Георгий Владимирович Иванов, родившийся 29 октября 1894 г. в Студенках Ковенской губернии и умерший 26 августа 1958 г. в богадельне городка Иер-ле-Пальмье ("богопротивного Иера" - говорил он), близ Ниццы, был, без сомнения, самым замечательным поэтом эмиграции. Надо бы уточнить, поскольку сразу вспоминаются имена Цветаевой и Ходасевича: был таковым в последние два десятилетия жизни.
Конец 30-х, 40-е и 50-е - период непререкаемого понтификата Иванова в западной русской поэзии, время непогрешимости сформированного им вместе с Георгием Адамовичем стиля "парижской ноты"; стиль, как и положено, был и у́же и мельче собственно ивановской поэтики, светил ее отраженным светом.
И хотя оппозиция Иванову существовала всегда, в 1939 году у "белых" ("белых" - в существенном смысле) не стало тяжелых фигур: Ходасевич умер; Набоков, переселившийся в англоязычную литературу, поостыл к русским делам Парижа. Правдоподобный ответ на вопрос о приоритете в искусстве непременно ретроспективен: чем ретроспективней - тем и правдоподобней. Но с Ивановым просто - у первого поэта эмиграции нет сколь-нибудь значимых конкурентов...
А теперь давайте отбросим отработавшее слово "первый" (невелика радость - умереть в доме для престарелых) - и получим искомое: поэт эмиграции.
Ни Цветаева, ни Ходасевич, ни, тем более, Бунин и Мережковский подлинными писателями эмиграции не были. Эмиграция имела для них ситуационный, едва ли не бытовой характер - характер вынужденного поступка, житейского случая. Дело здесь, несмотря на минимальную, например - с Цветаевой, разницу в возрасте, - в смене литературных поколений.
Для литературного поколения Георгия Иванова понятие "эмиграция" утратило случайно-ситуационный оттенок, стало объемным и всепоглощающим, наполнилось онтологическим содержанием. Иванов - поэт эмиграции как формы существования, как бытия. Эмиграция для него имманентна жизни: она и есть окружающий мир, в котором и нужно искать смысл - отыскивая его или не находя. Лежащее же за пределами эмиграции - трансцендентно, потусторонно.
Легко заметить: мир Георгия Иванова абсолютно подобен миру другого великого эмигранта - Набокова, "унесшего Россию" с собой, а точнее - в себе, и всегда верившего: вернусь - метафизически, книгами. Один мир, разница только в том, что Набоков находит ему внеположное оправдание и верит в существование трансцендентного, а Иванов не верит и не находит:
Хорошо, что нет Царя.
Хорошо, что нет России.
Хорошо, что Бога нет.
Только желтая заря,
Только звезды ледяные,
Только миллионы лет.
Хорошо - что никого,
Хорошо - что ничего,
Так черно и так мертво,
Что мертвее быть не может
И чернее не бывать,
Что никто нам не поможет
И не надо помогать.
Вся семантика этого страшного, гениального и чрезвычайно характерного стихотворения начисто отвергает любые попытки его ситуационного, скажем - политического, прочтения. Речь тут идет не об убийстве в Ипатьевском доме, а о смерти без воскресения. Понятно: если эмиграция - зримый посюсторонний мир, то Россия, синонимичная Царю (с прописной буквы) и Богу, - потусторонний мир души и бессмертия. Россия - душа, но ее, согласно Иванову, нет. Нет и бессмертия. Нет рая.
Нетрудно представить себе, как в таком контексте воспринимался, например, самоубийственный отъезд Цветаевой в СССР - в несуществующую Россию...
Хочется, конечно, солидаризоваться с осмысляющим универсум Набоковым, но и от ивановского - ледяного, пронзительного, математически выверенного - атеизма не запахнуться. Почему? А потому, что само искусство экзистенциально, то есть состоит из жизни и смерти одновременно. Моцарт, на самом деле, неотделим от Сальери; ядовитая алгебра рефлексии - от играющей гениальности интуиции. В простой констатации: ""Моцарт и Сальери" - Пушкин" - больше правды, чем кажется. Для наглядности я бы заменил союз в названии козлиной песенки знаком сложения, а тире - знаком равенства.
Принято возводить генеалогию Иванова к лермонтовскому полночному романтизму, но можно - и к пушкинской целокупности и "симфонии". С чем уж никак не соглашусь, так это с бытующим мнением о сверхобычной неоднородности ивановской лирики: в Петербурге и Петрограде он был-де щелкопером Жоржиком, занимавшим себя акмеистским чистописанием, а в Париже, пострадав, сделался гениальным поэтом. Нет, он всегда был поэтом эмиграции, только сперва эмигрировал из натуральной России в рафинированную культуру, а потом - в предначертанную ему экзистенцию.
Вот стихи 1921 года - так ли уж они несоотносимы с настроениями его позднего творчества?
Осенью, когда туманны взоры,
Путаница в мыслях, в сердце лед,
Сладко слушать эти разговоры,
Глядя в празелень стоячих вод.
С чуть заметным головокруженьем
Проходить по желтому ковру,
Зажигать рассеянным движеньем
Папиросу на ветру.
Иванов - поэт в высшей степени цельный, гармоничный и правильный. "Правильный" означает здесь - удивительно точно попадавший в такт стилистическим ожиданиям времени. Владимир Вейдле высказал в свое время проницательнейшее соображение: "серебряный век" вступил в "золотую фазу" в 1910 году, когда вся наша поэзия стала двигаться в неком "фарватере", ограниченном (так Вейдле и понимает - гранитом Невы), с одной стороны, поэтикой Анненского, с другой - Кузмина...
Георгий Иванов, подозреваю, занял в указанном русле абсолютно срединное, равноудаленное от берегов положение. Он - идеально равновесный поэт: в нем как бы полностью прореагировали и взаимонейтрализовались щелочь и кислота - Анненский и Кузмин. В нем все спиралевидно вернулось к - тоже водянистому - Блоку.
В сравнении с Блоком ранний Иванов - сельтерская водичка, конечно. Но лед - результат замерзания Н2О, форма ее эмиграции. А уж кристаллической соли позднему Иванову, написавшему как-то о "скрипящей в трансцендентальном плане" телеге, не занимать.
И вот этот нигилист возвращен в Россию. Сперва - однотомником, подготовленным Н.Богомоловым и вышедшим в серии "Из литературного наследия" (1989). Теперь - и трехтомником, составленным Е.Витковским и В.Крейдом. Но оглянувшись вокруг, сможем ли мы твердо сказать: язвительное неверие Иванова посрамлено? Увы, рая здесь, как будто, не наблюдается...
Объемистое, почти двухтысячестраничное, издание достаточно представительно. В первом томе дан свод стихотворений, куда не вошли лишь стихи раннего периода - в том числе и опубликованные поэтом в книгах 1911 - 1916 годов, но не включавшиеся им позже в итоговые сборники.
Второй том составила проза - не лучшая, за исключением предэкзистенциалистского и новаторского "Распада атома", часть ивановского наследия: роман "Третий Рим", "Книга о последнем царствовании", рассказы и очерки.
В третьем - причудливая, эгоцентричная и донельзя необязательная мемуаристика, варьирующая зачастую несогласующиеся между собой описания одних и тех же событий: "Петербургские зимы", "Китайские тени", мемуарные очерки. Завершается том избранными литературно-критическими статьями.
Наследие Георгия Иванова никогда и нигде до сих пор не собиралось в таком объеме: в отличие от Гумилева, Ахматовой или Мандельштама, хорошо освоенных западной и эмигрантской славистикой, Иванову в этом плане не повезло. Поэтому трехтомник, несомненно, - настоящий подарок ценителям поэзии и высокой литературы. Но, при всей искренней благодарности составителям, комментаторам, редактору (В.Кочетову) и издателям, вынужден сказать несколько неприятных фраз.
Читатель, обратившийся к научному аппарату издания, столкнется, думаю, с определенными трудностями и неясностями. Оставим, однако, эти вопросы на суд практикующим ивановедам - тем более, что ждать долго, видимо, не придется: склонность филологов к взаимным разборкам общеизвестна. Но вот одна из текстолого-комментаторских неполадок просто чудовищна. Она демонстрирует пугающую степень невнимания и нелюбви к поэзии, свойственных, оказывается, людям, которые поэзию профессионально исследуют и комментируют.
В статье "Поэты и поэзия" (текст ее воспроизводится по парижскому журналу "Возрождение") читаем: "Каждая строчка Кленовского (заметный поэт второй волны эмиграции. - А.П.) - доказательство его "благородного происхождения". Его генеалогическое древо то же, что у Гумилева, Анненкова, Ахматовой и О.Мандельштама".
Детская задачка: из четырех перечисленных имен выбрать одно, не укладывающееся в смысловой ряд... и исправить журнальную опечатку. Куда там! Профессор университета Айова-сити Вадим Крейд не может удержаться от следующего фантастического комментария: "Анненков Юрий Павлович (1889-1974) - художник-график, портретист, мемуарист".
Исследователь писателя Б может, конечно, не знать о существовании писателя А, но странно, что г-ну Крейду никогда не попадалось на глаза знаменитое ивановское стихотворение 1954 года, которое другой комментатор, Г.Мосешвили, справедливо называет "программным". Вот им и закончу:
Я люблю безнадежный покой,
В октябре - хризантемы в цвету,
Огоньки за туманной рекой,
Догоревшей зари нищету...
Тишину безымянных могил,
Все банальности "Песен без слов",
То, что Анненский жадно любил,
То, чего не терпел Гумилев.
1995
Продолжение книги "Воспоминания о Евтерпе"
|