чем блюдо, глазница (сервиз не про нас),
в зеркальных ресницах июль карауля.
Дактиль или с пиррихием хитрый хорей? -
всё не соображу я, - но араукарий
брат, и сосен пицундских, и греческих рей,
Посейдоном сердитым в сухумский дендрарий
занесенный из Аттики, говором вод;
даже имя забылось в пути, вот досада...
Не от волн ли его долговечный завод,
Аполлон Мусагет и Афина Паллада?
Ботанический точный люблю пантеон,
Летний сад двуязычных, двудомных табличек:
кипарис накрахмален, а лавр заплетен -
не распутать и Фебу упрямых косичек...
Амфибрахий? анапест?.. Не знаю... Улисс!
Полиглот-путешественник - где ты, Итака? -
цепкий плющ, по странице сползающий вниз,
дабы корни свои отыскать среди мрака.
Пицунда - скорее Паланга на длинных ресницах немых.
Курортный как будто из шланга обдали холодного жмых.
Пляж сплошь отгорожен забором от рощи трудящихся хвой.
С каким-то литовским пробором льняным этот юг угловой.
Здесь бронхам органа несладко в глухой византийской груди...
Ах, мятная эта облатка - абхазской жары посреди,
последняя льдинка Европы - почти у турецкой черты!..
Душа, это создано, чтобы в раю погостила и ты?
Прогулочный катер на сушу выбрасывается, как кит.
Его черноморскую тушу от пасмурных сосен знобит.
И я понимаю поэта, влюбленного в этот макет
страны: наломали полсвета - роскошный и жадный букет!..
Скорее - Паланга, но только - в Афинах, скорее - Пирей,
гречанка - скорее... нет, полька, дитя средиземных морей -
француженка и пассажирка!.. И миролюбивая гладь -
как будто закончена стирка и вот собрались полоскать...
И хочется в скомканной жизни сто сказочных жизней прожить...
Разбейся о камни - и брызни, разрушив волшебную нить;
и, снова во тьме обнаружив, на гребне гони и круши
у берега в крошеве кружев воздушную пену души!
БЕРЛИН. ПОРТОВАЯ ПЛОЩАДЬ
Из Гюнтера Айха
Где в полдень ссорятся чайки
на кровельном языке,
течет, темна без утайки,
ночь - подобно реке -
к вечнозеленым Нилам -
от фонарей с их льдом.
Прижмусь к железным перилам
разгоряченным лбом!
Полупустые лодки
гонит Ландверканал.
Волны столь же нечетки,
как лодок гудок, сигнал.
Спускаюсь вниз по ступеням.
Камень влажен и глух.
Внемлет забытым теням
обострившийся слух.
Выше крон, выше зданий
дует ночной зюйд-вест.
Словно сплю без желаний!
Только фонарный шест,
качаясь, вот-вот утонет
в дрожи черных зеркал.
Помертвелые гонит
годы Ландверканал.
Тут кататься в стальных тараканах -
лепота! То с улыбочкой, то
с красной рожей... О прочих датчанах
пожалеем, гуляя в Градчанах -
по-хозяйски легко, без пальто.
На неласковость чехов и чешек
(даже гид наш, и тот - вечно злой)
что ж пенять - мы достойны насмешек...
Но и ты, пустоватый орешек,
горьковат под кленовой золой.
О, конечно! - витражный, хороший,
драгоценно-резной... Но, увы,
больше нет ни евреев, ни бошей.
Не страшит ли свобода под ношей
чуждой тысячелетней листвы?
И недаром пронырливый самый
твой мышонок в норе страховой
снежным настом и сном - амальгамой
океанской волны, Алабамой -
одеялом укрыт с головой.
1
Неужели отсюда всего за час
мы могли бы, раз плюнув, доплыть до Вены
на крылатом кораблике, да? И нас
допустили б до оперной пышной пены
брадобреи барокко, свои смычки
утерев о рукав дирижерским жестом?
Неужели не видишь - протри очки -
пожелтелое небо над всем норд-вестом?
Это Вена - тебе говорят!.. Увы,
милый Вольфганг, прости, мне туда "неможно"
добежать по рольгангу сырой листвы...
Жуковатый "фольксваген" спешит к таможне,
и кузнечик моста голубой Дунай -
желтоватый, гороховый - держит в лапках...
Кто в судьбе записал: никогда не знай,
как там венки гуляют в крикливых шляпках?..
Я кажусь себе Марсом, но свой хитин,
зубы гусеницы на пыльцу Гермеса
я сменил бы - поскольку из всех картин
жизни двум или трем лишь нужна завеса.
2
Здесь Меркурий в босоножках, в медной кепочке пернатой
держит жезл витиеватый на бегу
среди ста витринных стекол... Жаль, что волю словно ватой
обложили - нет, ни выбрать, ни купить я не могу
ничего. И всё не веришь: эта роскошь на неделю.
А потом опять потемки, сардинелла, маргарин,
крупы, крупы, крупы, крупы... Или мыслью оскудели,
как туземцы, в зазеркалье электрических лепнин?
Десять курток перемеришь - и скривишь, нельзя кислее,
рожу... Боже мой, как жалко отдавать за туалет
золотистую монетку! (Но меняешь, не жалея,
на тяжелый круглый никель пятитысячный билет.)
Мы - в начале анфилады, лишь в прихожей, в первом классе.
Слушай гидшу, рот раскрывши - "О, фи снаете, ин Вин..."
Что нам венцы рассказали б про US и Japan, лясы
если б с нами поточили!.. Ручки держишь, как пингвин.
Груша плавает в бутылке - несъедобней, чем зародыш...
А таможник тупо спросит: "Не куплял порнокассет?"
И купил бы, да не хочешь... то есть - хочешь, но не можешь
единичным чем-то общий ограничить этот пышный
рассыпающийся, рушащийся бред.
3
Все никак не заучивалось название - Секешфекеш?.. -
фейерверком шарахающимся... Ну! - Фекешвар?
Секешфекешвар?.. Кажется, шарик шерстистый лепишь...
Сехерфехервар?.. Ворох ворсистых шуршащих фар -
на чернильном асфальте. Прозрачный сервант отеля.
То ли шторы считаются роскошью, жалюзи?
То ли тут гигиена такая? Но еле-еле
привыкаешь быть рюмочкой выставленной... "Перевези...
фу-ты! - переведи, наконец, погляди по книжке,
как же пишется тщетный сезам этот, тройка треф?"
И в стекляшке сидим, и шипящих еще не излишки!..
"Где ты Секешварфехервар ищешь?" Ну да - на эф...
Укатались, забегались, выдохлись. Магазины
и музеи в мозгу поселились. Бросает в дрожь
слово - словно из вулканизированной резины -
"Секешфехервар"... Варваром вынырнет, лишь заснешь...
Помнишь, в сессию так вот готовились на экзамен:
выплавлялось в зубрежке, а шлак отходил к утру...
Секешфехервар - жаркий шахтерский подкожный пламень,
горнорудные муки фонемы... Не весь умру!
4
Эту парочку с плаката невозможно никакой
соблазнить сейчас одежкой - о, роскошный эпителий!
Снизу "Ибус" разъясняет их разнеженный покой:
"На курортах Балатона ждет Вас множество отелей".
Или что-то в этом роде... Ну, пошли, пошли - не пляж!
Мы ведь брюки собирались присмотреть из ткани сносной -
поторопимся. Вопросник, нам предложенный, не наш -
как прожить стране без моря при семье восьмиколесной?
И потом... эти колбасы, знаешь, вина и сыры...
Это всё - из Пастернака. И не лучшего. И скучно...
Мы уже - что те, с рекламы - разомлели от жары,
одурели. Мы и тряпки ищем как-то... ненаучно.
Вот, положим, та же Лора... Или уж, наоборот,
нужно плыть, как этот Жора, ни на миг не просыхая, -
как реальность отражает он, сам черт не разберет,
но зато и не печалит его горечь никакая...
Мы их внутреннего моря не увидим никогда!
Даже тающей картинки этой - вольной, но не слишком...
Словно сон во сне приснился: солнце, воздух и вода -
Балатон, песок, прилипший к мокрым ребрам и подмышкам.
5
Сорок марок вин и водок среди фруктов и конфет.
Как их вмиг не расхватают, удивительное дело...
Опускаю близорукий свой макаренковский "ФЭД" -
спи, щелкунчик, - сам не хуже я моргаю обалдело.
Всё понятно. Но откуда наша мрачная нора -
неприкаянный, промозглый, в восемь запертый Литейный?
Все закрыты "соки-воды" - для чего вы, вечера?
Лишь метель крупу катает - страх и ужас бакалейный!
Или мы не заслужили (Достоевским и Толстым)
ну чуть более пристойной, хоть не вылущенной, жизни?
Всё стреляем в зимний воздух - бух! - зарядом холостым,
всё сидим по воскресеньям тише мыши, как на тризне...
Это - будущее наше, никогда не наступить
норовящее подспудно? Или - только для немногих...
Сорок марок вин и водок! И не нужно сразу пить
всё, все фрукты сразу лопать...
Райский сон, блаженный отдых!
6
С чемоданами, набитыми альбомами,
с долгожданными нежаркими штанами -
выползаем из вагона. Вот и дома мы!
И вокзал сквозными жабрами над нами
сложнопрофильными дышит, виртуозными...
Нет, теперь построить так не хватит духа!
Здесь зима уже, взгляни - карнизы блеснами
ослепительно сияют. Показуха.
Отменили наш троллейбус. За мороженым
нет хвоста. И в таксопарке пересменок...
Всякий раз, вернувшись, смотришь огорошенно
на побеги перемен и переменок.
"Ну, как съездили?.. У нас? Да всё по-прежнему".
Ничего себе! Ослепли? А зима-то?
Сухо, ясно! Словно ходим по валежнику,
дверь со скрипом отворили каземата.
А журналы! А газеты! Никогда еще
не читали их так судорожно, жадно.
Даже с клавишей, досадно западающей,
жизнь - прекрасна, грандиозна, неоглядна.
Как вокзал этот - тревожное сплетение
мерзлых нитей и реснитчатых объятий...
О, цвети, оранжерейное растение!
Нет счастливей нас, несчастней, виноватей.
1
Здесь как прежде светло, и морозно, и мерзло,
и рожок почтальона, увы, ни гугу...
Кто нам весть с опозданьем приносит из Осло,
из Стокгольма - колеса зимуют в снегу.
Еле слышно, о чем он картавит у трона...
Всё равно это - счастье, какого не ждал:
словно вспять повернули "Титаник" Харона,
и шарманки вращается радиовал.
О, еще он вернется, как тот египтянин,
тезка хищного грифа и тезка щегла!..
И Исакий студеной тоской отуманен,
и польщенной антенной сияет игла.
2
Ярко-синий лед витражный, кружевной мороз резной.
Конькобежец трикотажный держит локоть за спиной,
с твердой волей олимпийской он седую режет нить -
в жаркой шапочке фригийской хорошо на свете жить!
Из Норвегии туманной... нет, из Швеции сухой
кто спешит к нам долгожданной, западающей строкой?
В зимнем воздухе из жести птица гибнет, почта спит,
лишь волна приносит вести ликований и обид.
Вьюги трудная шарманка провернуть не может вал...
Здравствуй, Муза-иностранка, кто тебя не целовал,
итальянка в русской шубке! - повторю в который раз
я, не в силах от голубки отвести горячих глаз.
Гости домой.
И среди овечьей
тесной прихожей
твоих предплечий
лед голокожий.
Волшебный мой,
о,
локоточек!
Смешно же, глупо -
шубы на пляже,
шарфы, тулупы...
Ялта зимой?
Жалкий росточек!
Милее, глаже
нет ничего.
"Чья перчатка? Ваша?"
"Наша.
Его".
"Чего?"
.............
"Вы на метро ли?"
"Да, не гаси".
Странные роли!
"Мы на такси".
Ну, нализались!
"Шапка? Спас-си...
Сумка у Оли?"
Но alles, alles!
...........
"Ну, позвоню".
"Всё. Едем, едем".
Мы - прямо ню
среди медведей.
Чудища эти
к шелку и льну
лезут облапить.
"Ну, просто на пять!
На пять!"
"Ну-ну?"
"Верну".
.........
"Наоборот".
"Эти замки..."
О, Эрот,
всё не с руки -
чуть потерпи же.
"Дайте, я сам".
"Их? Увижу".
Альтам, басам
гулкая штольня
вдруг отперта
многоугольно-
многоглагольно...
Вольно! Ушли же -
кисочка, ближе!
Ох, ни черта
себе - я врезал...
как-то невольно.
............
"Слушай, посуда".
О, дьявол! Кресел
двиганье. Груда
рюмок. Окурки...
Хана всем планам!
Горькие шкурки...
О, Геркуланум!
Он-то удобней
(хлобысь - и гладь!)
Клиочке, чтоб ей
не убирать...
Места нет лобней
кухни. В кровать!
............
О, бормотанье!
О, пьянь!
О, бред!
Встать бы и выпить
воды. Но встань я...
О, винегрет -
гаже, чем Припять!
Что за топтанье?
То ли в мозгу?
Ну, не могу.
Сколько же можно
вздрагивать, зыбить?
О, как ничтожно!
"Ты спишь?"
"Угу".
...словно камыш...
Но - тш-ш!
Ну и жарища -
Каир, Хартум!
Визги и брызги,
бац-бац! бум-бум! -
звон по резине.
"Слышь, не сгоришь, а?
Пошли домой".
"Зине... нет, Зине!"
"Ой!"
"Боже мой!"
Словно из миски
одной -
выходной
в пляжной корзине.
............
"Ну-ка, немедле-
нно вон из воды!"
"Ды-ды-ды-ды..."
О, удавки! Петли!
"Мне до дуды".
"Нет, они в Сиэтле".
"Ну же, я долго?"
О, балаболка!
"Стольник? Лады".
"Киев". "Э-э... Волга".
"Волга не город".
Словно распорот
я!
"Ды-ды-ды".
..........
О, как завидует
спящим глазам
голая дырка!
Что еще выдуют?
"Дык ее зам..."
"Шурочка?" "Ирка!"
"Вон из воды, я тебе!.."
Ого-го!
Просто психушка.
"Бе-бе-бе-бе..."
Ничего, ничего,
бедное ушко,
ну, засыпай.
И песок под щекой,
зыбкий, под мышкой...
Баюшки-бай.
Шелковистый покой -
в люльке,
в кастрюльке
под крышкой...
И - ни рукой,
ни ногой,
ни рукой...
............
"Ну, погоди, погоди, погоди,
гадкий мерзавец!"
Ух, разбуди-
ли. Сердце в груди
скачет, как заяц.
Сел и расклеил -
...в липкий пупок
(спятишь - так близко!)
Ёк-ёк-ёк-ёк.
О, одалиска
(из бакалеи?),
сядь на диету!
"Спичечек нету?"
Молчок, молчок!
Чирк...
"Ну, спаси-и-ибо".
............
И, точно рыба -
весь в чешуе, в полусне, в поту,
в воду
ту-ту.
За пианино садилась - знать не могла, что мы
будем в ее свеченье всматриваться из тьмы
марта - теснясь, номерком окольцевав свой палец...
Ну, наконец убедился - какой ты неандерталец?
То есть - не то, не так... Сказочные очки
выдал жемчужный волшебник - О2, О3, О4! -
радужный кислород усваивают зрачки,
и заресничный мир кажется краше, шире...
Пахла цветами, пальцы нежные к пастиле
клавишей крались, глаза в нотном вязанье спицей
вязли... А вот пушистые персики на столе -
рядом с Арлезианкой, жесткой и желтолицей!..
Где нынче эта музыка - хочешь ли ты ответ
знать?.. Но щемящей жизни смысл и сюжет не нужен.
Видишь? - она всего лишь потусторонний свет
мертвых, растущих из мутной, влажной среды жемчужин.
Брусничник - пружинящий, скрученный тесно,
курчавый, пластмассовый как бы... А рядом -
влажнее Ундины - черничник... Чудесно
ладонью сравнить их фактуру - и взглядом.
Так, словно записана разным размером -
и вот не узнать ее - фраза всё та же.
Подмышка, и локон, и... к жарким примерам,
поверь, я склоняюсь не для эпатажа...
Здесь нет золотой середины! Объятья
и наши, как флора лесная, различны:
всё должен увлечь, уломать, настоять я,
а ты - делать вид, что тебе безразлично...
Мне нравится эта двоичность горящих,
сгорающих искр на прельстительной тризне.
И грех разговаривать в солнечных чащах
отдельно - о смерти, отдельно - о жизни.
ЛИШЬ ДВЕ ВЕЩИ
Из Готфрида Бенна
Столь много форм претерпели -
Тобой, и Им, и Мной
были, но не сумели
ответить на основной
вопрос - "зачем?". Он - ребячий.
Узнаешь позже: дано
лишь долженствованье, задача -
в надежде, в речи, в плаче
терпеть. Всё предрешено.
Метели, розы, прибои
бушуют, упадок тая.
Даны лишь две вещи - Ничто и
закрепощенное Я.
Вернуться на главную страницу | Вернуться на страницу "Тексты и авторы" |
"Urbi" | Алексей Пурин | "Архаика" |
Copyright © 1999 Пурин Алексей Арнольдович Публикация в Интернете © 1999 Союз молодых литераторов "Вавилон"; © 2006 Проект Арго E-mail: info@vavilon.ru |