I
Прошедшей весной, утром одного из последних мартовских дней, едва не поскользнувшись руками на плотоядно-мраморной поверхности, из синей ниши в стене станции "Полянка" вышли, оставив спящую в обнимку с тяжелой веткой малышку, и поднялись наверх мимо противотока сцепленных вагонов двое мужчина по имени Никакой и женщина, которую зовут Ничегосебе. Тот, с кем они шли попрощаться, старый, как кощеева иголка, и ветхий, как ее нитка, жил и умер неподалеку, в квартире первого высокого этажа дома образцового содержания.
Автобус ритуального маршрута ждал уже долго, траурный венок успел свить изначально разоренное гнездо на его заднем сиденье, под прикрытием светло-желтых, напоминающих куски скатерти шторок (приличествующих темных, как это часто бывает, в нужный момент не нашлось). Приглашенный распорядитель церемонии опаздывал, и все пассажиры автобуса, за исключением упомянутых двоих, не знали, куда себя деть. Казалось, они находились здесь с единственной целью сказать покойному, что теперь и он тоже умер, проводить и забыть, как будто без их "тоже" ему станет страшно или неинтересно самые легковерные из них настолько далеко зашли в этом убеждении, что любое слово, сказанное на людях, воспринимали почти как магическое, якобы прошедшее сквозь коллективное сознание и впитавшее часть его силы. Сидевший сзади немолодой мужчина шепотом обращался с вопросами то к одному, то к другому соседу, возможно, от напряжения поддавшись порыву убогого аутичного любопытства, свойственного позднему дошкольному возрасту, когда в безнаказанности единственной встречи расспрашиваешь, заинтересованно и безответственно, случайного встречного, как его имя, как фамилия, сколько лет, где живет, куда идет и чему смеется. Кто-то из окна автобуса узнал знакомое лицо и от нечего делать чуть было не выкрикнул "иди к нам".
С погодой не повезло. Оттепель и несильный ветер липли к метели, словно пальцы к нагретому движениями лепки куску пластилина, сообщая ей сходство с перевернутой автохорией бесконечно широкого дерева, растущего из центра поля зрения и забирающего назад свои холодные, мокрые и недолговечные зимние семена. Бесполезно было гадать, продлится ли снегопад еще час, сутки, неделю или десять минут атмосферные изменения пребывали в области тихой недосягаемости для каких-либо прогнозов и поддавались разве что отчаянно расширенному толкованию известного тезиса Дюгема-Куайна: отныне, господа, погоду больше нельзя предсказывать по частям, на отдельные дни, как вы привыкли, а можно только всю сразу, какая есть, была и предполагает быть.
Что касается наших двоих, они спокойно и очень по-разному грызли маковые баранки из общего прозрачного пакетика. Ничегосебе раскусывала кружок примерно посредине и быстро съедала половинку, слизывая крошки вокруг рта, после чего, отстраненно подержав на ладони остатки, не спеша обсасывала и обтачивала их, Никакой же сперва сжимал несчастную баранку, как давят силомер, правой рукой, и ломал ее, а дальше левой подбирал обломки и поочередно аккуратно поглощал их, бесшумно пережевывая, стесняясь даже того минимального звука, который был слышен ему одному. Потом он стряхивал крошки с ладоней, обеими руками зачем-то со своей одежды, на которую они попасть вряд ли могли, и время от времени с пальто своей спутницы.
Тем временем город окончательно проснулся и занимался утренним самоподбадриванием. "Я город, задыхаясь выговаривал он, я очень большой город, но я не так неудобен, как обо мне думают. Во мне есть рынок, есть клиника нервных болезней, несколько лесопарков для прогулок, гипермаркет и маяк, а еще строятся подвесные сады". Воробьи перекатывали клювами зеленоватые зернышки тмина, скатившиеся с проглоченного кем-то на ходу бутерброда, бабушка-лимонница с совиными глазами заняла привычную скамейку на выходе с бульвара, где деревья, легкие и угрожающие, как киянки, посажены рядами и срезаны по росту, так что вверх направлены не ветки, а бревна, безголовые, старые автомобили без верха, вертикально отбуксированные за уличные происшествия столетней давности. Молодые пивогрызы в полубессознательном состоянии спешили на работу, то и дело налетая на кого-нибудь, как если бы нарочно двигались не с места на место, а от человека к человеку. Горячие ПБОЮЛовские пирожки и холодные руки раздатчиков листовок. Чья-то собака, похожая на узкую финиковую косточку с отслаивающейся пленкой. Маленькое прошедшее развлечение сдувшейся паутинкой на буквах афиш. Дома, не вдруг бросающимся в глаза однообразием сравнимые с коробкой акварельных красок в руках ребенка, который от неумения и скуки рисует всегда примерно одно и то же. Разговоры в огородах под Киевом дядька с горя бузины объелся, а у тетки на толкучке дешевый шоколад никто не берет.
Наконец дождались и говорящего посмертника. Он ехал из недальнего пригорода и опоздал по случаю отмены электрички некоторые люди от полноты жизненных сил, как виноградные косточки в аппендикс, проскакивают мимо магнетизма больших мегаполисов и попадают в маленькие центробежные поселения, где дети учатся различать право и лево, ориентируясь по расположению двух частей, на которые делит город железная дорога.
"Покойному в его последние несколько недель сверхподозрительно улыбалась удача, энергично, как радиомальчик, вдыхая самоуверенность в паузах между словами, начал говорящий посмертник. Если он простужался, то всего одна в день чашка горячего чая поправляла дело, стоило ему лишь погреть о нее руки. Когда он входил в подъезд, там обязательно работали оба лифта, и кабина быстрейшего из них открывалась перед ним, не дожидаясь вызова, сама. Среди явных горемык и тех, кто не привлекает к своим несчастьям внимания, он вдруг оказался неизвестным науке редким видом, и после длинной паузы, погрузившей сказанное в теплое течение, обретенное без карты океана, по наитию и по памяти, вполголоса продолжил там, где пришло время вынырнуть и открыть глаза. Свободу очень легко перепутать с безвыходным положением. И в том, и в другом случае можно делать что угодно и как угодно долго, говорить хоть "аминь", хоть "тоже", хоть бранные слова. Но мы, кажется, пришли сюда, чтобы проводить его проводить и не забыть попрощаться, поверх земли одновременно бросить на могилу по горсточке снега, а в последней лопате глины несколько непременных сдвоенных снежинок, погоды не делающих, но препятствующих окончательной остановке чего бы то ни было. Известно ли вам, что пятьдесят лет назад могильщики однажды по пьяному делу забыли где-то здесь деревянно-стальную лопату, и она выкопала в сердце мертвого ямку? Со временем сталь растворилась, а черенок пророс. В тени этого дерева теперь начинаются все семидневные странствия.
В первый день странствующий сидит около дерева на корточках, ест, пьет и отсчитывает от последней войны трудные годы подряд, в калориях обыкновенной пищи, от единицы до полусотни. Заглянув к нему, можно увидеть на непокрытом столе гороховый суп пятидесятых, шестидесятые фри с мясной подливой, семидесятые холодные закуски, которые сначала вроде бы освежают после горячего, но вскоре пресыщают своей несвоевременностью, восьмидесятые чересчур сладкий десерт с цветочной отдушкой и избытком взбитых сливок сомнительной свежести, коктейли девяностых всей гаммы крепости и всех цветов видимого и прилежащих спектров на выбор, просто пряники в форме толстого сердца, в коробках по 450 граммов (что за странная цифра пять по девяносто, сорок пять по десять?), леденцы-"кирпичики" старого образца, в них рано или поздно открываются полости с острыми краями, царапающие язык. А что, спросите вы, дальше? Не знаю, но вернее всего, сытый и тяжкий дневной сон, длительностью редко уступающий обеду.
На второй день он откроет дверь первого подъезда кулаком, дверь второго ребром ладони, явится на службу в одну из бесчисленных светлостенных комнат в облике молоденькой барышни, и, испытывая неудобство от необходимости переобуваться на рабочем месте, вспоминая сменную обувь, которую заставляли приносить в школу, поскольку множество ног суть источник пыли, будет все утро чувствовать себя отвратительной многоножкой, вредной для здоровья окружающих. В полдень, стоя у окна, машинально съест кусочек рафинада и немного успокоится.
Третьего дня он проедет одну длинную остановку в вагоне метро, плача с закрытыми глазами (чтобы слезы успевали стекать по внутренней стороне век) и склонится музыкальной иглой над круглым диском столика "Метро Экспресс". Кто-то подойдет и бросит в дырку посредине диска жеваную-пережеванную жвачку, а незнакомая девушка, доставая проездную карточку, уронит перчатки, так неловко, что они проскользнут между стойками турникета и остановятся с запретной стороны. Он прольет немного кофе на пол и немного себе на одежду, вскрикнет, потом улыбнется, потом тихо скажет "аккуратней" и начнет сам перед собой оправдываться: "Но ведь что такое руки? Руки это всего лишь слабые передние ноги, преждевременно оторванные от земли, руки кенгуру, уезжать так в Австралию", но никуда не поедет, слишком похож на все, что происходит вокруг. Хорошее здоровье и крепкие нервы, даже, возможно, растительные хромосомы где-нибудь в запасном наборе позволяют ему пить много кофе, а потом продавать свои красивые длинные волосы и благородные, твердые, желтые азиатские ногти кондитерскому комбинату "Степь" для семнадцатого, кофейного сорта пряников в форме полуулыбки-полумесяца.
В четвертый день он окажется ребенком, его впервые в жизни сфотографируют, и он придет от этого в такой восторг, что по возвращении домой будет целый час ходить по периметру то одного, то другого прямоугольника внутри комнаты и повторять: три на четыре, четыре на шесть, шесть на девять, смеясь тому, что из одного человека можно без спросу понаделать столько кусочков разной величины. Четыре на шесть. Четыре на шесть на четыре на шесть.
На протяжении пятого дня, это будет воскресенье, он десять раз перейдет с торжественности, близкой к пафосу, на смех, близкий к язвительности, и одиннадцать раз обратно. Ни в одном случае не запомнит, почему. Уронит варежку на лед и поскользнется на ней, расскажет об этом нескольким знакомым. И вечером, поскольку многие стихийные бедствия, несчастные случаи и террористические акты, как нарочно, случаются в выходные дни, проходя мимо того, что останется от площади N, споткнется и упадет, а уже под землей растерянно прикоснется к перилам эскалатора, как если бы это недовложенное утешительное прикосновение могло кому-то помочь.
Утро шестого дня застанет его в какой-нибудь кофейне с чертом на паях, где время от времени он будет подсаживаться к одиноким посетителям и молча смотреть им в глаза, ничего не заказывая и ни о чем не спрашивая, пока очередной сосед не соблаговолит узнать в нем ангела смерти, приятеля по детским играм, известного человека или как-то иначе понять наконец, кто это и зачем около него так долго сидит.
В седьмой день он совершит еще много полезных и красивых дел. Из мелкоячеистой сети, забытой когда-то между землей и облаками, он вытащит спящего Олимпийского мишку, накормит его из малахитовой плошки одуванчиковым медом урожая 81-го года, выкрасит свежей черной краской, оставив белые пятна на месте глаз, улыбки и континентальных колец, и поведет гулять на поводке по льду Останкинского пруда".
По телу говорящего посмертника вдруг зверьково пробежала, помахивая хвостиком, усталость, он сбился и закончил почти скороговоркой: "Ну что ж, давайте расходиться, доброй ночи усопшему, его теплым по локоть рукам, в которых кровообращение начиналось в ногтях, такой он был интересный человек. По лицу его и при жизни можно было определить таковые всю жизнь тихо ищут наилучшие ходы и так же тихо умирают, как будто это очередная находка. Он был гений, настоящий гений, он прожил все триста шестьдесят градусов, полный солнечный круг, у него были внимательные умные глаза, посмотрите, они до сих пор как два оргстеклышка в ожидании своих препаратов, хотя перед нами давно уже вместо него мелькают одни перераспределенные клетки. Да будет земля пухом его страшным курносым ботинкам".
И говорящий посмертник рассказал старинный грубоватый анекдот на одном из полумертвых языков, кажется, на смеси армейского с арамейским.
II
Человек, особенно для взгляда со стороны, невозможный объект в невозможной формовочной леголандии, где мы снимся себе сверхзвуковыми насекомыми с нержавеющими лапками и коленцами, способными выворачиваться в любую плоскость, но начало мира случилось без нас, и никто ничего не умеет передать по цепочке творения назад.
Малышка Нуи спит. Руки ее, мягко согнутые, иногда вздрагивают. Короткие волосы медленно растут. В складках постели согреваются синие тени. Во сне часто переворачивается, как невозможный объект, перед пробуждением наскоро видит сны, в которых она то младше, то старше себя. Просыпаясь, сразу же делает глубокий вдох насколько способен глубоко дышать простуженный ребенок.
Коллоидный воздух местной полярной ночи. Окружающая темнота успешно притворяется зимним утром, расталкивает спящих и чего-то требует, не то бодрствования, не то, наоборот, сонной невнимательности и абстрактного, безадресного попустительства. Спина почему-то всегда чешется там, где трудно почесать, будто какой сорняк произрастает, дикая травка с несколькими штрихами в генетической памяти, последовательность которых подсказывает: "здесь не пропалывают". Отчетливая неприязнь к себе сразу по многим неразделимым позициям не то имя и не тот возраст, слишком раннее (или, наоборот, позднее) пробуждение, вчерашние и позавчерашние события, чувство не вины, а невостребованной ответственности, оно ищет выражения в интуитивном поиске действия, только и ждет проявиться, сродни болтовне двух старушек о приготовлении пищи, о том, что с чем едят и что бывает после. Каждое движение сопровождается убегающим в другую сторону призраком лучшего движения, и по утрам следы бега к совершенству, не отпускающего ни на шаг, хочется смыть с кожи как надоевшую маску, скрывающую одновременно два лица твое и тайны существования. Тянет еще в полусне резким движением согнуться на краю кровати и неоправданно долго бормотать о совести и сознании первое, что придет.
Масло на обычном месте (сверхлегкое), бутерброды тоже. Разогрей кашку с молоком. Не открывай холодильник надолго. Я тебе позвоню днем. Не пей сок холодным.
Она придерживает градусник рукой и ребрышками невозможный объект с ртутным равновесием под сердцем. Зажатый металлический столбик приближается к точке, откуда уже видны следующие равновесия, тонкие, как медные провода или серебряные нити, внутри которых достаточно слегка прикоснуться к человеку, чтобы привести в порядок и его, и массу менее заметных предметов вокруг.
Пока равновесие достигается, она мысленно ставит еще один расширяющийся столбик из любимых людей, игрушек, вкусного и красивого разнообразия. Маленькая башня помещается на кончик носа и подставляется лучу света. Это не так легко углы наклона и луча, и башенки все время меняются, а нужно совместить их так, чтобы башенка просквозилась солнечной линией вся, от вершины до основания. Глаза при этом открывать нельзя, потому что в такую погоду солнца не видно. В такую погоду слабый дневной свет дергается, как вблизи электрической лампочки, под которой размахивают платками и шарфами входящие и снимающие зимнюю одежду гости, а при каждом порыве ветра внутри слов их несложного разговора интонационными вихрями возникают заклинания. Про такую погоду говорят "падал прошлогодний снег" или даже "последние времена не вчера начались". Ближе к вечеру придет доктор, напишет на бумажке имя инфекции, велит лежать и молчать в сухую тряпочку. Но что такое простуда как не повод пройтись без разрешения по городу?
Для начала малышка как следует вывалялась в сугробе и в своей шубке хлебного цвета, белой мягкой шапочке и валенках стала похожа на свежий пирожок, весь в крошках мокрого холода, прорастающих сквозь корочку наружу. На нее заглядывались остролетящие снежинки. Они складывались в полете веревочной лестницей: встань и ползи. Передразнивая людей, шептали друг дружке случайные слова: "паспорт", "тысяча рублей". Одна, маленькая, но очень правильной формы, летела с открытыми глазами и болтала без умолку, а вторая, рядом, посапывала и клевала носом, потом на нее сверху упало пополнение, она ринулась вниз и на последнюю реплику ответила уже другой снежинке, а та заговорила с третьей. Их поток напоминал показательное применение стирального порошка к экспериментальной группе мнимых тканей. Все чаще тяжелые быстрые хлопья оставляли далеко позади отдельные белые точки, а наперерез и тем, и другим точно так же неслись машины, с той разницей, что там легковые, наоборот, обгоняли крупный транспорт. Между прочим, пришло ей в голову, снег может упасть неправильно, и тогда в следующий раз он вернется не весь, и воды будет меньше, или какая-нибудь не такая вода польется, и все погибнут. Надо бы добавить в воздух что-то легкое, и дорогу чем-то легким посыпать.
"Давай отрастим себе руки и сцепимся в апреле", предложила угловая водосточная труба, обклеенная промокшими объявлениями, соседней, очень на нее похожей. "В апреле нельзя", заупрямилась та. "А какая разница?" "Нас и так любая кошка с крыши насквозь видит". "Тем более какая разница?" "Разница курсов покупки и продажи составляет десять копеек за условную единицу и два рубля за другую условную единицу", обиженно вмешалась в их разговор табличка обменника. Взаимное безразличие большинства окружающих вещей и явлений казалось ей намного естественней, поскольку возникало и поддерживалось само собой, не вызывая ни зависти, ни беспокойства.
А на трубе, не пожелавшей сцепиться в апреле, с утра добавилось трепетное объявление:"Пропала маленькая болонка, кличка Николь,сука девочка, окрас белый. Очень пугливая, может забегать в трамвай". И где-то скользил трамвай с цифрой или буквой на лбу, позвякивая себе под лыжи свое junction-junction-interchange, приветствуя встречные трамваи-буквы и трамваи-цифры, и внутри него маленькая белая болонка, сука девочка, зевая и дрожа от страха, оставляла на стекле свое сообщение:"Или я забегу в трамвай лучше, чем сделала это вчера, или день прошел зря. Болонка Николь".
Обитателям трамвая, впрочем, и без того было что читать. У половины из них на коленях лежала одна и та же газета, бесплатные объявления в которой, как правило, начинались словами "я понимаю, что от хорошей жизни никто в эту газету не полезет...". Пожилая дама с открытым от любознательности ртом поглощала уголовный роман в мягкой обложке "Пуля для дуры", непроизвольно запоминая короткие реплики и благодушно улыбаясь. Если бок о бок с трамваем останавливался более или менее ухоженный личный автомобиль, несколько пассажиров неизменно, как по команде, с подозрением вглядывались в темноту его салона, его закрытого и оттого сомнительного внутреннего пространства, старательно не доверяя глазам своим эй, там, вы настоящие или как? Может быть, машина ваша напрокат, квартира тоже чужая, все вещи краденые, совместная жизнь по контракту, ребенка купили или обменяли на что-нибудь ненужное на вокзале, а на самом деле вы обыкновенные трамвайные болонки, и в бумажниках у вас вместо денег проездные талончики, и достаете вы их еще на улице, когда трамвая ждете, а если трамвая долго нет, то даже ручку дверцы автолайна, без лицензии катающего людей как масло в себе сыр, вы и то неправильно дергаете, слишком прямолинейно-на себя.
Витрины магазинов зашевелились в сумерках греющими накидками и никакими скидками. Там, где днем бросаются в глаза лишь свежие полосы ковролина среди истертых островов и полуостровов, неровности межплиточных замазок, пыль везде, где что-то треснуло, прогнулось или провалилось, ненадолго стала видимой и низко поплыла электрическим пледом, шаркая и спотыкаясь о поверхность, светотеневая решетка. Старая церковь под шумок автодвижения препиралась со своими пристройками: Вначале было Слово... А потом не было... А потом опять было... А потом снова долго не было...
Шуба, рифленый узор елочкой на спине, полукруг серо-бурой кроличьей шапки без резкого перехода продолжается полукругом лица. Синие веки и кораллово-красный рот, такой тонкий и прямой, что хочется разжать его и продеть наружу пуговицу. Идет, пожалуй, чересчур медленно для своих лет, то ли прихрамывая, то ли переваливаясь. Глаза узкие, но не горизонтально вытянутые монголоидные, а раскосые от вертикальной сдавленности: сверху навалились развитые надбровья, испуганные близостью атмосферной осады, а снизу щеки изо всех сил подпирают стихийное, неравномерное изобилие земли. Глаза, цепкие и жадные ко всему, что можно выхватить из оставленного им узкого дрожащего коридора. Девочка, будь добра, (а родители обо мне думали, что будет мальчик, отчего-то вдруг догадывается малышка). Девочка, будь добра, взгляни, у меня сзади платок не торчит? Нет, все в порядке. Спасибо (уходит). Мимо бетонного заборчика и теплораспределительного пункта. На воротах знак ограничения скорости пятью километрами. Под окнами упавшие предметы, не в силах свидетельствовать о подробностях выбросившей их жизни, понемногу останавливают разбег и начинают поворот на месте кругом в сторону предельной неподвижности.
Малышка босиком проходит на кухню и пьет совершенно холодный виноградный сок, полчашки, с каждым глотком запрокидывая голову и встряхиваясь, как мокрый щенок, только что из воды, на бегу взбалтывает перед употреблением изменившийся воздух, сбрасывает с нейтральной полосы соприкосновения покровов тела и пространства их общие мертвые клетки, элементарные частицы взаимных потерь.
Вскоре сок "запоминает" отсутствие привычного сопротивления и течет ровно, не захлестывая и не вымывая. Пока она пьет его, из этого несложного действия рождается редкое, но вполне жизнеспособное существо. В последнее время иногда происходят подобные вещи все началось с удачного эксперимента по сохранению редких видов, тогда эмбрион дикого тигрового зверя К. выносила и родила домашняя К., спокойное, сильное, благородное и величественное животное, обтекаемое временем, знакомое и с ласковым обращением (когда затылок почти сливается с прикоснувшейся рукой), и с периодическими приношениями его в жертву, царь прирученных зверей по праву наследования. Перспективы многообещающие уже сегодня с немалой вероятностью можно породить редкий вид в любом месте, если достаточно долго там находиться.
Воздух немедленно обволакивает новоприбывшее существо лучшими, самыми прозрачными своими сторонами. Редкий вид подает голос. Беспорядочно, но энергично двигая лапками, он в какой-то момент оказывается под веткой или флагом и теряется из вида, как невозможный объект.