Татьяна РИЗДВЕНКО

Для Рождества, для букваря


      М.: ОГИ, 2002.
      ISBN 5-94282-022-8
      60 с.

          Заказать эту книгу почтой

I

БЛИНЧИК

* * *

Скрипит несмазанное счастье.
Дай, Саша, маслица чуток,
и сахарку огрызок чайный,
и чесноку зубок.
Все хорошо, но специй маловато.
Твой зуд понятен, Саша, мне.
Мне тоже хочется в Египет
со всеми наравне.
Египет непринципиален.
Есть город Мышкин где-то там.
В него необходимо съездить,
пройтись по Мышкинским местам.
А впрочем, бледное Кусково,
мне кажется, сойдет.
Пусть только грязная короста
с него сойдет.
Хотя на эдакой тарелке,
средь регулярности такой –
такой мучительный покой,
что я здесь не в своей тарелке.
Я знаю, что нам нужно сделать:
фарфора поглядеть.
Мечтательным и наглым взглядом
стекло с него раздеть.
Чтоб, обнаженный, безвитринный,
дыша прохладой пор,
цвел пожилой и вечно юный
медлительный фарфор.
Рекомендую, Саша, эту муку:
особенная нежность и тоска
в том, чтоб отпить из чашки заповедной,
не толще волоска.


* * *

Избыточным зрением бог наказал.
Вижу насквозь Ярославский вокзал:
везут бомжовую королеву.
Без ног, зато в бараньем боа.
По праву сторону и по леву
воздыхателей два.
Вижу плевок серебряный, знаю чей.
Вижу в Лосе ядовитый ручей,
где Иван Данилович ловит бычков –
угостить соседушек и внучков.
Вижу жизнь в обратную сторону,
поделенную как бы на два крыла,
где всякого – поровну.
Отчетливо: место, где умерла.
Вижу жизнь пустую, консервную банку.
Просыпаясь нехотя спозаранку,
распускаю зренье мое, как масло,
чтоб горело чисто и медленно гасло.


* * *

Легко спугнуть рябиновую птицу
гимнастикой своих скрипучих рук.
Как раскусить баранки бледный круг,
как чаю благодатного напиться.

Картина утра: стая снегирей
с бессмысленно кричащими грудями,
гремящие меж мерзлыми жердями
рябинами и прахом сухарей.

И мне вначале было наплевать,
но эдакое стало наплывать –
сентиментальность? Седина в ребро?
Иль возрастное тихое добро?

Я увожу свой размягченный взгляд,
покрытый линзой нежности и влаги
обратно в дом, где пламенем горят
мои бумаги.

...Эффект житья на третьем этаже
меня пугает, в сущности, уже
мучительным вниманием к земле
на тонущем на этом корабле.


* * *

О, позвоночник! Жемчуга ли нитка
рассыпаться готова от избытка
нарядной тяжести, дороговизны, шика –
и заскакать по полу белым градом.
Так ты, разбит своим карманным адом,
лежишь ничком на самой кромке крика.

А был такой мужчина, Пал Иваныч.
Он распинал больных, как на кресте,
на теле собственном, и щелкало везде
под пальцами, и проходило за ночь.
К нему стояли согнутые люди
с рентгеновскими снимками в перстах,
и щелкало у них во всех местах,
и расправлялись вогнутые груди.

Короче, сотвори себе кумира,
чтоб тупо не простаивала лира,
чтоб злой жучок ее не обглодал.
Чтоб внутренний костер не голодал.

О, Пал Иваныч, вынь мою болячку
и сердце суетливое впридачку,
на полотне рентгеновского снимка
чтоб от меня остались сон и дымка,
невнятная оскомина долгов
и бледная мозоль от жемчугов.


ЭТЮД

Огонь в ночи, в помойном баке,
у Курской станции метро...
Как сразу сделалось светло,
тепло и празднично в клоаке.
Апреля черное стекло
шипит и плавится от жара.
Забыла я, куда бежала,
глаза дымком заволокло.
Бродяги темные застыли,
их ноги босые застыли,
бутылки мутного стекла
умолкли в недрах темных сумок.
Уют бесплатного тепла
прекрасен в это время суток.
Притормозив, гляжу в огонь:
как свежевыкупанный конь,
такой же нестерпимо красный.
Шипучий, маленький, напрасный.


* * *

В ладонях жиденькую нежность,
висящую на волоске,
носить, лелеять и голубить,
не выпускать ни на секунду,
поскольку жалко упустить.
А то мизинец приподнимешь,
увидишь нежный студенек,
как если б жидкий лунный камень,
голубоватый холодец.
Я молодец! Земная трусость
найти и тут же потерять
меня отменно закалила,
опутала, закабалила:
что я могу еще сказать!
Я жизнь подглядываю в дырку.
Она зовет меня, зовет.
Во мне ж, как это не печально,
уже кончается завод.
Лишь нежность тающей медузы
лежит в ладонях, цельный кус
голубоватый, лиловатый.
Слышна щекотка искушенья:
попробовать ее на вкус.
Но трусость, трусость не пускает!
Она одна меня ласкает
нечутким розовым перстом,
вдали от шума, под кустом.


* * *

Вот нежности замысловатый плен
прохладные чертоги предъявляет
и пузырьками тело наполняет
от горла до колен.
И контур, нарисованный пунктиром,
потроганный задумчивой рукой,
несет свой вызывающий покой
по службам и квартирам.
Ты радуешься этому дрожанью
как собственной души подорожанью,
наивной памяти, тасующей открытки,
объятия, напитки.
Ладони, полной зыбкого тепла,
реснице, полной жидкого стекла.


* * *

Как это некоторыми говорится:
"Есть еще творог в твороговницах".

И это отрадно, тепло и приятно,
и мелкой щекоткой внутри щекотит.
И словно бы время обратно катит.
...Случилось хорошее в коий-то раз:
не в теплую дулю слова уложились,
не в пресную мерзость,
визгливую дерзость,
а в то, что и нужно как раз.
Я в темном углу пожинаю удачу,
вином обмываю, бархоткой наждачу.
безудержно, елки, горжусь:
я, типа, на что-то гожусь.
Гордыня Иванна, расейская тетка,
наивная, в духе лубка, –
о, как обольстительна Ваша щекотка
подмышкой и возле пупка.
За беленький кончик свою писанину
несу и бужу дорогого мужчину –
проснися, соколик, прочти
какой ренессанс приключился со мною
в процессе земного пути.
Женою стабильно и долго любим,
мой муж извинит мне ночную побудку.
Назавтра домой принесет незабудку,
сурепку, ромашку, люпин.


* * *

Муж испек мне желтый блинчик,
Тортик, пирожок.
В чертежах и пентаграммах
Весь его кружок.

В центре – алая голубка
С розою в устах.
А поодаль – черный ворон
прячется в кустах.

Что за прелесть! Ай да праздник!
Желтый пирожок
Мы изрезали, не дрогнув,
Вдоль и поперек.

И у клюквенной голубки,
Вестницы любви
Съели губки, съели глазки
В розовой крови.

А слова, что мелкой рябью
Шли по пирожку,
Про планиду были бабью,
Женскую тоску.

Мы спокойно проглотили
Горькие слова,
Чтоб не шла о нас по свету
Странная молва.

Чтобы сердце не сжимали
Скука и тоска.
Чтобы люди не крутили
Пальцем у виска.


* * *

Дитя к зиме не припасло
грибов, орехов, сухофруктов.
Оно в смятении и страхе:
оно заметило снега.

Все деревянные лошадки,
пластмассовые самосвалы,
пружинки, крышки и колеса
не стоят этой красоты.

На кристаллической решетке
листочки, палочки, орешки –
подарки щедрыя природы –
позорным мусором лежат.

Все обесценилось и сникло,
все потеряло честь и совесть
на фоне неостановимой
и беспощадной белизны.

Дитя, дрожа, нейдет с коляски
в пуховую пучину эту,
ведь абсолютно неизвестно,
как поведут себя снега.

Не дрейфь, дитя: придет привычка
в усердье будничном и трезвом
зимы божественную манку
переводить на куличи.


* * *

Кузьминки бледные с сосисками прудов.
По выходным здесь часто кормят уток,
тем самым отдыхая от трудов
на несколько минуток.

Здесь место есть, его особый срез:
присмотришься – оно Булонский лес
в миниатюре, 18 соток.
Лишенный, впрочем, ласковых красоток.

Беседки, сплошь увитые флажками,
бесперебойно кормят пирожками
зашедших отдохнуться от трудов,
чей вид не по-французски ерундов.

...Закрыть глаза. (Как зябко здесь, дружок...)
Неслышно пережить культурный шок.
Стоически осколок красотищи
заесть кусочком пищи.

Сберечь еды для стайки жирных уток.
Собрать их в тесный маленький кружок
и назидательно скормить им пирожок.
С эффектами. Без шуток.


* * *

Насмешничать со Стеллой и Ядвигой,
над книгой, ситуацией, интригой.
Балакать длинным смуглым языком,
о чем – не важно, наплевать, о ком.

Вошли, заклокотали: понесло
тугую речь пешком по первопутку.
На третьем часе требую минутку
почистить якорь, поменять весло.

Болтать еще быстрей, наполнить баки
в литературной "Бешеной собаке",
"У Гиви" мохноногого, у Гоги,
по телефону или по дороге.

Жизнь, кстати, увязает в этом трепе
как Таня Стыркас в солнечной Европе.
Как я – в семье, настолько, что, увы,
снаружи только кочка головы.

Но, падая в воронку суесловья,
мы как бы создаем себе условья,
и в темном смраде скачущих словес
до низких добираемся небес.

И хорошо! И здорово, что низких:
не больно будет жопу разбивать,
и времени не хватит забывать
о нестерпимо близких.


* * *

Как суета сознание сужает,
и шелковое время разжижает,
и времечко сливается в воронку
немного, потихоньку, навсегда.
И я, очнувшись, говорю: КУДА? –
ему вдогонку.
Так много времени: десятки, миллионы.
его везут товарные вагоны
и складывают у моих дверей.
Бери его и пользуйся скорей.
Так мне казалось. Вот что оказалось.
Кладбищенская темная усталость,
как сука, навалилась на хребет.
А времени нема, не стало, нет.
Какой облом! Рыдать как первоклашка,
забывший обувь сменную в мешке.
Чего еще? ЖЕВАЧКА, промокашка,
казенное растение в горшке,
в пыли мохнатой, цвет его невнятен.
Тоска, гнедая школьная тоска
растет и длится. Черная доска –
какой прекрасный фон для белых пятен.
Так мне казалось. Вот что оказалось.
Что все не так, что времени осталось
ну, года на три, максимум на пять.
Потом – не знаю, не могу понять.
Едва ли смерть, уж это было б слишком.
Воображай, что хочешь. Пей до дна
скупую жизнь хорошего вина.
Готовь пакет с расческой и бельишком.
Зачем? Да просто так. В расчете на.


* * *

Даны мне чай и шоколад,
и сыр зловонный и прекрасный.
И все – и больше ничего.
Ни вдохновенья выстрел красный,
ни предвкушение его.

Хотя влечение к сырам
сродни любовному влеченью,
дрожанью и слюнотеченью –
где рот зиял – зияет срам.
(Едва ли страсть к такой отраве
любовью называться вправе.)

А шоколад, забытый мужем,
признаться, мне сто лет не нужен.
Порода жалкая сластен –
Иванов, Машенек, Настен –
во мне презренье вызывает,
и едкий смех, и тошноту,
и сухость пресную во рту.

Но кто решится чай обидеть
хороший, честный, наливной,
без сахара и без лимона,
без всякой мерзости иной?!

Короче, чай, короче, с сыром.
Вот так конец приходит лирам.
Вот так мельчает их масштаб,
(увы: особенно у баб)
вот так их струны обвисают...

Но все равно ее не брошу,
она была, была хорошей!
Пускай звенит о пустяках
в моих натруженный руках
тяжелой, но прекрасной ношей.


* * *

Лена. Мы все тогда были Ленами.
Сверкали безудержными коленами.
Однако выжила ты одна.
Лена, как ты избежала тлена?
Запиши мне рецепт своего бальзама,
пароль сезама.
...Что-то пухнет и ширится и, вероятно, лопнет.
Сливочным маслом в печенках тает,
плавится, нарастает.
Короче, слишком много тепла,
избыточной нежности.
Поразившей внутренности,
поразившей внешности.
Давай что ли, Лена, дружить домами,
миловидными ежиками в тумане
пить, что ли, кофе, бродить бульварами,
как в детстве, проверенными парами.
Лена, как бы все это облечь?
Было бы здорово: вместе лечь,
или просто оформить все это в речь.
В теплую словесность, где так хорошо.
Развесить по веткам свои манатки,
рассказать тебе, Лена, простую жизнь
в обратном порядке.


* * *

Мне нечего сказать, мой пламень аккуратен,
подкручен фитилек, опрятен огонек.
С десяток дорогих десятилетних пятен
повыцвели давно, и загрустил конек.
Какой конек? – ну, мой, сутулая коняшка,
привычка языком чесать.
Как бусина, жемчужина, блестяшка –
на нитке повисать.
Случилось: бледный сон сковал младые члены,
и этот нервный сон мне был хрустальный гроб.
Действительность, политика, чечены
видны едва, не разбудиться чтоб.
Проснувшись, я с тоской и скукой замечаю:
вспухает дельта Волги на руке.
На службу и в народ, в кино, напиться чаю
я вывожу себя на поводке.
Опрятность, тишина – я так о них мечтала,
и десять лет спустя вполне их обрела.
Но вдруг заметила, что кончилось начало
и юность померла.


СУДЬБА

Рыба брошена на лед.
Блещет матовой фольгою.
Кто водички ей нальет,
кто ударит острогою?

А лежат у ей внутри –
сам проверь и посмотри –
сизо-красные останки,
косточки и пузыри.

Но пока она жива,
и стальная голова
не дает хвосту покою –
так и бьется под рукою.

Бьется все ее добро:
меркнущее серебро.
В запахе ее черты
голой слившейся четы.

Глаз в каемке золотой
исключительно пустой –
ни мольбы о состраданье,
ни насмешечки простой.

Взять пахучую, обнять,
запах страсти обонять.
Предложить свое тепло –
растопить ее стекло.

Поднести ее к окну,
предложить иную долю:
отпустить ее на волю,
серебристую, одну.



II

ВЕТРЯНКА

* * *

Ресницу вынимая из ноздри,
ты понимаешь – все смешалось в доме.
Уже не ты, а некто до зари
с любимой кувыркается в соломе.

А твой удел – взволнованно дыша
себя любить в ночи одною правой,
вполне напоминая мальчиша –
мальчиш-плохиш – и целою оравой

к тебе приходят призраки тех лет:
суровый папа, бьющий по фалангам,
пластмассовый зеленый пистолет,
ковбой, вполне объезженный мустангом.

Достань носок из фартука, утри
высокий лоб, высокий рост яви-ка.
Сегодня ночью, что-то где-то в три
абсурдность бытия достигнет пика.

    1994


* * *

Читая братьев Карамазовых,
глубоких и неодноразовых,
как жизнь твоя встает на цыпки,
на цыпках дышит и живет.
Но как моменты эти зыбки...
Вот груша – плод полузапретный,
бедраст, фигурист, золотист.
Чу! Сладкий дух ее конфетный
тебе предсказывал дантист.
Читая братьев окаянных,
жалеешь всех больных и пьяных,
старуху на одной ноге
и эту жизнь на букву "г".
Так и живи, читая братьев,
все двери в мир законопатив,
и слыша вопль из-за стены,
не верь подначкам сатаны.
А верь печатному листу.
Чу! Русью пахнет за версту.
Здесь русский дух, здесь Русью пахнет.
Проезжий проститутку трахнет,
забравшись с нею под перрон.
А ты не верь, все это сон.
Все это пакостное чтиво,
А жизнь – возвышенно-учтива,
в обложке черно-золотой
под теплой литерой литой.

    1999


* * *

Европа Фицджеральда столь тесна,
что неизбежно столкновенье с тестем,
свояченицей, другом, мертвецом,
и прочими, собравшимися вместе

за чашкой кофе, плошкой супа, за
лежанием на пляже или гольфом.
О, девочка! Я сразу вас узнал
по розовым щекам и белым гольфам!

Европа тесновата. В ней всего
15-20 комнат, 8 спален,
для тенниса площадка, вестибюль,
и мсье за стойкой, взор его хрустален.

    1992


* * *

Как смертен человек и хрупок,
как много в нем прозрачных трубок,
в которых жидкости кипят
и жизни вишенку кропят.
Густые сыворотки детства
и поздней зрелости вода.
И правит вечное соседство
окоченевших глаз слюда.

А вот сугроб по Ярославке,
замерзший мальчик в нем лежит.
Милицанера областного
рука – глаза ему смежит.
Высокий мальчик и кудрявый
лежит избитый под кустом.
Его два друга опознают
в морозном морге областном.

С последней выпасть электрички,
и в дачи жаркие скрестись,
пока стрекочет по привычке
подостывающая жизнь.
И удовольствоваться синим
сугробом, странным в ноябре.
А дальше ничего не видно
ни нам, ни птицам на заре.

    1996


* * *

Ветрянка, сэр! Она лежит в ветрянке,
зеленая, пупырчатая сплошь.
Лежит на узорчатой оттоманке,
разбрызгивает мизерную дрожь.

Не дожил Климт до этого момента,
до крапчатой до этой красоты.
Холодные немые киноленты
не дожили. Пупырчатая, ты

в очках, с температурой, просто прелесть.
Горчит во рту, и классно так горчит.
Больная ты и стерва я, мы спелись,
и наша кровь эстетская стучит.

Лежи, болей, закатывай глазища,
я буду жрать горчащий шоколад,
жевать и наблюдать, как ветер свищет,
и астма рыщет, и цветет халат,

китайчатый, как раз из тех халатов,
и в нем твоя пупырчатая плоть
болтается, больная, в анфиладах
болезни, что не в силах побороть.

    1991


БЕСПРЕДМЕТНОЕ

Подобье тишины организуя
прижатьем пальца к середине губ,
пережидаю нежную грозу я –
прошу, не будь стремителен и груб.
Не то, что вы подумали, другое.
Прозрачную густую тишину
я пробую фламандскою ногою
и различаю лесу и блесну.
Я вижу – два физические тела
переплелись в телесном макраме
по-братски, по-сиамски, оголтело.
А я смотрю и думаю в уме:
зачем мне это двойственное братство,
смешение кровей, полуродство?
Посмотришь – райство,
приглядишься – адство...
В уме ты отвечаешь: каково! –
взгляни-ка – тишина на льдистой кромке,
молчание, смежившее уста,
закатный луч на золотой коронке
злодея, целовавшего Христа.

    1995


* * *

Как долго спали. Солнце встало,
и село солнце, и опять.
Густым быльем позарастало
все, что могло позарастать.

Не растолкавши, косяками
друзья с подругами ушли.
Классическими пустяками
во сне все это мы сочли.

Проснулись: боже, скоро осень,
сквозь пальцы утекают дни.
исчезли все, о ком ни спросим –
любимый, мы совсем одни.

Что одновременно пугает,
и восхищает, м велит
объять руками и ногами
тебя, пока душа болит.

Как шатко это равновесье,
и как болезненно светло.
Себя мы к вечности подвесим,
как воду в ложке, как стекло,
чтоб время медленно стекло.

    1997


ЗАПОВЕДНИК

Январский дождь, глянцующий окрестность,
подчеркивает нашу неуместность
в местах обетованных, где избыток
величия и памятных открыток.

Вот суета, вот войлочные тапки,
экскурсовод – плененный голубок,
и ранящие душу в левый бок
различной падалью торгующие бабки.

Мы пешими пройдем все расстоянья,
чтоб рассмотреть добро и достоянье.
На желтом льду рыбаческих озер
переживем блаженство и позор.

...Идти по льду к чернеющему парку
на мнимый свет, на призрачную арку,
бояться лунок, трещин, темной глуби,
и психовать, и радоваться в кубе.
Внести гуськом на пасмурную сушу
смешное тело, маленькую душу.
Дурацкий подвиг в качестве подарка
с поклоном положить у края парка,
прикрывши смесью смеха и юродства
самим себе внушенное уродство.

    1999


ПИКНИК

За что случился с нами этот пир
средь посторонних дев, дерев и дыма?
Сначала выпивали, онемев,
Затем плясали, радовались мнимо.
Затем уже не мнимо – обнима-
лись лев и козерог, лиса и заяц.
Я помню изумление свое
внезапное: что это? – цирк? – вокзалец?
Диковинная всякая еда
то булькала, то нежно золотилась.
Заплакали: за что нам и когда
закончится, и только бы продлилось.
Безумье – вот точнейшее из слов.
Мы приглядели маленького фавна,
в очках, как помню, темных, и в речах
звучавших обольстительно и плавно.
И только бы не думать о вчера
и завтра, и в гремучую воронку
со смехом усвистеть, теряя все –
ключи, бумажник, хрящик, перепонку.

    1996


* * *

Акулий зуб, коралл и черный оникс
висят себе гуськом.
Глядят они спокойным, безмятежным
этническим глазком.
И этой комбинацией нехитрой
такую красоту
являют оку, схваченному линзой,
с трещоткой на хвосту.
Разнообразным всяческим глаголом
набита голова,
а тут висят себе в восторге голом
чистейшие слова –
ориентальным сдержанным намеком,
безделкой, пустяком,
меж суетливым восхищенным оком
и русским языком.

    1993


* * *

Прелестных девушек толпа:
актриса, критик театральный,
и шлюха, рот ее овальный,
печальный, ибо не глупа.
Чему смеяться, елки-палки,
трясти дизайном головы,
когда нахрапа и смекалки,
все ж недостаточно, увы,
для счастья, мреющего из-за
литературы, жизни. Для
чего вся эта антреприза?
Актриса скажет: "Как же, бля!
Тянуться к свету, нюхать вина:
какой у них букет и цвет.
И убиенною невинно –
виною страсть – сойти на нет".
Для театральной критикессы
все в мире ясно, для нее
в финале каждой новой пьесы
стреляет пыльное ружье.

    1994


* * *

Страдает тело в месте, где пупок
на ключик золоченый претендует,
суля анатомический театр –
да вытрет ноги всяк сюда входящий!
Сколь тело заявляет о себе
язвительно, и язвенно, и громко –
и в том забота видится – увлечь
пороком тайного стихосложенья.
Слагай, слагай – стреляют позвонки.
Слагай – в ушах покашливают залпы –
переводи матерчатую жизнь,
производи бесплотное, тупое.
О, если бы друг остеохондроз
дарил нам астры, розы и на "хонде"
на службу ежеутренне возил...
Тогда бы да, тогда бы вероятно!
Но тела восклицательная боль
душевную болячку возбуждает –
стихосложенья тяжкую болезнь,
восточную стихосложенья сладость.

    1997


* * *

      Нюше

Сестра, буржуазная лань, то линяет, то льнет
к европейскому миру чужому русалочным телом.
Останься, остынь, без тебя образуется лед
в дому опустелом.

Я вечно стою и я вечно задрав голову
полет и парад наблюдаю роскошной мятежной сестрицы.
Она в облаках, а я все на плаву, на плаву –
плыву и роняю ресницы.

Откуда такая моторность и нежная мощь,
и ненависть, и красота, и любовь, и погода?
Сестра заводная родная и младшая дочь –
звони в телефон, приезжай раз в году, раз в полгода...

    1996


* * *

Отроковица Пушкина зовет,
фарфоровое блюдечко торопит.
Дух Пушкина не хочет, не идет,
выплевывает жалкую приманку.
(На самом деле все совсем не так.
Здесь Пушкин повсеместно и повсюду,
на кухне тихо двигает посуду,
тревожит штору, шевелит башмак).
Отроковица, полная огня,
то замолчит, то к Пушкину взывает.
Зачем ей Пушкин, ладно б кто другой.
О, дерзость воспаленной малолетки!
А явится – что станешь делать, дева,
над яблоком запнувшаяся Ева?
Себя предложишь для любви и муки,
ему протянешь розовые руки
и радостное ровное лицо,
как наливное спелое яйцо.
(Друг Пушкин, насладись победой,
спиритку юную отведай.)

Июньской ночи наважденье,
неслышный шепот, блюдце, свечи.
Отроковицы, будто печи,
раскалены от напряженья.
И Пушкин здесь, но он не станет
мизинцем блюдечко толкать,
и вспоминать порядок букв,
от коих начал отвыкать.

    1998


* * *

Один сплошной фигуратив,
предметица и все такое:
все, что потрогано рукою,
спешит, приязнью окатив.
Квадраты быта и овалы,
нечесаные одеялы,
в нескромных пятнах простыня –
прошу, отвяньте от меня.
Вот два балкона – правый, левый,
но где один сплошной поток,
где воздух сфер – незримой плевой
пол прижимает потолок.
Я говорю тебе – ловушка
все то, что домом мы зовем.
Нам корм суют, нам чешут ушко,
но мы отсюда не уйдем.
Мой личный персональный воздух
уж на исходе, пять углов
квартиры в литографских розах
качаются, как пять голов.
Привет, телесное с предметным,
мы с осуждением ответным
спешим к окну, нас увлекло
желанье выдавить стекло.
Желанье выдавить по капле
раба предметицы земной,
что будет сказано на камне,
воздвигнутом по-надо мной.

    1997


* * *

Как при кипенье портится характер
воды плебейской из водопровода,
невыхоленной, с фауной и флорой –
простой грязнули непосеребренной, –
так же и ты, мой друг, так же и ты.
Так же и ты – твой девственный микроб
пошел под ножик облученья жизнью,
сгорел в крутом бурливом кипятке.
Классическим Иваном обновленным
ты вышел из воды и стал поодаль
зовущих медных трубочек и труб.
(И труп – двусмыслицы кусачей-
собачьей нам никак не избежать).
Задумайся над этим парадоксом,
но не свихни прокипяченный мозг.
Но, интересно, так ли устает
вода, бредя к ста градусам кипенья,
как ты, достигший тридцати шести
лет – в этой точке времени и места.
Я знаю, чем все кончится – банальным
простейшим чаепитьем – чем еще
способны обернуться эти воды
кипящие и льющиеся из.

    1997


* * *

Квартирная хозяйка, бог войны.
Бок о бок мы живем по ейным оком.
Все наши тщанья, радости и сны
свернулись в этом вареве жестоком.

Вот день кислотный, следом – щелочной,
как много в атмосфере сволочной
богатой энергетики бесплатной.
Как много места в комнате квадратной.

...Дай повод для юродства – я совью
кудрявые густые арабески.
Вот я в каморке жидкий кофе пью,
вот в руки мне вонзаются железки.

Квартирная хозяйка, кто ты есть?
Как в душу твою темную пролезть
и встретить там процентщицу-старуху
иль бледную худую потаскуху?

Воображенье русское гнедое
все мчит мое сознанье молодое
туда, где мне увидеть подвезло
как бьются об заклад добро и зло,

где нас унизят и озолотят,
где птицы нам на голову слетят,
где когти глубже острые вонзай-ка! –
прелестница – квартирная хозяйка.

    1998


* * *

Физиологий женских и мужских
смешно мне и занятно перемирье.
Не скушное соитие – отнюдь,
сплошная драма, молнии, массовка,
эффекты звуковые, дым, пальба,
немного текста, много знаков пре-
пинанья – чу! – разъяты телеса.
Гроза прошла, озон. На ветках капли.
Герои вытирают пот со лба.
Но нет лишь андрогина...
Где ты, мальчик?..

    1995


НЕМОТА

Координатор пищи и питья,
язык молчит, физической работе
отдавший жизнь, справляющий досуг
в сочувствии разнузданной зевоте.

Заряженный всего на двадцать лет,
смеявшийся – болтавший – лепетавший,
язык молчит, как будто вдруг ослеп
огонь ума, мяса его питавший.

Ни Бэ, ни Мэ. Обходят стороной
сей тихий угол звуки и понятья.
Два ангела – забвенье и покой –
справляют здесь античные объятья.

Но так зрачки встревожены, и так
трепещет ухо в поиске сигнала,
что кажется – мгновенье, и опять!...
Но все пропало, в сущности, пропало.

    1995


* * *

Облизываешь палец. Задираешь. Ждешь.
На пальце медленно проступает погода:
температура воздуха, ветер, дождь,
количество утонувших в Судаке и Форосе.
Показания пальца нет нужды проверять:
палец не обманет, даже если его оближет
божья коровка, собачка, едрена мать, –
как палец покажет, так то оно и будет.
На сгибах пальца есть ряд параллельных морщин,
морщины эти важны, их число постоянно –
это количество твоих верстовых мужчин,
или женщин. В зависимости от того, кто ты.
Кто ты, ну кто ты, чей палец мудрее всех,
чей ноготь в небе, чей локоть дырявит почвы,
на коем расписаны годы и судьбы всех,
по плечо влезающих в ящик в поисках почты.

    1994



III

ПЕТЕЛЬКИ И ШИРИНКИ

* * *

Хорошо быть девочкой из хорошей семьи.
Плохо быть девочкой из хорошей семьи.
Хочешь сказать: еб твою мать,
но еб твою мать говорить не смей.
Это ранит мать, абстрактную мать,
смутит дитя, искалечит мужа,
уже искалеченного, уже.
Хочешь сказать: блядская жизнь,
но выйдет просто фигура речи.
Хочешь спросить: что за хуйня?
Но кто поверит тебе, такому.
Редактор внутренний (друг семьи)
извинится вслух и расставит точки,
в белую вазу вживит цветочки.
...На всем лежит желтый хороший свет,
какой-нибудь сытный коричный дух.
И все, чего ты не скажешь вслух, –
на бумаге не проявится, нет.


* * *

Оливковая стоит, устричная, масличная.
Ногти-каперсы, с десяток тонких перстов.
Полтораста медовых слов, гладких, сладких,
мармеладостных слов.
Каплет мед и яд на десяток голов,
по рукам течет, по ногам, рогам.
В чей-то в мшистый пах, в уголок, лобок,
лично меня укололо в бок.
Волнуемся, падаем, ловим в ладонь лицо,
морщинами лба суетимся.
Дружба горючая жгучая или что?
Откуда я знаю, понятия не имею.
                                            ...полости, пузырьки,
зверьки неслышные в углах локтей и коленок.
Расковыряны начисто заусенцы сухой руки,
каплет на пол устричным и соленым.
Почему, скажи, ты решила в зеленом?
Блондин на жердочке что-то сжимает в руке,
в руке, в кармане, на лайковом поводке.
Но нету удержу темной плоти блондина.
Поэзия победительна, непобедима.


* * *

      С.М.

Все такие маленькие и несчастные.
Слушать тошно, смотреть противно.
У каждого по треснувшему астраханскому помидору,
по мясному сизо-красному сердцу.
Трясут фасолинками в сомкнутых горстях,
плачут от усталости или просто плачут.
Каждая мелочь их ранит, мучит, язвит.
Взгляд случайный ползет у них по спине
муравьем, гусеницей, уховерткой.
Маленькие! Идите сюда!
Вам вытрут сопли и слезы единым жестом.
Выслушают ваши бредни, ваш горячечный лепеток.
(маленькие, а стоило ли рожаться?)
Осеменят здоровьем лунный ландшафт души,
усыпят иллюзии одним ударом по яйцам,
наговорят, задыхаясь, и правды, и темной лжи,
и порскнут в кусты, хохоча, перепелкой, зайцем.


* * *

Снился под утро эротический сон:
Рушан Незаметдинов, учились вместе до восьмого класса.
Двоешник, тупица, сроду внимания не обращала.
Так откуда ж такое волнения, такая счастливая оторопь.
Всякая там дрожь, чего наяву нет и в помине.
И будет ли, хрен его знает.
Учащийся Незаметдинов, глаза у переносицы,
Уклончивый двоешник, ничего особенного.
В виртуальном пространстве сна,
На белом коне желания,
Принц, ей богу, принц.
"Поцелуем снимаю заклятье".
Причем, гад, и поцелуя в простоте дать не может,
уклоняется, ждет чего-то, играет в морзянку.
Воспитывает сонную чувственность,
типа, будит.
Проснуться, перекреститься.
Еще и переплюнуть.
Кристаллический хрупкий опыт
Растает, и лужицы не оставит.
"Виртуальный Рушан и его золотые уроки",
"Бывший двоешник и его авторский тренинг",
"Нежный практикум" –
Все осталось во сне,
за шесть секунд до набата.
За неделю до Нового года.


* * *

Малюсенькие звуки, нежнейшие шлепки
тихонько выходили из тающей реки.
Пологий бледный берег, подмышки и пупок.
Кто там кого щекочет травинкой между ног?..
Включай воображенье, блудливое включай,
тишайшие шлепочки подробно изучай.
Возьми двоих таких же, на берег приведи
и нежностью собачьей к песку их пригвозди.
Чтоб дурни простояли, ловя за звуком звук,
ушами и перстами холодных влажных рук.
Дрожанье вод ночное в безветрии, в тиши
созвучно переливам подвыпившей души.
Внутри дрожат напитки, вовне дрожит вода,
стоячая – едва ли, текущая – куда?


* * *

Ленка советует расстегнуть
все свои петельки и ширинки.
Типа, пущай колышется грудь,
тихие омуты и тропинки
обязаны-де, наконец, вздохнуть.
Лене можно верить и доверять,
и вот запираешься в мутной ванной,
начинаешь себя отворять.
Все расстегнуто, Лена, иди, посмотри:
немного взвеси-спеси внутри,
горсть небольших червячковых обид,
немного слева слегка болит.
И все, любимая, – пустота.
Стоило разводить все это.
Вся эта бледная нагота
и так откроется ближе к лету.
А эротика, Лена, ушла в песок.
Как вошла в висок, так ушла в песок,
через левую ногу, чулок, носок,
сквозь банно-прачечный поясок.
Каких куда подбросить углей,
хрустких долларов и рублей,
как распалить голубое пламя,
вздернуть флаг или даже знамя.
Металлический зиппер на чьих портках
взвизгнув, ударит дрожью в колена,
литературой, смутой в руках
осеменит – или чем еще, Лена?


* * *

Печень добрая большая
Воду белую гоняла
Без начала и конца.
Деда, деда, как случилось,
Что однажды наши сети
Притащили мертвеца?
Лег со слабою ногой
Умный, шумный, дорогой.
Дорогой, но кто же ведал,
Что настолько дорогой.
Слышь сюда: цена любви
Обозначена на бирке,
На пороге черной дырки –
Оторви и сохрани.
Мы сказать забыли что-то...
Память мутные тенета
Распахнет и пригласит,
Долгий список огласит.
Что узнают наши дети
по чертам его лица?
Деда, деда, наши сети
Притащили мертвеца.
Ты разумный, ты ученый:
что нам делать с этой черной
Неуютной пустотой.
Объясни ответ простой!
Тишине напрасно внемлем.
Все набрали в рот воды.
Жизнь закапывает в землю
Почерневшие плоды.

    10 января 2001 г.


* * *

Вермеер, чей божественный уют,
чей мрак коричневый и золотистый,
свет боковой, разрозненный, слоистый
покою не дают.

Где эта комната, где этот дом,
где эта стенка с высоким окном,
где у окна
дева одна
сумрак коричневый выпьет до дна.

Пей до дна, пей до дна.
Сколько света из окна.
Он стоит, сидит она.
Площадь с ратушей видна.

А она читает, пишет,
под корсажем грудью дышит.
Там, внутри, ее казна,
шумным смертным не видна,
ямчатая белизна.

...А свет висит слоист, коричнев.
Густая лужа янтаря
дымится теплым и надежным
скоромным духом января.
Я запишу картинку эту
для Рождества, для букваря.



Вернуться на главную страницу Вернуться на страницу
"Тексты и авторы"
Поэтическая серия
клуба "Проект ОГИ"
Татьяна Риздвенко

Copyright © 2004 Татьяна Риздвенко
Публикация в Интернете © 2001 Союз молодых литераторов "Вавилон"; © 2006 Проект Арго
E-mail: info@vavilon.ru