* * *
Где тот театр, что с рюмки водки начинался,
Евгений, за которым всадник гнался,
Владимир, что с Евгением дружил,
портной, что им обоим платье шил?
Язык меняется, а мы стоим на прежнем,
смешном, аляповатом, неизбежном,
надеемся - прорвемся, переждем,
гербарии спасаем под дождем,
и голосом глухим и непослушным
лепечем что-то лепетом ненужным,
нелепыми вещами дорожим
при скрипе шестеренок и пружин.
Где те актрисы, что на лодочках катались,
где те актрисы, что влюблялись и влюблялись,
шептали глупые классические штучки,
кося глазами и заламывая ручки?
И я там был, и спал, и просыпался.
Свет преломлялся и на мне сходился.
Я видел - Станиславский засмеялся,
я помню - Немирович прослезился.
* * *
Зима, простуда, грош в кармане.
Сосед поехал на Коране.
Его жена сидит в платке.
Не пьют, а в доме пахнет дурью.
Жизнь в предвоенном городке
в горах, и в страшном далеке,
где в клубе расставляет стулья
то урка с бритвой в сапоге,
то лейтенант, пропахший шнапсом.
Все спят перед ночным сеансом.
Дневальный слушает БеГе.
Мои слова зависли в Польше.
Не нужно слов, налейте больше.
Хочу, чтобы стакан в руке,
и я на льдине, налегке,
и лед уносится рекою.
* * *
Мели, Емеля! Полный чан вина.
Подростки пьют, как козы, торопливо,
а мы им свой пожар не отдадим.
Дыши, Орда, где каждый третий - Рим.
Ты приказал, и все пошло по новой:
я все еще живу в своем Тамбове,
и плохо понимаю по-тамбовски,
и все смеется странный мой Евгений,
и все страдает милая Татьяна.
Я все еще пишу в журнал "Здоровье"
статьи об эпидемиях, проказы,
в редакции меня не понимают
и не печатают. Но я-то знаю, знаю,
что так всегда талантов унижали
фигляры, ловкачи и фармазоны,
и нет ни им, ни нам с тобой прощенья,
и нет ни им, ни нам с тобой отрады,
и нет ни им, ни нам с тобой свободы.
Москва, Москва! Торчу на этом звуке.
В такие дни мне сочинять не лень.
Стоял январь, как мученик науки,
и разбитные улюлюки,
сливаясь в общую метель,
старухам обещали муки,
а внукам мед и карамель.
Но я соврал - стоял апрель.
Мы брали с полки старую свирель
и шли, куда глаза мои велели.
Прохожих видно было еле-еле.
Молчи, Емеля, слушай! Я боюсь,
что все, что я пою, -
когда очнусь,
припишут ностальгии иностранца,
и я в своем гробу перевернусь.
А впрочем - пусть.
* * *
О черной ночи диск - держу тебя за жало.
Верни мне чистоту классических степей,
в фольгу завернут я и греюсь над кострами.
Прочь от меня спеши, искусства смысл угрюмый,
забыться дай, дай соснами дышать.
Пусти в пургу лететь гусиным теплым пухом
и пальцем проводить по телу кавуна.
Сентябрь внутри не суше, чем снаружи,
острее бритвы полая луна.
* * *
Спасибо за то, что ты не легла в руку мою, свобода,
не протянула монетку в горсти или чадящий факел,
пепел в твоих волосах, известь в твоих суставах -
встретишь на берегу, фигу тайком покажешь.
Лучше сидеть в чалме на берегу пролива
и сочинять послания к тем,
к кому ты спиной повернулась.
Замысел твой люблю, вымысел твой лелею,
вслед за тобой огонь, я же останусь дома.
* * *
Ой ли, так ли, за тем ли, из тех ли мест
я залетел сюда и сижу у моря,
закрываю глаза и вижу, как южный ветр
ставит иглу в борозду пластинки своей шершавой.
Наблюдатель теней, преданный больше тени
лица, чем самому лицу,
веривший звездам беглец из своей скворечни,
конец и начало всех войн встретивший в медсанбате,
сестричку просивший о лишнем уколе воин.
Все, что смотрело на солнце,
по осени обернулось
сладкой халвой сентября,
малиной, впитавшей сахар,
только затем, чтобы ты
тронула пальцем губы
и пожелала мне спокойной
спокойной
ночи.
* * *
Геката курила трубку.
Авгуры гадали по птицам.
Аргус не знал Анабус -
каждый в своей лакуне.
Паноптикум ржавой тверди,
желтая карта Китая.
Зреет империя солнца
на прошлогодней побелке.
Голый живот ребенка,
ветки белой сирени,
тонкие клювы птичьи
острым пером чертила.
Звучите, лесные струны,
зовите друзей крылатых.
Весна,
и грязный ребенок
держит жука за лапку.
* * *
Васильки, венценосные венчики,
василиски весенней любви -
налетались в полях твои птенчики,
позови их назад,
позови.
Разбредемся по лесу, аукая,
кто в Мытищи, а кто в Теплый Стан.
Белокурая ли,
Белорукая -
не одно ли и то же,
Тристан.
* * *
С огнем вступая в поединок,
остывшей нежностью дышать.
Плести ресницы из снежинок,
узором изморози стать.
Всем снам знакомый по приметам,
на память оставляя прядь,
упасть на хвост ко всем кометам,
Земле не в силах доверять.
Когда дрожит холодный воздух,
в любое горло равно вхож,
высиживает льдинки в гнездах
и шьет им саван из рогож.
* * *
Каково было соло свое из белужьей тянуть утробы,
как на шпиле Кремля, торчать на своей судьбе,
чтобы высвободить из хрустального гроба
материнское море, назначенное тебе.
Каково было пить из ручья раскаленной лавы,
шелестеть губами о тайнах своих бредовых,
тормошить корявыми пальцами город золотоглавый,
навсегда забывший запах полей медовых.
Каково было плыть тебе над водой, лесами,
в соловьиную ночь, где погасло сердце.
Маяки гудят свой реквием прозрачными голосами,
и луна дрожит над землей, как зрачок младенца.
* * *
Вечера, заснеженные дачи,
зеркала, покрытые золой.
Ни копье, ни мертвый остов сдачи,
а удача перечницы злой.
Мимо, мимо тянутся и гнутся
мутные аквариумы рек.
Ты одна, но за тебя дерутся
миллионы лет и человек.
Коломбина, рыжая мартышка,
надышала ветер впереди.
Справа вышка,
слева тоже вышка.
Иди.
* * *
За снежную даль начинаю молиться.
Из черного рта вылетает синица
в прозрачную осень небесного цвета,
где тень никогда не подходит к предмету.
Где каждая кошка летает украдкой.
Где горькая редька покажется сладкой.
Где черные волны с отливом на синий
В янтарь собирают гербарий России.
* * *
"Умри, издохни, эсэ-эсэ-сер," - сказал в сердцах он,
а оно издохло, и поздно говорить - "я пошутил".
Здесь сила поэтического слова
нам явлена с таким остервененьем,
что, приласкав собачку у метро,
никак не назовем ее, а только
мычим и смотрим в желтые глаза.
* * *
Над Лугой серебрится вьюга.
На крыше кошка ищет друга,
седую голову задрав.
Леса и горы между нами,
а там, за этими горами
все то, о чем молчал минздрав.
Там прыгают с небес мартышки,
все падают ногами к вспышке,
кастраты любят травести.
Пиши поэмы на заборах.
В тринадцать лет понюхай порох.
Галчонка грей в своей горсти.
Рисуй леса, поля, овраги,
не пожалей на них бумаги,
любые глупости твори.
Пиши себе колоратуры,
их будут петь четыре дуры.
Наступит утро - снегири
повыклюют глаза твои,
и грянет залп краснознаменный
твоей любовью облученный
в своей дали.
* * *
Качаются сосны, Маняша,
снежинки слетают с небес.
Возьмем карабин с патронташем,
и можно отправиться в лес.
Не надо о чувствах, Маняша.
Зима на дворе, птичий гам.
Представь, что ты штрудель, упавший
к худым пионерским ногам.
Представь, что и голубь на стройке,
морошка и кашка "артек"
смешаются в новой настойке
для новых, веселых аптек.
Когда из-под ряски генштаба
усатый всплывет Карабас
и полные нежности крабы
проглотят дыхание масс.
* * *
"Что это за земля, к которой я приплыл?" - говорит Тристан.
"Клянусь верой, - говорит король, - это Ирландия".
Хлеба и зрелищ, Тристан, им бы только хлеба и зрелищ,
этим ирландцам. От кельтского ренессанса до народной армии
всего один шаг, замешанный на прогрессе.
Мрамор в твоих руках, а надо драться с драконом,
играть на лютне, сочинять ювеналий белокурой принцессе.
"Какой сладкий напиток, Тристан", - говорит Изольда.
"Мы еще увидим, чем это кончится", - говорит Гуверналь.
Ты знаешь, я понял, что мы совершенно не правы.
Земля действительно плоская, а у Бога есть руки и ноги.
Помнишь, ваш придворный поэт написал:
"Никакого света внутри не видно, нет даже ключа, нет засовов".
Изольда, это он про Ирландию или о нас с тобою?
"Государь, я сделаю все, что могу", - говорит Тристан.
"Мой прекрасный племянник, великая Вам благодарность", - говорит Марк.
Изольда, в Тракае начало марта, на крышах уже ювеналий.
Какие-то дети катят пустую бочку во внутренний дворик. Темнеет.
Играл с Гуверналем в кости, сумма трижды дала девятку.
По-моему, это к несчастью. Озера, татарский поселок,
английский и здесь понимают. Может, сюда переедем?
"Ах, ради Бога, убейте меня", - говорит Изольда.
"Госпожа, Вам надлежит здесь остаться", - говорит Сандрет.
Дерьмо остается дерьмом, вот что печально, Тристан.
Даже если называется "корнвалийцы" или какие-нибудь "фингальцы".
Открывая свой ювеналий, помяни Ланцелота и даже Марка,
но промолчи о черни. Вспоминай огни, корабли, тернии,
прорастай лозой и корми будущих палачей виноградом.
"Я хотел бы остаться в этом лесу", - говорит Тристан.
"Сир, мы будем здесь как потерянные", - говорит Изольда.
Запоминай молитвы, собирай травы, читай романы,
переходи на шепот, все ближе к центру Земли, к развязке,
в царство последнее, в ювеналий.
Когда он сочинял тебе сказки, ты отсылала всех слуг, зажигала свечи.
Тебе есть на кого уповать и к кому возвращаться.
"Моему дорогому дяде, королю Корн Уэльса, Марку,
от Тристана, его племянника, привет".
Я обращаюсь к тебе, Ювеналий, не потому, что понятие "вечность"
меня тревожит. Сон мой крепок, голова ясна, память надежна.
Я слышу на том берегу голоса, вижу тени каких-то животных.
Литва, как больной ребенок, плачет, держится за игрушки, бормочет песни.
Рисую ее границы в тетради. Бог ей в помощь, а я возвращаюсь.
"Прекрасная сестра моя, скажите, каковы паруса корабля?" - говорит Тристан.
"Клянусь честью, - говорит она, - они чернее тутовых ягод".
Ты, предсказавший свой ювеналий, однажды судимый, дважды женатый,
трижды проклятый - опять тебе плохо, опять ты меня призываешь.
Клоунские ужимки, пепел в пустых бокалах - опять ворожить над тобою,
молиться, не спать ночами. Для тебя халцедон, и холод, и терен,
и вечная память, а мне - собираться в дорогу. Раны мои заживают.
"Сладостный друг мой Тристан", - говорит Изольда.
"Что это за земля, к которой я приплыл?" - говорит Тристан.
* * *
Красивой смерти рисовая блажь.
Ресницы бредят чистопрудным пухом,
а ты и карбонарий и беглец,
и динамитчик с изумленным слухом -
певец опальный - в общем, не жилец.
Красивой смерти чистый, нежный звук.
Не взрыв еще, не крик, но дуновенье,
прикосновенье, ласка, рандеву,
измена памяти и полное забвенье,
не чаянное в жизни, наяву.
Красивой смерти чистое белье
постелено, и поезд едет в Питер,
луна полна, все сходятся лучи,
Венера там, где должен быть Юпитер,
пурга кругом - попробуй различи,
что шило в жопе, что свеча в ночи.
* * *
Счастливица Москва, храни в своих объятьях
не то, что помню я, не то, что берегу,
но смех детей своих, их шутовские платья,
их тополиный пух, забытый на бегу.
Сквозь строгий строй напрягшихся берез,
своей судьбы нелепой испытатель,
ты, как слепой дошкольник, смотришь в лес,
не слушая, чем бредит воспитатель.
Мы здесь сошлись и нет тебе названья,
твой черный глаз заранее прощен.
Я - Моцарт,
мерзнут руки под плащом,
и никогда не прекратить дыханье.
* * *
Лепнина русских равнин. Кончился листопад.
Пьяный поет Сулико как заядлый грузин.
Гул голодных лесов, колокольная медь,
чистый и низкий звук, слышимый далеко.
Тише, чем в ночь, зимой, читанный вслух псалтырь.
Медленней, чем письмо, отправленное в Сибирь.
Край кедровой халвы, коротких ласк, долгих зим.
Воздух горчит по утрам, как скисшее молоко.
Зная повадки птиц, трудно не улететь.
Один сижу над ручьем, чуда жду от воды.
Прыгает через плетень рыжего счастья ком -
лис быстроногий мой - поскорей, поскорей.
Что ни рассвет - туман. Терен вяжет язык.
Камень упал в ручей. Тень ложится на тень.
Осыпалась алыча. Пар идет от воды.
Мышь дождалась сову. Радость моя, прощай.
* * *
Из старого света - да в новый свет,
безумной юлой в ночи.
Спасает язык, которого нет.
Захочешь кричать - молчи.
Сужает время зрачка забой,
ни пядь не вернешь, ни прядь.
Мне больше нечем дышать с тобой,
привычка все называть.
* * *
Ласточка, кисточка, ржавый след.
Цапля, хранящая в камышах
в память о доме стальной браслет.
Здесь и останусь плотву пугать,
в сумерках тени передвигать,
ждать, когда снег, превратившись в наст,
отойдет по весне, обнажая нас.
* * *
мне уже не понять почему я пью за
эту точку отставшую от союза
и
по какой науке
я к пустой голове поднимаю руки
как последний солдат расписной державы
где мосты сожжены а колеса ржавы
мне уже не отдать своего оброка
не понять почему до какого срока
на любом снегу на любой брусчатке
мне почудиться может узор Камчатки
или карта Крыма в твоей сетчатке