* * *
Посмотри сквозь тополь в бочку ночи
от чешуек сна до черствых стенок.
Честный вещества вещей кусочек,
муравьев и ласточек оттенок.
Где слова цепляются за ветви,
мерзнет глаз на буквах перелома
свежей тенью на углах ответа,
старой тьмой на седловине грома.
Никого не окликая всуе,
птицы друг сквозь друга пролетают.
Сколько видишь, тем и существуешь,
медленно со дна зрачков всплывая.
* * *
Вращаются зонтики, гуси летят в Испанию,
пена морская тихо оттачивает горизонт.
Как поживаете? зная ответ заранее,
трудно зеленым карандашом перевернуть сезон.
Так наполняет комнату светом снега.
Мы с тобой выходим под ветер все уже было.
Нам попадется калека или коллега,
ибис в кусочках подлинной грязи с Нила.
Не береги кусок и не сожги досок,
рожки развертывающейся улитки не тронь.
Слышишь мыши все мельче грызут песок.
И замыкает глину огонь.
* * *
Время медленно капает к пьяцца ди Спанья.
Не удержит белой римской воды кораблик.
Праздник ста голосов и ста одного молчанья
за него отдали полмира Филиппа Араба.
И на пьяцца Венеция пишущая машинка
не декреты, не списки, только афиши.
Если делать не более половинки,
может, будешь в праздник на целое небо выше.
Капитолий? Нет, пьяцца Навона.
Не сенатор, а острая девушка на мотоцикле.
И последний шаг, погружающий в тень со склона,
где-то медлит опаздывать здесь привыкли.
* * *
Она не любит тараканов, живущих в его квартире, и он предлагает им уйти. Раньше он кормил их, учил читать и писать, они несколько недоумевают, но уходят, все до одного.
Он ходит по квартире и иногда издает вздохи, которые могли бы вытянуть все кишки у селедки. Он думает, что тоскует по ней, на самом деле ему не хватает тараканов. Интеллигентные существа, индивидуалисты с большим чувством собственного достоинства, не то что муравьи какие-нибудь. Энергичные и динамичные. И неправда, что они холоднокровные, они сухие, как деревянные щепочки честное слово, вы только потрогайте. Они связаны с темнотой, а это время мудрое и теплое.
* * *
Широкие двери весны, галки ночных часов,
апрель это зола, олово длинных рек.
Суше доски без фигур горькой земли засов,
там идет человек
по следу зимней змеи.
Месяц милых обид, спрятавших воду туч,
глина в его крови, одежда его брезент.
Замок это уход, а возвращение ключ.
Вспомни о букве зет,
шоколадом его угости.
Спицами длинных дней к первым мухам квартир,
масками легких лиц к мягким глазам дождя.
Хрупкую пыль узнать, медленно подойти.
И, ничего не найдя,
как же тут не любить.
* * *
Черная кошка на цветущей яблоне ищет вечер, живущий на кончиках веток. День слишком прям для нее в тоске перил и пружин.
А облако вращается, все туже натягивая дождь, и лестница приставлена к дому, к незаживающему порогу, к ветру сонной реки, ее непреклонной сырости.
Мачты листвы над сетями домов, башенная мышь в проруби зрачка, влажный след улитки, тем, что переполняет ночь, тем и заплатим тишине, где существуют вещи.
И время наше совпадет в чистом углу весны, в самой черной красной розе, оставленной в ручке двери.
* * *
Лебеди, львы, Иона в пасти кита,
Каин с дубиной и неразумные девы.
Если посмотришь направо, они улыбнутся слева
что им стоило встать на свои места.
Долго да крепко сшивала эта игла
греческому огню одежду, каплям воды различье.
И кому не чужая, кому не птичья
в утро ныряя, вытаскивает колокола.
Для второй добывают камень между строчек и слов
пусть ее короли стерегли не за этим, вроде.
Небо вошедшему. Роза тому, кто уходит.
Если к сжатым губам, открытым рукам готов.
* * *
Господин запада, песчаный ожог,
у ворот страниц бездельник-вахтер.
Чай мошкары разносят Гог и Магог,
но приглашенный себя уже ластиком стер.
Следующий ход, пекарь, кузнец,
хорошо разбирающийся во мгновениях кулак.
Тень обнимает в конце колец,
и ничто ничего не значит так?
* * *
Аккуратная пашня у стен, хроники, башмаки.
Это твои с тобой, август, полный карман.
Разгоревшись, ржавчина греет ночь у реки.
Оттолкни глаза от земли вот и дома.
Время хранит тепло снегом и пылью секунд,
с ним всегда по пути ходом мышиным вбок.
Равенство каждого дня может быть, это бунт.
Плыть в сети голосов может быть, это Бог.
* * *
Переверни треугольник и получишь огонь из воды. Так это делает змея на своей коже. Но у земли и воздуха разный огонь. И ничто не навсегда перед глазами акации, ее фиолетовым веером. Пусть флейтист стоит на черно-белых квадратах, у нее свои змеи гремучие, коричневые, внутри каждой ожерелье. Весла времени, задача открытой ладони. Спрашивают лицом к северу, отвечают лицом к югу. Паутинные луны висят над дорогой, на перекресток нужно приходить в одиночестве. Дым указывает путь и предотвращает несчастья это горит ежевика в собственном белом остром огне. Она вместо солнца змеи, никогда не выходящего из-под земли. Отдых воды, желание огня, мир, медленно вращающийся вокруг шипа акации.
* * *
В лабиринте пластинки
ни зверей, ни охотниц.
И летят паутинки
мимо пальцев болотниц.
Море переплетений
в стеклах библиотеки.
И березы без тени
или реки сквозь веки.
А в крови этой глина
то, что и обещали.
И не держат дельфины
ни земли, ни печали.
* * *
Водомерки и светлячки, плетущие побережье точек,
зеленоглазые души, туман восхитительно-вязкий.
Прочерк и подчерк так продвигается почерк.
Избави Боже вести себя по-хозяйски.
Можно ли мне поклясться лампочкой и конвертом,
оконным стеклом, когда никто не слышит,
что не вставал на камень, не загораживал ветер,
реку не отражал. Лишь приглашал под крышу.
* * *
Круги зимы перед глазами слова смех
в шестимильных сандалиях грек проходит в церковнославянский сентябрь
время может распасться на окна и мех
может сбежать от моли на лапках котят
городская луна и зовут ли нас сейчас как тогда
город нуль город ветер имени белого света
окруженный на улице морем Эгейским память вода
дрожит ладонь карта пути до средиземного лета
* * *
Кто спит у стены может проснуться камнем.
Почти свободны лучи кирпичей над входом.
Дни колонной выстраиваются/откапываются кусками:
сегодня отцом и сыном, завтра сенатом с народом.
И обменяв три тысячи лет на тридцать,
можно рукой потрогать чудища Эмпедокла.
Кто кому в квартире/театре Марчелло снится,
за которой дверью на веки рухнет барокко.
Время не пирамида, скорее, цветник на скале Тарпейской.
Или где-то живет поблизости, вставшим рано
выдавая билет карнавальный/музейный/автобусный/казначейский,
также годный, чтобы бросать в фонтаны.
* * *
Медный восход и где-то на Родосе черепахи,
остров ореха, король плоскостей паук.
Давай помолчим черникой, посторонимся в страхе,
только бы тень дождя не выскользнула из рук.
За бородатым песком водоросли на аэродроме,
глиняный ворон летит за фанерным добром.
Жизнь вторую держать и ничего кроме.
Книга, ведро, карамель, вермишель, бром.
* * *
В узкую жизнь которым боком протиснуться,
жидкую встречу каким запить молоком?
Вот и опять цветет на болоте кислица,
поезд идет, остается паук пауком.
Как в скорлупе холодной она умещается?
Как недоверчиво смотрит на каждый подарок ей.
Кто ей поможет выйти из нищего щавеля,
в гулкой черной трубе не принимать гостей.
Безнадежно прозрачная, хрупкая в боковом освещении,
острая, бездомная, смуглая тишина.
Сгорбленное возвращение, пристальное превращение.
В монастыре прогулок по переулкам скользят имена.
* * *
Пассажир снежинки, солнце в начале года,
житель грамматики в стране четырех ветров.
Это стекло стекло в город ниш и свободы
между югом и западом плачущих комаров.
Со́лью солью́ имя инея с зеркалом тени.
Будущим снегом черчу на доске наугад.
Высыхает последняя капля вечера. Без ударений
дом поднимает тихо троллейбусные рога.
* * *
Хрупкий острый вверх повернутый карандаш,
в кольца серебряные свернувшаяся весна.
Соль пополам с песком ты никому не отдашь,
сбережешь на шоколадной окраине сна.
Арки уставшей жалоба в пустоту
двора, почерневшей сосновой игле.
Не уходи на запад, не покидай простуд.
Уголь и молоко на твоем столе.
* * *
И что делать нашей боли без нас,
раковину жизнь оставив, куда идти,
кто нарисует город на городской стене,
выключит газ, скажет прости, повернется во сне.
Чуть попозже слова был потоп.
Всегда уходишь от того, что за спиной.
Так перемалывает ветер искры костра,
ждет до утра, в свой выходной покидая лоб.
* * *
Между домов проплывают медленные рыбы. Они заглядывают в окна и шевелят мягкими губами. Ночью они иногда сплываются на свет лампы. Если повернуть выключатель, они еще долго чувствуются там, в темноте. В комнаты никогда не заплывают. Их корм опавшие листья, вот почему рыб больше всего осенью, а к декабрю, когда начинается снег, листьев на земле почти не остается. Черные, коричневые, серые, рыбы гладят друг друга бархатными боками. Им незачем разговаривать.
А на вешалке живет Пушкин, за батареей Гоголь, в ванной большой мохнатый кокосовый орех. Он мечтает доплыть до Гималаев, но даже Достоевский из ящика с инструментами не может помочь ему. Иногда из-за дивана хмозенует кульгавый хмыз, гро лапоулится ю олулеет бурдано. Ты повторяешь: "Милейко, почайка, варушка", и снова подходишь к окну.
Между домов проплывают медленные рыбы.
* * *
Кометы, отбросив хвост, превратятся в лягушек.
Так игла втекает в покалывающую шерсть.
Осы осени вытаскивают из нор бумажные соты.
Стоит взгляда лишь то, о чем невозможно прочесть.
Иней ив и волосы, холодные на рассвете.
Цапли буквы, молчанье угля и молчанье золы.
Междуречье между Евфратом и Тигром, речью и речью.
Город, которого нет он всегда открыт.
* * *
Всякая печаль тайна, но не всякая тайна печаль.
А есть печаль, расплывающаяся на все далекий стук колес и шаги мыши по подушке, буквы и цветы. Эта печаль уже не тайна, потому что она ответ на все. Что это? печаль, тоже печаль.
И печаль та вода, которая всюду находит путь. Море над плотиной. Если забыть щелочку оно вольется. А забудешь всегда плотина длинная, и на помощь звать не по правилам. А если не забудешь, закроешь оно найдет еще щелочку, там, куда не дотянешься рукой, закрывая ту, первую. Море печали около Голландии, Северное море. С туманами, нефтяной пленкой, водой из Рейна, протекшей мимо утеса с Лорелеей.
Океана печали нет океан охватывает а море отгораживается островами Англией, откуда плоский бело-коричневый камень с окончания земли, подаренный госпожой Ольгой. Но острова дырявая ограда, и вода продолжает вливаться. С севера ледяная печаль, с востока янтарная, из Кенигсберга, королевского города. С запада зеленая тепловатая ряска Саргассова моря, останавливавшая корабли, полная прозрачных рыб, которые потом станут змеями и вернутся назад, в печаль.
Не требуй ни с кого ясности, просто стой рядом все, что ты можешь. И не надейся, что тебя заметят. В печали не встречают, потому что все, что приходит тоже печаль, и оно давно уже было здесь, и ты тоже.
И не думай, что поможешь всякое движение будет лишним. И не думай, что не надо делать этих лишних движений печали нужен корм, ей нужно что-то, что она снова и снова превратила бы в себя.
Медленно движутся материки, Индия плывет к нам (какого черта?), Калифорния уплывает от профессора Янечека. Байкал расширяется, а море печали может уменьшиться, а может, его и совсем закроет, выдавит. Может быть, море занесет песком, и на нем вырастут легкие города, а жители будут рыть колодцы, докапываясь до воды в глубине, опасаясь потратить ее всю, поливая ею яблони. А вода не кончится, потому что всякая печаль тайна, потому что как поддержать, потому что вот опять порог, и надо что-то делать, хотя ничего из этого не получится.
* * *
Жизнь поперек частей, пристальный Новый Год,
праздник белых забот, снятых с петель дверей.
Сажа, побелка, пыль то, на чем пишут "вход",
где остается след дымчатых лап зверей.
А под замками зимы накапливается вода,
к Ольвии Борисфен, к Новгороду Ловать.
Это еще не дно медленного труда
ночью себя стереть, утром нарисовать.
Лижущий соль губы, падающий на песок,
распространением глаз не находящий край
под напряженьем лица в вишнях вскипает сок,
и отпускает лист жгучий пчелиный рай.
* * *
Это встреча спиц, где время уже не время,
где над водою стелется восемь вечера и утра.
Память всегда говорит не по рельсам темы,
не торопясь и тихо изнашиваясь в северо-западные ветра.
И перемена между подснежником и сиренью,
и первая паутина, думающая о тебе в ветвях.
Здесь, в середине, длится прозрачное прикосновенье
апрельской холодной щеки в обитых накрест дверях.
Что позовешь, проснувшись, воздух потрогав кожей?
Встретить какой задержавшийся день пришлось?
Стеклышки складываются. Никогда не пройдет прохожий.
Горло простужено. Чуть поближе лица неподвижна ось.
* * *
Бабочка на рукаве. Тень в углублениях слов.
Ночью кипит смола, воду меняет река.
Было еще вчера осенью трех ветров
но развернулся лист небом на облаках.
Лошадь, репейник, звезда, простуженные колокола
я заблудился давно в зернах твоей страны.
Так и живет она, спрятавшись в боль стекла,
перемолчав, собрав ребрышки тишины.
Не узнает себя, ищет кругом творца,
дарит обиды соль, рыжей свободы йод.
Море, время стрижей, голос, дождь у лица
за приближенье твое и расстоянье твое.
* * *
Длинные волосы моря, соленое горло скал.
Прячет добычу глаз, в сторону дня плывет.
Что появиться может из ожиданья песка
белый прозрачный город, черный коринфский флот.
Дольше протяжных лип помнит дорогу дуб,
но через тысячу лет освобождает гвоздь.
И усыпленный прибоем способ сближенья губ
через ворота камня к макам склоняет горсть.
* * *
Здравствуй, прощанье, отбеленный холст,
чистый листок, открываемый ветром
и заполняемый жизнями между.
Вышли, одеты в прощание свежее.
Встреча опустится взглядом и светом
на рисунок мост.
Облако отражает наружу вода.
Воду вода отражает внутрь.
Пеплом, углем прочертить по льду.
Где-то он запорошен навсегда,
и разговор проходит по дну
вторник, среда.
Это не парашютный шелк.
Синее было раньше в цветах.
Там продолжаешься, куда не дошел,
встретишь после не знаешь, кого.
Радость моя, терпеливый страх
над головой.
* * *
Слава камня и слово, что волны одними губами.
Вот вода, вот огонь, кто меняется непобедим.
Если осень приходит, то лучше вздохнуть берегами.
Одиссея не ищут, а ждут и становятся им.
Кто же здесь уходящий, и кто из двоих остается?
В городах погруженных дельфиний вопрос не затих,
и змее все прозрачней, просторней в колоннах колодцах,
и пещерных жемчужин слои не быстрее морских.
* * *
Ты становишься небом, и я потерялся в его глубине,
где проходят змея, скорпион и дельфин за испуганной Вестой.
Все боится исчезнут созвездья, едва шевельнешься во сне,
а они, удивляясь себе, вырастают из голоса вместе.
Это белый наличник бумажных кувшинов, кораблик стола
и больное железо качелей в кольце соляном невесомом.
Одинокое зеркало щепки поддержит четыре угла,
и та комната, в двери которой ты входишь, становится домом.
* * *
Сквозь ладонь проходит свет, и она вспыхивает розово-желтым огнем. Наше время вечер, когда запад становится востоком. Если дальше отойти от каменного корабля он поплывет. Иногда быстро идущий кажется уходящим, иногда направляющимся и это зависит не от него, а кто смотрит. Дерево думает о коралловых рыбах в ветвях, ящерица о пледе на кресле, эта шерсть так хорошо держит ее коготки. Трамвайный билет ждет послания на своей обратной стороне. И можно быть им, ей, им, пусть не сразу, комната потому и уютна, что не впускает всегда. На земле пол, на полу диван, на диване колени, на коленях закрытый Овидий, на Овидии листок, на листке ручка можно продолжать и в ту, и в другую сторону. Можно продолжать и влево, и вправо, на запад и на восток, чтобы в разговоре вновь повторилось только одно слово имя. И зачем оставаться, ведь тогда не останешься больше нигде.
В дорогу берут письмо от остающегося уезжающему. Солнце уже почти встало, но все никогда не будет выполнено. Динозавры вытягивают шеи, смотрят на свое отражение в зеркальном дне и печально вздыхают. Но нельзя описать день без небывшего в нем.
Чтобы ответить нужно только читать медленнее.
* * *
Когда солнце разделено горизонтом пополам, оно медлит две секунды и тогда кружится голова у смотрящего на него. Есть ли места, куда возвращается свет? Но если ответ будет отражением вопроса их нет. Голос не для создания эха, а у взгляда эха и вовсе нет. Редкая моль долетит до середины этого шкафа, но там уже завелся корабельный червь. И планета не падает в центр тяготения, но кружит, приближаясь и отдаляясь. Я говорю о доме. А в его стене камень, что был площадью и крепостью. Взгляд идущего в горизонт, взгляд лежащего в небо. Слово, фигура чем больше вглядываешься, тем менее ясны границы. Вот один из подарков мне мел. С его папоротниками и плезиозаврами. А рядом известь известий, безжалостная белизна.
Органные трубы трухлявого дерева, стрельчатой аркой губ поднимаясь к небу. С неподвижностью глаза, со скоростью взгляда. В нише воздуха слух обнаруживает море. На слова всегда хватит времени для этого надо их сказать.
* * *
Гордой осени воздух прошит сединою,
каждый вздох остается в живых до рассвета,
поднимая прохлады ведро жестяное,
и в него попадают сухие кометы.
Как ты думаешь, знает ли камень о доме?
Тяжело ли землей окруженному морю?
Это город свистит на широком пароме,
пеплом пола идет непродуманной корью.
Под рукой Андромеды горчащие кисти.
Пчелы, дым собирая, не ждут перемены,
так, как ветки зовут улетевшие листья,
так, как, помня о двери, проходят сквозь стену.
* * *
И слово твое о песке и сложении ножниц,
вымысел ветра и переезд земель
в сторону траурниц, крапивниц и подорожниц,
на кончике стебля лотоса мятная карамель.
Это растет ива у дома, а сон клевер,
а прошлое осьминог, принимающий форму ночи.
Ось проходит на север дождя, на север,
и она достаточна, если просьбы короче.
* * *
Неотвратимая осень, твое дерево ясень.
Выход из лабиринта выпрямленная рана.
Добрые и богатый, город ваш безопасен:
черные тополя на берегу океана.
Красные зерна, беззвучно тяжелые пчелы.
К белому кипарису не подплывает пена.
Самый серьезный, прозрачный, самый веселый,
гостеприимный однажды без перемены.
Слишком легкий, если всего лишь кокон.
Остановившийся, если и плечи сжаты.
Мышь-пророчица этих не открывает окон.
Выдох переполняется, наугад виноватый.
* * *
Настает в горле будущий звук трубы.
Хороший якорь можно сделать из плуга.
Дождь догоняет ночь, шелестят дубы,
в горизонт разворачивается Суниона угол.
Горы, город, сладкой земли подъем,
прилив смолы голосов, расстояний жилы.
Наклонись к родившемуся из пены за кораблем,
где течение в рыбах держит звезды чужие.
Если и лгать об этом то как Пифей.
Дым, разбросавший небо, устраивается на ночлег.
Пунт перегружен. Легче, прозрачней Рифей.
На пальцах, подложенных под голову, оседает снег.
* * *
Так и движется к нам бронебойное небо контрфорсов тугих,
нищета одинокого света и горечь овечьего сыра.
Перейдя в безголовые звуки, бутылочный город затих,
распрямленный по косточкам мир выбирает из мира.
Строгий строит, и "да" начинается слово, поднявшее кров.
Это тайна, но только другая, которая в пальцы, под веки.
Так снимает с порога себя спящий мастер шагов,
и с вином и лепешками ждут просто так любопытные греки.
* * *
1.
Ветер бледнеет после огня, когда он очнется от холмов. У него две стороны каменная и водяная. Рядом стоит дождь и пробует воздух-нож языком. Глаза повернуты внутрь, и куст бьет в барабан. Туго натянут восток, нет ему запада, и на сломленной площади некуда поставить кувшин. Может случиться ночь критской колонной, расширяющейся вверх. У щиколоток березы змея, та, что легче первых весенних листьев.
2.
Дзен, дзинь, дзенки, река течет в завтра, а трамваи идут в парк. Улица вырастает, освобождаясь от людей. Спроси у ночи, не день ли она. Уходи от нее следом за ней. Проходя мимо, был ветер, к этому ответу нет вопроса, ты забыл опоздать, город кривой погоды. Ляжешь на пол у стены и тебя никогда не найдет играющий в жмурки. Имя не собственность, а цель. Ни одним существительным не говоря. Зеркало склоняет голову, чтобы отражать землю. Солнце показывает час своим отсутствием. Как заметишь, что попал туда, если границы нет. Как выглядит комната, из которой все ушли.
3.
Одноглазым пером, северным голосом о старости дождя, птичьей верности. Белоглазые рыбьи сказки, кража кожи и ожог прощенья. Об улице спрашивают у двери, о городе у поля. Как можно не любить листья, бабочек, облака. Время живет за дверями комнат, но год это не время, а метка памяти. Маленький огонек берет себе только лицо, оставляя остальное теплой тьме. Что проявляет точку, у которой ни длины, ни ширины боль укола. Как нарисовать пустоту? Белый лист это не пустота, это белый лист. Человек умирает, и провисает натянутая им нить.
4.
Хочется иногда быть в более плотной и менее прозрачной среде, идти, раздвигая ее руками. Воздух все-таки слишком пуст.
Ночь вносят на кончиках пальцев, ее долго учат, игру на флейте. А ресницы длиннее ночи, легкое карее дерево красногубой змеи. От прикосновений появляются светлячки.
Потом на улице смотришь в лужу а там отражаются готический собор или дерево, которых рядом нет. И не отражаешься ты сам.
* * *
О полынье полуночи, улитке дождя
пусть говорят слова, ветви вещей.
Проявляют друг друга, встречаясь, входя.
Им показать дорогу, дать отдохнуть на плече.
Облако, знак, объем, перемена крова,
птица на шее камня, берег, листающий море.
В одиноком падении замыкается провод,
и четыре воды встречаются на Кампо дель Фьоре.
Чем отличиться можно? способом не мешать.
Взгляд не имеет тени, осыпающейся по зиме.
Пустые ведра дворов не тяготят стрижа.
Слушающий листву легче лица во тьме.
* * *
Слово моложе сказавшего, слушающего старше.
Голос подброшен воздуху зеленый и белый.
Ветер себя споет над разобранной крышей марша.
Город идет на себя на приступ дорогой мела.
Коршуны Гелиоса, крен под углом соломы.
Цветом глаз приветствовать утро дыма.
Здесь никто ничего в ожидании дома.
Острые листья дыханья между поздно и мимо.
* * *
Арабская вязь голубое небо Самарканда, стих из Корана на доспехах. Стена кинжал, воткнутый в воздух, потому и можно писать на ней, на нем и на нем. Ни одного угла змеи пустыни, песчаные черви, и еще точки, норы, куда тоже кто-то уполз. Многие змеи подняли головы, колеблются и шипят, угрожая хорошо, что конверт несъедобен и удерживает их внутри. Мудрой змее нечего делать в строю этой армии, она лучше немного поможет Кандинскому. Или обовьется вокруг букв кириллицы Мандельштама там столько удобных веточек. Дерево слуха, дерево смысла, оно не режет воздух, а исчезает в нем листьями кто скажет, что тут еще дерево, а там уже воздух? Листья свободны, они не лежат в несъедобном конверте, они еще согласятся побыть недолго в листах/листьях журнала, да и то не всякого, но и оттуда вылетят, потому что судьбы нет, есть ветер.
* * *
Город держат голуби, бабочки и коты.
Вечерами выходят на улицу те, кто с рыбьим хвостом.
Шапка странного странника лестница из пустоты.
Если долго смотреть на огонь чем станешь потом?
А заглянешь в окно ветер в кресле сидит,
и мелодии легкий цветок продолжает рост.
Вспоминается кто-то у лампы всех слов впереди.
Кто-то на берегу при счете падения звезд.
Засыпают первыми пальцы. Острые сны
отрываются от руки, опираются локтем о пол.
Каменному лицу сосны бросают солнце со стороны,
и на бюсте дома тает птица шеол.
* * *
Около шерстяных окон, мимо соломенной тишины
согнут горячий путь, вписан в квадрат квартала.
Кислый вкус твоих щек у начала этой весны.
Существование длинное слово, а означает мало.
И безопасная память это ведь я опять.
Если свернуть в клубок уместится на ладони.
Можно открыть листок, просьбу о помощи написать,
адрес обратный не указав она все равно обронит.
* * *
В тихом городе, в стороне от себя и вас
ходом коня вода поглощает звук.
Осенью птичье крыло хоронят. Глаз,
ключ отыскав, отводит прозрачный круг.
Так надежда наклоняется над полотном,
чтобы гладить и течь по заостренной скуле.
Как посмотришь будет окном или дном,
и сочтены половицы пути метле.
Долго ли рыбе смотреть в холод прямой,
и травяной лисе уходить от зари,
так ли важно, кто живет за стеной?
Ты, что приснишься в снег, на меня посмотри.
* * *
Ворона ест снег и чистит о ветку клюв. Честность высокой температуры. Зима сжимает пружину реки. Не хватает места на всех, только ад у каждого свой. Желтые фанфары, ноты пшеничных зерен. За плывущим волны, за идущим ветер, за каждым тень, но нет одинаковой памяти. Все прозрачно только для камня, летящего вниз. Луч снежинки в одиночку только обломок, хотя остальные пять такие же. А буква, аа вопрос, аааааа крик. И барбарис ощупывает ветвями воздух, его влекущий медленно на дно. Пленные усталости с ладонями на затылках. Становится прошлым, когда понимает, что его уже нет. То, чего нельзя изменить уже нет. Тысячи ослепленных, волнующихся глаз воды. Ветхий ночами не споткнется о море.
* * *
И стены смотрят на протертую горизонталь,
где прогрызает свой локоть погонщик пыли.
Это кочевники лета переплавляют сталь,
им тяжело идти, они уже были.
Их тяжело отражать потерянному окну,
трудно знать то, что никогда не встретишь.
Спелые жабы молча идут ко дну,
и одуванчики свечи первый, второй, третий...
* * *
Бог с собой и туман с тобой.
Когда ты вечер? Всегда.
Свежей травой над головой
думать осколок льда.
Чистый отказ и пустой отвес,
видишь ли ты сейчас?
Да, сейчас оно у глаз.
Город, озеро, лес.
Висок стены и песок луны,
черное солнце стрижей,
что же ты скажешь со стороны?
Да, возьми и уже.
* * *
Ты надоишь молоко с ветвей березы. Мы позавтракаем, сожжем веник и покормим ветер. Кто лучше тебя умеет собирать молчальную воду? И первую страницу ты не забываешь бросить в реку.
Тебе не нужны чужие пчелы, но сколько ты оставила наростов на березах! И все-таки мы будем оборачиваться на голос, будем спать на закате, пойдем в лес четырнадцатого сентября. Пока не собран молчальный сноп, пока мы встречаем Новый Год с открытыми глазами, пока не вылита вся вода в моем доме говорю это перед орешником.
* * *
Уговаривать кофе я больше не стану
на мосту через яблоко легкой простуды,
и в платочек сама завернется сметана,
убежит в подземелие чайной посуды.
Отточив карандаш о песок очень тонко,
подревнев и порывшись, идут египтяне.
И в совиной кассете завертится пленка,
только мышка за дедушку тянет-потянет.
Это ключик доплыл до нестриженой птицы,
и достали волнистую ночь осьминоги.
На подножке травы кто скорее приснится
тот и будет встречающим в этой дороге.
* * *
Произведение самостоятельной тишины,
искренняя ящерка ручейка,
долго мне говорить на твоих языках,
выпуклый день с будущей стороны.
Утренний алебастр светлее бинта,
бабочки ослепляют пилотов сна.
Легче пламени плакать у его дна,
голос не предпочтя, накапливается тишина.
Птицы пространств в звоне макового зерна,
раковины слушают море, буквы смотрят на нас,
дверь выпрямляется, просит войти сейчас,
дальней жалобой, дальней жалостью, внутренним ветром отворена.
* * *
Мандариновый дым и замерзший мед. У границы осени спрятан закат. Дождь избегает кланяться, так и оставляет себя на дороге, а она липнет к ногам, а окна к глазам. Не бойся ждать, не бойся делить хлеб.
Почему это уже половина? Плач никогда не уходит за человеком. Мимо ворон, в предместье книги, пламенем на огне, сбросить с себя рыбу, пусть они думают, что существуют, хлопья тишины.
Кентавр пускает стрелу, но ее попадание ее поражение. А Телец хранит бесконечные ребра черного краба, где в середине пульсар запястья.
Здравствуй кто говорит в темноту, кто говорит в огонь. Всякий пришедший остается, часто и не зная об этом. Его не спрашивают, его слушают. Он остается и уходит в воздух, открытый со всех сторон, к океану, которому не нужно имени, ко всем, кто живет на лесной дороге, к корням свечи на берегу шиповника, к снегу, любующемуся вечерними окнами. А взгляд терпеливей травы, и ночью через луну и море в глазах отражается солнечный свет.
У ожидания нет хозяина, есть одновременные окна.
* * *
Смуглый сон наклоняет лицо над огнем,
и ольховое сердце стоит на мосту.
Научиться у пыли плясать на свету
или ветер пожертвовать в доме твоем.
Это просьба забытым побыть одному,
что дороже надежды ведет в города.
Возвращения полное небо, когда
обернувшись, вода или ты не пойму.
* * *
Ласковые обиды, щелкающие дельфины,
расступается расстояние до берега обещаний.
Руки распространи от половины до половины,
к перекрестку стоптанному завещания за вещами.
Ягода ночь, перетекающие змеи,
большеглазый отдых раковины в пустыне.
Праздник послушный этого не умеет,
собери ступени, огороженные полынью.
* * *
Голову запрокинь компас, корма, руль.
Где не мешает свет к ним прирастает соль.
Бочкой пространств сырых в числах стоит нуль,
и ручеек секунд быстро втекает в ноль.
И на лидийском песке надпись: "Дано: мир."
Флейта предел дыханья схваченной целью стрелы.
К морю они идут, их отпустил Кир
от круторогих столов, от золотой золы.
Вещи не опустеют разве что взгляд на них.
Воздух крепнет всегда к возвращенью птиц.
Он безоружнее сна оставивший нас одних.
Эхо ртути, восход стрекоз, различенье лиц.
* * *
Во взгляде сумерек дерево медленно тлеет.
Молчанье ползет по спине, волоча свой хвост.
Странные дыры недели они теплее
выеденного рая, расставленные вразброс.
От качания маятника болезнь секунды.
От качания солнца болезнь дневная.
Опережает желтое литейный ветер латунный,
четырехмачтовый воздух яблока лунного мая.
Тонкой пылью сна переполняться исчезновеньем,
словно смотреть на город сквозь встречный поезд.
Полностью оставаясь, ни с кем не меняясь тенью,
ртутный ключ повернув, в голосах по пояс.
* * *
Луна не нуждается в разрешениях этим и интересна. Но если клад, орех, записка, стекляшка спрятаны стоит ли их разыскивать? Ведь проблема не отыскать (найти можно и то, чего не было), а что делать с отысканным? И в воздухе раствориться не так легко. Даже осьминог в воде растворяется не весь. И ты не зеркало и тем более не вода. У змеи кожа не зеркальная, а шелковая, матовая. И змею не заставишь, а если кто и пляшет под дудку не змея это.
Дело не в прощении (что отменяется посредством прощения? не знаю. но этого не было. то есть отменять нечего.) Дело только в ожидании. Ожидании встречи, когда думают только о встрече.
Препятствие ли стекло или нет об этом спроси свою муху. Но препятствие и спасает ее сейчас, в декабре.
Колокольчик над дверью не веточка чертополоха. Пусть входят только пусть скажут об этом, пусть хотя бы неслышимым свистом летучей мыши.
Мы уже давно потеряли интерес к игре в зеркала. Видеть опять и опять себя так скучно. И вместо "должен" у нас уже давно "здравствуй". Вместо "обида" (слишком уж много места она занимает) "ожидание". Или "город". Или "книга".
Муха не выбрала тебя, ей просто стало интересно а что там, в декабре? Что такое елка, каков на вкус рождественский индюк. Она сумасшедшая, она не рассчитывает ни на что, потому ей и надо помочь. Сейчас она удивляется, ей некогда говорить, как ее зовут. Но ты-то умеешь говорить с ней так, что она и не подозревает об этом ведь ты не играешь в зеркала.
* * *
Вишневый столбик в стеклянных рельсах.
Июльский полдень берут из пальца,
сказав: "Простите", сказав: "Погрейся",
и полотенце для постояльца.
Бодрее галстука ждет кораблик
скорей по розовым плыть озерам,
и дождь старательно моет грабли
по ним луне проходить дозором.
Идя на голос прогретых станций,
меж игл ежа заблудилось лето,
и обернется, вспомнив голландца
над крепким кофе его портретов.
* * *
Где кончаются волосы и начинается ветер?
Знает ли ночь о своей длине?
Озеро старше дня, и оно ответит:
волноваться волне, луновать луне.
Если завтра войти во вчерашнюю комнату, хватит
быть немного никем, чтоб вернуться могло.
Там вечерний паук надежда идет по кровати
и подледные птицы втекают в дымчатое стекло.
В свете, прошедшем через ладонь на глазах,
путь короче дороги листьев с ветвей.
В янтаре письма январь и назад.
Следующий год будет вечер несколько дней.
* * *
Кости твои из стекла, и рыбы чешут о них лбы. Старый воздух желтеет изнутри. За нетронутой ночью следует шершавый рассвет. Заброшенные яблоки и сухие каблуки преследуют тебя, и небо твое без десяти семь.
Все, что ты можешь идти к реке. И было бы тебе в радость уснуть в незнакомом доме, принять на себя день. Но круглы сроки твои, известь в твоих снах и ветер страниц над синицами твоими.
Если ты все знаешь скажи мое имя.
Полное собрание снега в твоих руках.
* * *
Рунами говорить до Византии,
вдыхать черепичные крыши и узкие окна.
В почтовой прохладе ходят слова сухие,
а для дельты и каппы имеется мокко.
Что из варяг несут? Наверно, орехи,
банки с кальмарами да траву-недотрогу.
Чтение чти да вычитай помехи,
можно без повествования, слава Богу.
Можно переставить лампу ближе к вокзалу
печью с пирогами она все равно не будет.
Полночь пахла минутами и проползала,
и комар удивлялся живут же люди!
* * *
Рыжий ландыш, апрельский июнь,
легкой крови сухая игла.
Быстрым и точным доверием лун
кошка взлетает на край стола.
Крепок раствор ветвей в небесах
мышью летучей, рамой резной.
И, подержав облака на глазах,
мы переделаем город ночной.
Дом открывается тем, кто открыт.
С нами горящая спичка реки,
смена погоды, воздух коры,
все продолженья упругой руки.
* * *
Книга пыли, острое болото,
бахрома предместий и известий.
Только птица память видит что-то,
потому что никогда не вместе.
Сквозь или за спину лишь обида.
Зеркало кусается скорее.
Может быть, сейчас ушел в Дориду
ночью ставший тенью, но своею.
Саднящей смолой слепой сосны,
стеклами медузы и кометы
кто-то знает, чем глаза полны,
но не знает, кто встречает это.
* * *
Если ты это крик над расчерченной крышей
или город, спешащий и ждущий кого-то,
то, наверно, стоишь, где впервые расслышал
тихий свет, окликающий тень поворота.
Подари этот день начинающей смерти,
неумелой реке, воскресению воска,
догорающий маятник в остром конверте,
на заломленной улице цепь перекрестков.
И останутся здесь тяжесть листьев под снегом
и плечо облаков желтой лунной свободы.
Что не ищет опоры не будет побегом.
Это к здравствуй, к стеклу, к перемене погоды.
* * *
Расширяется мачтами спил,
опускается плитами год.
Далеки паруса Фермопил,
эта строчка тропинка в обход
или длинный соленый канат
между белыми стенами скал.
Их навстречу выводит закат
и дорога его не узка.
* * *
Близорукий апрель согревается мышью
до внезапных подснежников старого сна.
Постоим, пока снег огорченный не вышел,
где-то там отцветает миндаль, или выше
в журавлиное море летит седина.
Так рука дарит камню пространство полета,
так сосна любит море и мачтой встает.
И отсутствует облик плечом поворота,
бог сухого песка приглашает работу
и крыла стрекозиного раненый лед.
* * *
Буква ноль молчание может добавляться к словам. В общем словаре полно пустых пятен, у иных слов двадцать значений, иные вовсе с пометкой "неопр". Там же и календарь, который сбрасывает старую кожу, обросшую пометками. Время времени, дня не хватает на ночь. Возможность создавать колено или ключицу прикосновением, умение ловить, оставляя на воле.
Горы на горизонте говорят: есть что-то еще. Географическую карту лучше рассматривать с торца так игла попадает в иглу. Ночью ладонь, только двигаясь, стягивается из пространства. Капля, попавшая на кристалл соли. Нужно ли быть прежде, чем измениться? Лед переносит камни. Только руки раскрывают руки. Голова запрокинута в пространство волос.
* * *
Если б мы не были деревом, камнем, змеей, дельфином,
мы не попали бы в твердый город, которого нет.
В затекших руках болота, выкрашен дымом длинным,
тенью окольной, мятной болью, знаками на просвет.
Небо думает чайками, точка уже стоит,
голос просто идет не в гости, не на работу.
Под правую руку чугун, под левую руку гранит,
всадник отлит из осени, расстались квадраты и роты.
Солнце тоже из камня (по Анаксагору), несет
к сердцу воды совсем далеко готово упасть.
Только жалость к держащимся за все
и не встречающим, не выслушивающим часть.
И по карнизу ходит, запаянный в стекло,
кормит глаза и слух ближе не подходи.
Не выбирать из трех, десяти (число!)
быть одному благодарным, что он один.
* * *
Бог, о котором забыли, уходит в Аид.
Стрелками и кружочками нарисуй судьбу.
Серым путем любви, мехом нужных обид,
центробежным теплом оказываются во лбу.
Атомы, длинные желто-зеленые червячки,
берут облака в кувшинчики и на небо несут,
раздраженные и любопытные черепки.
Чашка, ручка которой внутри приют.
И, бесстрашнее пены морской в лабиринтах триер,
капля из чаши ночи была такова.
По треугольнику или кругу геометр, землемер.
А подземным ласточкам не нужны слова.
* * *
Перегнись через тень, полированный дождь,
подхвати плавником осторожную мышь.
И обратный огонь, и вечерняя ложь
это лестницы шаг до мерцающих крыш.
А в прохладном затылке стоит тишина
и луна ударяет о берег хвостом.
Ведь она ничего никому не должна,
и ей это прекрасно известно притом.
* * *
Именно Океан держит мир. Вода, которая сама без формы и не имеет другого берега, не потому, что безбрежна, а потому, что другого берега просто нет. Там ничего нет.
Вначале было не слово, а молчание.
Когда лето возвращается в себя, дни медленно плывут по черной реке, и дождь стоит у деревянного моста. Начиная со дна, растут улицы вечера. Зачем что-то делать со своими снами, если можно их просто видеть.
Ящерицы зажмуриваются, а змеи никогда не закрывают глаза, до самой смерти.
Вначале было не слово, а осень.
Мгновение заканчивается лишь тогда, когда его вспоминаешь. Голос без ответа эха? звучит прозрачнее и дальше.
* * *
Старый дождь в садах у дороги
и трилистники света растут
зашивая субботу потрогай
лепестки уходящих минут
многолетней бабочкой черной
и росой на птичьем крыле
безнадежнее и упорней
неожиданно в том числе
* * *
Кем оставят? Бабочкой у фонаря,
кожурой огуречной или жуком в полене?
Море значит море падают якоря
к волосам островов, в темноту коленей.
Не свеча в ручье, а скорее капля в огне.
Только вряд ли свет понимает все.
Это Уфа в кустах или Астрахань на спине
в долгой раме дня с медяками сел.
И удаляется след след в след
или играет с птицей дорога ужа.
Спящая сон-трава, ветреница, горицвет
между мной и землей и между нет и жаль.
* * *
Бездонных колодцев кипящий тяжелый агат
и воздух летучих мышей над шипеньем камней.
Так вышедший к морю своим возвращеньем богат
и может не тратить приплывших из Аттики дней.
А ласточки в окна влетают к птенцам золотым,
и раки, дрожа, занимают чужие дома.
Они над собою не держат насмешливый дым,
повернута к ним только дубом и кедром корма.
А верящий месту, раскачанный мысом и сном,
проходит под взглядом веселых свистящих глубин,
под куполом шепота взятый волнистым окном
и не помешавший, наверное, будет любим.
* * *
Вот этот мир, раскрывающий зерна.
Дудка для сна, муравьиная куча.
Ты поклянешься на книге озерной,
что ни огонь, ни вода не наскучат.
Голос тряпичный у изголовья,
шахматный день над кувшинами Крита,
трубами, волнами, кровлями, кровью
тихо ведущий к губам приоткрытым.
Вот он, внезапный, пристальный, здешний,
что не пустеет, а только гибнет,
что соберешь, наклонившись поспешно
над невесомым, случайным изгибом.