Ольга ЗОНДБЕРГ

СКАЗКА В ДВУХ ГЛАВАХ


Страница автора



    I

            Прошедшей весной, утром одного из последних мартовских дней, едва не поскользнувшись руками на плотоядно-мраморной поверхности, из синей ниши в стене станции "Полянка" вышли, оставив спящую в обнимку с тяжелой веткой малышку, и поднялись наверх мимо противотока сцепленных вагонов двое – мужчина по имени Никакой и женщина, которую зовут Ничегосебе. Тот, с кем они шли попрощаться, старый, как кощеева иголка, и ветхий, как ее нитка, жил и умер неподалеку, в квартире первого высокого этажа дома образцового содержания.
            Автобус ритуального маршрута ждал уже долго, траурный венок успел свить изначально разоренное гнездо на его заднем сиденье, под прикрытием светло-желтых, напоминающих куски скатерти шторок (приличествующих темных, как это часто бывает, в нужный момент не нашлось). Приглашенный распорядитель церемонии опаздывал, и все пассажиры автобуса, за исключением упомянутых двоих, не знали, куда себя деть. Казалось, они находились здесь с единственной целью – сказать покойному, что теперь и он тоже умер, проводить и забыть, как будто без их "тоже" ему станет страшно или неинтересно – самые легковерные из них настолько далеко зашли в этом убеждении, что любое слово, сказанное на людях, воспринимали почти как магическое, якобы прошедшее сквозь коллективное сознание и впитавшее часть его силы. Сидевший сзади немолодой мужчина шепотом обращался с вопросами то к одному, то к другому соседу, возможно, от напряжения поддавшись порыву убогого аутичного любопытства, свойственного позднему дошкольному возрасту, когда в безнаказанности единственной встречи расспрашиваешь, заинтересованно и безответственно, случайного встречного, как его имя, как фамилия, сколько лет, где живет, куда идет и чему смеется. Кто-то из окна автобуса узнал знакомое лицо и от нечего делать чуть было не выкрикнул "иди к нам".
            С погодой не повезло. Оттепель и несильный ветер липли к метели, словно пальцы к нагретому движениями лепки куску пластилина, сообщая ей сходство с перевернутой автохорией бесконечно широкого дерева, растущего из центра поля зрения и забирающего назад свои холодные, мокрые и недолговечные зимние семена. Бесполезно было гадать, продлится ли снегопад еще час, сутки, неделю или десять минут – атмосферные изменения пребывали в области тихой недосягаемости для каких-либо прогнозов и поддавались разве что отчаянно расширенному толкованию известного тезиса Дюгема-Куайна: отныне, господа, погоду больше нельзя предсказывать по частям, на отдельные дни, как вы привыкли, а можно только всю сразу, какая есть, была и предполагает быть.
            Что касается наших двоих, они спокойно и очень по-разному грызли маковые баранки из общего прозрачного пакетика. Ничегосебе раскусывала кружок примерно посредине и быстро съедала половинку, слизывая крошки вокруг рта, после чего, отстраненно подержав на ладони остатки, не спеша обсасывала и обтачивала их, Никакой же сперва сжимал несчастную баранку, как давят силомер, правой рукой, и ломал ее, а дальше левой подбирал обломки и поочередно аккуратно поглощал их, бесшумно пережевывая, стесняясь даже того минимального звука, который был слышен ему одному. Потом он стряхивал крошки с ладоней, обеими руками зачем-то со своей одежды, на которую они попасть вряд ли могли, и время от времени – с пальто своей спутницы.
            Тем временем город окончательно проснулся и занимался утренним самоподбадриванием. "Я – город, – задыхаясь выговаривал он, – я очень большой город, но я не так неудобен, как обо мне думают. Во мне есть рынок, есть клиника нервных болезней, несколько лесопарков для прогулок, гипермаркет и маяк, а еще строятся подвесные сады". Воробьи перекатывали клювами зеленоватые зернышки тмина, скатившиеся с проглоченного кем-то на ходу бутерброда, бабушка-лимонница с совиными глазами заняла привычную скамейку на выходе с бульвара, где деревья, легкие и угрожающие, как киянки, посажены рядами и срезаны по росту, так что вверх направлены не ветки, а бревна, безголовые, старые автомобили без верха, вертикально отбуксированные за уличные происшествия столетней давности. Молодые пивогрызы в полубессознательном состоянии спешили на работу, то и дело налетая на кого-нибудь, как если бы нарочно двигались не с места на место, а от человека к человеку. Горячие ПБОЮЛовские пирожки и холодные руки раздатчиков листовок. Чья-то собака, похожая на узкую финиковую косточку с отслаивающейся пленкой. Маленькое прошедшее развлечение сдувшейся паутинкой на буквах афиш. Дома, не вдруг бросающимся в глаза однообразием сравнимые с коробкой акварельных красок в руках ребенка, который от неумения и скуки рисует всегда примерно одно и то же. Разговоры – в огородах под Киевом дядька с горя бузины объелся, а у тетки на толкучке дешевый шоколад никто не берет.
            Наконец дождались и говорящего посмертника. Он ехал из недальнего пригорода и опоздал по случаю отмены электрички – некоторые люди от полноты жизненных сил, как виноградные косточки в аппендикс, проскакивают мимо магнетизма больших мегаполисов и попадают в маленькие центробежные поселения, где дети учатся различать право и лево, ориентируясь по расположению двух частей, на которые делит город железная дорога.
            "Покойному в его последние несколько недель сверхподозрительно улыбалась удача, – энергично, как радиомальчик, вдыхая самоуверенность в паузах между словами, начал говорящий посмертник. – Если он простужался, то всего одна в день чашка горячего чая поправляла дело, стоило ему лишь погреть о нее руки. Когда он входил в подъезд, там обязательно работали оба лифта, и кабина быстрейшего из них открывалась перед ним, не дожидаясь вызова, сама. Среди явных горемык и тех, кто не привлекает к своим несчастьям внимания, он вдруг оказался неизвестным науке редким видом, – и после длинной паузы, погрузившей сказанное в теплое течение, обретенное без карты океана, по наитию и по памяти, вполголоса продолжил там, где пришло время вынырнуть и открыть глаза. – Свободу очень легко перепутать с безвыходным положением. И в том, и в другом случае можно делать что угодно и как угодно долго, говорить хоть "аминь", хоть "тоже", хоть бранные слова. Но мы, кажется, пришли сюда, чтобы проводить его – проводить и не забыть попрощаться, поверх земли одновременно бросить на могилу по горсточке снега, а в последней лопате глины – несколько непременных сдвоенных снежинок, погоды не делающих, но препятствующих окончательной остановке чего бы то ни было. Известно ли вам, что пятьдесят лет назад могильщики однажды по пьяному делу забыли где-то здесь деревянно-стальную лопату, и она выкопала в сердце мертвого ямку? Со временем сталь растворилась, а черенок пророс. В тени этого дерева теперь начинаются все семидневные странствия.
            В первый день странствующий сидит около дерева на корточках, ест, пьет и отсчитывает от последней войны трудные годы подряд, в калориях обыкновенной пищи, от единицы до полусотни. Заглянув к нему, можно увидеть на непокрытом столе гороховый суп пятидесятых, шестидесятые фри с мясной подливой, семидесятые – холодные закуски, которые сначала вроде бы освежают после горячего, но вскоре пресыщают своей несвоевременностью, восьмидесятые – чересчур сладкий десерт с цветочной отдушкой и избытком взбитых сливок сомнительной свежести, коктейли девяностых всей гаммы крепости и всех цветов видимого и прилежащих спектров на выбор, просто пряники в форме толстого сердца, в коробках по 450 граммов (что за странная цифра – пять по девяносто, сорок пять по десять?), леденцы-"кирпичики" старого образца, в них рано или поздно открываются полости с острыми краями, царапающие язык. А что, спросите вы, дальше? Не знаю, но вернее всего, сытый и тяжкий дневной сон, длительностью редко уступающий обеду.
            На второй день он откроет дверь первого подъезда кулаком, дверь второго – ребром ладони, явится на службу в одну из бесчисленных светлостенных комнат в облике молоденькой барышни, и, испытывая неудобство от необходимости переобуваться на рабочем месте, вспоминая сменную обувь, которую заставляли приносить в школу, поскольку множество ног суть источник пыли, будет все утро чувствовать себя отвратительной многоножкой, вредной для здоровья окружающих. В полдень, стоя у окна, машинально съест кусочек рафинада и немного успокоится.
            Третьего дня он проедет одну длинную остановку в вагоне метро, плача с закрытыми глазами (чтобы слезы успевали стекать по внутренней стороне век) и склонится музыкальной иглой над круглым диском столика "Метро Экспресс". Кто-то подойдет и бросит в дырку посредине диска жеваную-пережеванную жвачку, а незнакомая девушка, доставая проездную карточку, уронит перчатки, так неловко, что они проскользнут между стойками турникета и остановятся с запретной стороны. Он прольет немного кофе на пол и немного себе на одежду, вскрикнет, потом улыбнется, потом тихо скажет "аккуратней" и начнет сам перед собой оправдываться: "Но ведь что такое руки? Руки – это всего лишь слабые передние ноги, преждевременно оторванные от земли, руки кенгуру, уезжать – так в Австралию", но никуда не поедет, слишком похож на все, что происходит вокруг. Хорошее здоровье и крепкие нервы, даже, возможно, растительные хромосомы где-нибудь в запасном наборе позволяют ему пить много кофе, а потом продавать свои красивые длинные волосы и благородные, твердые, желтые азиатские ногти кондитерскому комбинату "Степь" для семнадцатого, кофейного сорта пряников в форме полуулыбки-полумесяца.
            В четвертый день он окажется ребенком, его впервые в жизни сфотографируют, и он придет от этого в такой восторг, что по возвращении домой будет целый час ходить по периметру то одного, то другого прямоугольника внутри комнаты и повторять: три на четыре, четыре на шесть, шесть на девять, смеясь тому, что из одного человека можно без спросу понаделать столько кусочков разной величины. – Четыре на шесть. Четыре на шесть на четыре на шесть.
            На протяжении пятого дня, это будет воскресенье, он десять раз перейдет с торжественности, близкой к пафосу, на смех, близкий к язвительности, и одиннадцать раз обратно. Ни в одном случае не запомнит, почему. Уронит варежку на лед и поскользнется на ней, расскажет об этом нескольким знакомым. И вечером, поскольку многие стихийные бедствия, несчастные случаи и террористические акты, как нарочно, случаются в выходные дни, проходя мимо того, что останется от площади N, споткнется и упадет, а уже под землей растерянно прикоснется к перилам эскалатора, как если бы это недовложенное утешительное прикосновение могло кому-то помочь.
            Утро шестого дня застанет его в какой-нибудь кофейне с чертом на паях, где время от времени он будет подсаживаться к одиноким посетителям и молча смотреть им в глаза, ничего не заказывая и ни о чем не спрашивая, пока очередной сосед не соблаговолит узнать в нем ангела смерти, приятеля по детским играм, известного человека – или как-то иначе понять наконец, кто это и зачем около него так долго сидит.
            В седьмой день он совершит еще много полезных и красивых дел. Из мелкоячеистой сети, забытой когда-то между землей и облаками, он вытащит спящего Олимпийского мишку, накормит его из малахитовой плошки одуванчиковым медом урожая 81-го года, выкрасит свежей черной краской, оставив белые пятна на месте глаз, улыбки и континентальных колец, и поведет гулять на поводке по льду Останкинского пруда".
            По телу говорящего посмертника вдруг зверьково пробежала, помахивая хвостиком, усталость, он сбился и закончил почти скороговоркой: "Ну что ж, давайте расходиться, доброй ночи усопшему, его теплым по локоть рукам, в которых кровообращение начиналось в ногтях, такой он был интересный человек. По лицу его и при жизни можно было определить – таковые всю жизнь тихо ищут наилучшие ходы и так же тихо умирают, как будто это очередная находка. Он был гений, настоящий гений, он прожил все триста шестьдесят градусов, полный солнечный круг, у него были внимательные умные глаза, посмотрите, они до сих пор как два оргстеклышка в ожидании своих препаратов, хотя перед нами давно уже вместо него мелькают одни перераспределенные клетки. Да будет земля пухом его страшным курносым ботинкам".
            И говорящий посмертник рассказал старинный грубоватый анекдот на одном из полумертвых языков, кажется, на смеси армейского с арамейским.

    II

            Человек, особенно для взгляда со стороны, – невозможный объект в невозможной формовочной леголандии, где мы снимся себе сверхзвуковыми насекомыми с нержавеющими лапками и коленцами, способными выворачиваться в любую плоскость, но начало мира случилось без нас, и никто ничего не умеет передать по цепочке творения назад.
            Малышка Нуи спит. Руки ее, мягко согнутые, иногда вздрагивают. Короткие волосы медленно растут. В складках постели согреваются синие тени. Во сне часто переворачивается, как невозможный объект, перед пробуждением наскоро видит сны, в которых она то младше, то старше себя. Просыпаясь, сразу же делает глубокий вдох – насколько способен глубоко дышать простуженный ребенок.
            Коллоидный воздух местной полярной ночи. Окружающая темнота успешно притворяется зимним утром, расталкивает спящих и чего-то требует, не то бодрствования, не то, наоборот, сонной невнимательности и абстрактного, безадресного попустительства. Спина почему-то всегда чешется там, где трудно почесать, будто какой сорняк произрастает, дикая травка с несколькими штрихами в генетической памяти, последовательность которых подсказывает: "здесь не пропалывают". Отчетливая неприязнь к себе сразу по многим неразделимым позициям – не то имя и не тот возраст, слишком раннее (или, наоборот, позднее) пробуждение, вчерашние и позавчерашние события, – чувство не вины, а невостребованной ответственности, оно ищет выражения в интуитивном поиске действия, только и ждет проявиться, сродни болтовне двух старушек о приготовлении пищи, о том, что с чем едят и что бывает после. Каждое движение сопровождается убегающим в другую сторону призраком лучшего движения, и по утрам следы бега к совершенству, не отпускающего ни на шаг, хочется смыть с кожи как надоевшую маску, скрывающую одновременно два лица – твое и тайны существования. Тянет еще в полусне резким движением согнуться на краю кровати и неоправданно долго бормотать о совести и сознании – первое, что придет.
            Масло на обычном месте (сверхлегкое), бутерброды тоже. Разогрей кашку с молоком. Не открывай холодильник надолго. Я тебе позвоню днем. Не пей сок холодным.
            Она придерживает градусник рукой и ребрышками – невозможный объект с ртутным равновесием под сердцем. Зажатый металлический столбик приближается к точке, откуда уже видны следующие равновесия, тонкие, как медные провода или серебряные нити, внутри которых достаточно слегка прикоснуться к человеку, чтобы привести в порядок и его, и массу менее заметных предметов вокруг.
            Пока равновесие достигается, она мысленно ставит еще один расширяющийся столбик – из любимых людей, игрушек, вкусного и красивого разнообразия. Маленькая башня помещается на кончик носа и подставляется лучу света. Это не так легко – углы наклона и луча, и башенки все время меняются, а нужно совместить их так, чтобы башенка просквозилась солнечной линией вся, от вершины до основания. Глаза при этом открывать нельзя, потому что в такую погоду солнца не видно. В такую погоду слабый дневной свет дергается, как вблизи электрической лампочки, под которой размахивают платками и шарфами входящие и снимающие зимнюю одежду гости, а при каждом порыве ветра внутри слов их несложного разговора интонационными вихрями возникают заклинания. Про такую погоду говорят "падал прошлогодний снег" или даже "последние времена не вчера начались". Ближе к вечеру придет доктор, напишет на бумажке имя инфекции, велит лежать и молчать в сухую тряпочку. Но что такое простуда как не повод пройтись без разрешения по городу?
            Для начала малышка как следует вывалялась в сугробе и в своей шубке хлебного цвета, белой мягкой шапочке и валенках стала похожа на свежий пирожок, весь в крошках мокрого холода, прорастающих сквозь корочку наружу. На нее заглядывались остролетящие снежинки. Они складывались в полете веревочной лестницей: встань и ползи. Передразнивая людей, шептали друг дружке случайные слова: "паспорт", "тысяча рублей". Одна, маленькая, но очень правильной формы, летела с открытыми глазами и болтала без умолку, а вторая, рядом, посапывала и клевала носом, потом на нее сверху упало пополнение, она ринулась вниз и на последнюю реплику ответила уже другой снежинке, а та заговорила с третьей. Их поток напоминал показательное применение стирального порошка к экспериментальной группе мнимых тканей. Все чаще тяжелые быстрые хлопья оставляли далеко позади отдельные белые точки, а наперерез и тем, и другим точно так же неслись машины, с той разницей, что там легковые, наоборот, обгоняли крупный транспорт. Между прочим, пришло ей в голову, снег может упасть неправильно, и тогда в следующий раз он вернется не весь, и воды будет меньше, или какая-нибудь не такая вода польется, и все погибнут. Надо бы добавить в воздух что-то легкое, и дорогу чем-то легким посыпать.
            "Давай отрастим себе руки и сцепимся в апреле", – предложила угловая водосточная труба, обклеенная промокшими объявлениями, соседней, очень на нее похожей. – "В апреле нельзя", – заупрямилась та. – "А какая разница?" – "Нас и так любая кошка с крыши насквозь видит". – "Тем более – какая разница?" – "Разница курсов покупки и продажи составляет десять копеек за условную единицу и два рубля за другую условную единицу", – обиженно вмешалась в их разговор табличка обменника. Взаимное безразличие большинства окружающих вещей и явлений казалось ей намного естественней, поскольку возникало и поддерживалось само собой, не вызывая ни зависти, ни беспокойства.
            А на трубе, не пожелавшей сцепиться в апреле, с утра добавилось трепетное объявление:"Пропала маленькая болонка, кличка Николь,сука девочка, окрас белый. Очень пугливая, может забегать в трамвай". И где-то скользил трамвай с цифрой или буквой на лбу, позвякивая себе под лыжи свое junction-junction-interchange, приветствуя встречные трамваи-буквы и трамваи-цифры, и внутри него маленькая белая болонка, сука девочка, зевая и дрожа от страха, оставляла на стекле свое сообщение:"Или я забегу в трамвай лучше, чем сделала это вчера, или день прошел зря. Болонка Николь".
            Обитателям трамвая, впрочем, и без того было что читать. У половины из них на коленях лежала одна и та же газета, бесплатные объявления в которой, как правило, начинались словами "я понимаю, что от хорошей жизни никто в эту газету не полезет...". Пожилая дама с открытым от любознательности ртом поглощала уголовный роман в мягкой обложке "Пуля для дуры", непроизвольно запоминая короткие реплики и благодушно улыбаясь. Если бок о бок с трамваем останавливался более или менее ухоженный личный автомобиль, несколько пассажиров неизменно, как по команде, с подозрением вглядывались в темноту его салона, его закрытого и оттого сомнительного внутреннего пространства, старательно не доверяя глазам своим – эй, там, вы настоящие или как? Может быть, машина ваша напрокат, квартира тоже чужая, все вещи краденые, совместная жизнь по контракту, ребенка купили или обменяли на что-нибудь ненужное на вокзале, а на самом деле вы обыкновенные трамвайные болонки, и в бумажниках у вас вместо денег проездные талончики, и достаете вы их еще на улице, когда трамвая ждете, а если трамвая долго нет, то даже ручку дверцы автолайна, без лицензии катающего людей как масло в себе сыр, вы и то неправильно дергаете, слишком прямолинейно-на себя.
            Витрины магазинов зашевелились в сумерках греющими накидками и никакими скидками. Там, где днем бросаются в глаза лишь свежие полосы ковролина среди истертых островов и полуостровов, неровности межплиточных замазок, пыль везде, где что-то треснуло, прогнулось или провалилось, ненадолго стала видимой и низко поплыла электрическим пледом, шаркая и спотыкаясь о поверхность, светотеневая решетка. Старая церковь под шумок автодвижения препиралась со своими пристройками: – Вначале было Слово... – А потом не было... – А потом опять было... – А потом снова долго не было...
            Шуба, рифленый узор елочкой на спине, полукруг серо-бурой кроличьей шапки без резкого перехода продолжается полукругом лица. Синие веки и кораллово-красный рот, такой тонкий и прямой, что хочется разжать его и продеть наружу пуговицу. Идет, пожалуй, чересчур медленно для своих лет, то ли прихрамывая, то ли переваливаясь. Глаза узкие, но не горизонтально вытянутые монголоидные, а раскосые от вертикальной сдавленности: сверху навалились развитые надбровья, испуганные близостью атмосферной осады, а снизу щеки изо всех сил подпирают стихийное, неравномерное изобилие земли. Глаза, цепкие и жадные ко всему, что можно выхватить из оставленного им узкого дрожащего коридора. – Девочка, будь добра, – (а родители обо мне думали, что будет мальчик, отчего-то вдруг догадывается малышка). – Девочка, будь добра, взгляни, у меня сзади платок не торчит? – Нет, все в порядке. – Спасибо (уходит). Мимо бетонного заборчика и теплораспределительного пункта. На воротах знак ограничения скорости пятью километрами. Под окнами упавшие предметы, не в силах свидетельствовать о подробностях выбросившей их жизни, понемногу останавливают разбег и начинают поворот на месте кругом в сторону предельной неподвижности.
            Малышка босиком проходит на кухню и пьет совершенно холодный виноградный сок, полчашки, с каждым глотком запрокидывая голову и встряхиваясь, – как мокрый щенок, только что из воды, на бегу взбалтывает перед употреблением изменившийся воздух, сбрасывает с нейтральной полосы соприкосновения покровов тела и пространства их общие мертвые клетки, элементарные частицы взаимных потерь.
            Вскоре сок "запоминает" отсутствие привычного сопротивления и течет ровно, не захлестывая и не вымывая. Пока она пьет его, из этого несложного действия рождается редкое, но вполне жизнеспособное существо. В последнее время иногда происходят подобные вещи – все началось с удачного эксперимента по сохранению редких видов, тогда эмбрион дикого тигрового зверя К. выносила и родила домашняя К., спокойное, сильное, благородное и величественное животное, обтекаемое временем, знакомое и с ласковым обращением (когда затылок почти сливается с прикоснувшейся рукой), и с периодическими приношениями его в жертву, царь прирученных зверей по праву наследования. Перспективы многообещающие – уже сегодня с немалой вероятностью можно породить редкий вид в любом месте, если достаточно долго там находиться.
            Воздух немедленно обволакивает новоприбывшее существо лучшими, самыми прозрачными своими сторонами. Редкий вид подает голос. Беспорядочно, но энергично двигая лапками, он в какой-то момент оказывается под веткой или флагом и теряется из вида, как невозможный объект.


Вернуться на главную страницу Вернуться на страницу
"Тексты и авторы"
Ольга Зондберг Зимняя кампания
нулевого года

Copyright © 2000 Ольга Зондберг
Публикация в Интернете © 2000 Союз молодых литераторов "Вавилон"; © 2006 Проект Арго
E-mail: info@vavilon.ru