М.: Золотой векъ, 1995. Обложка И.Смирнова. 160 с. |
* * *
А человек - попытка жить,
уйти и дом свой сокрушить,
из мрака славы и порядка
шагнуть на утренний причал
и то, что горько, то, что сладко,
и радость, в общем, и печаль
собрать в единую щепотку
и выстрелить собою вбок,
повизгивая от щекотки
своих надежд, своих тревог.
Между загадываньем вдаль
и просто знаньем наперед
живет один кровавый род,
который называют "трепет".
Он на начало из начал
прожорливый разинет рот,
набросится и жадно треплет
тебя, а ты из глубины
провозгласи свою свирепость,
свою невинность растяни,
как нарисованную крепость,
на пяльцах рук, на пальцах ног
и выстрели собою вбок.
* * *
Она приехала за мной
туда, где не было меня.
Вперед, любимая, вперед!
Над ней усталый и больной
сморкающийся небосвод
все плакал на исходе дня:
- вперед, любимая, вперед!
Ребенок попросил, чтоб лук
я смастерить ему помог.
Я выбрал самый длинный сук,
согнул его посредством рук
и чуточку посредством ног,
и, охвативши бечевой
его рога,
я над зеленою травой
незримого искал врага.
Какая жалость и печаль -
меня затягивает даль,
меня заглатывает бред,
она меня не достает.
Вперед, любимая, вперед!
Она плывет за мной вослед.
Вперед, любимая, вперед!
* * *
Не смыкай глаза, красотка,
жизнь еще не умирает,
продолжается полет.
Самолет воздушной лодкой
в море Черное ныряет, вырывается вперед.
Сядем мы, голубка, в кресла
и совместно телевизор
благодарно поглядим.
Умер только дух арфиста,
а душа его воскресла -
Персефона, Эвридика - в глубине забытых зим.
То ли женщина уходит в мужа ночь,
то ли женщина от мужа в ночь уходит,
кто нисходит, кто восходит - не помочь
тем, кто прячется, и тем, кто водит,
тем, кто кается,
и тем, кто лжет,
тем, кто мается,
и тем, кто жмет.
То ли женщина нам дух переступает
или заступает нам пути,
то ли дух на женской тает
широко раздвоенной груди.
То ли женщина нашла, смолола колос,
а потом его снесла в Аид,
то ли это - не смыкай глаза, красотка, - голос,
только голос над землей моей звенит.
* * *
По лестнице, вбежавшей в город,
с горы спускается курортник.
И воротник его обвис,
ладонь расставлена как противень,
мир на два берега расколот,
вода души стекает вниз
по лестнице, вбежавшей в город.
За ним осталось сорок ям,
дым, даль и дом в лесу,
он перевесил полосу
шоссе, курящегося там,
вверху. Он пересек свой ум
налипшими слоями чувства
и, отказавшись от искусства,
природой выпачкал костюм.
Он ничего не говорил.
По лестнице, вбежавшей в город,
он мерно шел, тряся рукой.
Из-под его нависших крыл
виднелись плечи, на которых
тяжелый опочил покой.
А снизу я глядел, застыв.
Мне было и чудно и страшно,
что я за все позавчерашнее
еще испытываю стыд.
А там, в тени трех колоколен,
еще пониже город мой
лежал, измученный жарой,
людьми и улицами болен.
И жальче не было на свете,
чем зрелище в исходе дня
детей, играющих в меня.
Ну, что ж, на то они и дети.
* * *
Зачем же властвовать и задавать вопросы?
Поют скворцы, и пьют вино
у магазина холодным майским утром.
Нам дано
быть мудрыми,
но это мы отбросим.
Зачем же властвовать и мелкой сытой дробью
свой голос насыщать?
Пятиэтажная стена на зелень вдовью
глядит, как на тщету душа,
и ах! как хороша
воздушная листва, наполненная свежей кровью.
Чуть мы устали, нас уже забыли.
Сквозь ясное лицо, повернутое вверх,
струится свет,
которого и нет.
Когда хозяйку посещает смерть,
квартира богатеет пылью.
Зачем же властвовать?
Воздушная истома
холодною весной ложится на порог,
взлетела ласточка
и серый свой творог
прислюнила под самой крышей дома.
* * *
Холодное небо, просвеченное покоем,
сереет среди облаков,
а дух земли обеспокоен, что никоим
образом он не таков,
как это небо. Еще он жарок,
еще в прохладную зелень одет,
как будто девушка-перестарок,
втиснутая в модный вельвет.
Гляди, как под ливнем налип на столб
вымпел на катере местной линии,
а он добросовестно идет пустой,
но кто поедет в такой-то ливень?
Несоответствие - душа искусств,
моих неприветливых, требовательных подруг,
раскрывающих розу горячих уст
совсем не сразу, совсем не вдруг.
* * *
Ну, кто из нас не Озимандия? Ну, кто не Царь царей?
С тех пор как Дальнего Востока
игрушку дал Европе Гутенберг, не мы времен, а нас боятся сроки,
мы стали долговечнее морей.
Ну, что тут говорить! Вся в лентах кинопленки,
история крылата, как победа,
и учат озверевшие потомки
про мощь и славу прадеда их деда.
А что же Озимандия? Молчи,
одобренный для средних школ учебник
для неисследованных областей души
такой же, как песок, волшебник.
* * *
На романтическую ноту мою холодную тревогу
и пару дней переложив,
на легкую, на босу ногу
скитался по столу мотив.
Я с ним, летящим, чуднослитным,
переливаясь на весу,
с размаху уложил в молитвы,
припомнив, липкую весну.
И плач свечей остроголовых,
потрескивавший, желтый плач
такой ли музыкой уловишь,
которая была, сплыла?
* * *
Полузащитник Бабингтон,
возникший средь славянских штудий,
и та, в кого я был влюблен,
и та, в кого еще я буду.
К отлету страдная пора,
и так не хочется прощаться,
хоть не секрет, что со вчера
готова смена декораций.
И так не совладать с собой,
за что, твержу, за что мурыжат,
за что усталость, как любовь,
кошачьим воплем рвется с крыши.
И так весталка хороша,
жеманница, лиса, Елена,
что я зажмурясь, не дыша,
стреляю в яблочко с колена.
Но не забыть, что и поныне
под Изабеллою Перон,
живет в далекой Аргентине
полузащитник Бабингтон.
* * *
Но не настолько умер я,
чтоб, как щенок кудрявый,
от своего житья-бытья
бежать за легкой славой.
И не настолько здрав и бодр
толкаю двери в старость,
чтобы себе наперекор
прожить то, что осталось.
Я ленту нежную люблю,
забытую на ставнях,
и я скорее перепью,
чем что-нибудь оставлю.
Не зря мы свиделись, не зря
пустынною любовью,
и ты забудь, что умер я,
я проживу тобою.
* * *
Когда-нибудь приходит смерть
и в нашу комнату, и в нашу
заправленную салом кашу,
и сердцу тукнуть - не посметь.
Тай, тай, душа, гнилой весною,
валясь в блестящие глаза,
я только и хотел сказать,
что сердце все еще со мною.
И ты, мой ангел голубой,
пришедши, губ моих отведай
и смертоносною победой
посмейся над самой собой.
* * *
И кинула: Звони! - Зачем?
мне только бы успеть на пересадку,
я призрачен и без остатку
весь умещусь на собственном плече.
Напевный холод одиночества
опять к себе меня влечет.
Монахов вечное отрочество
как незаслуженный почет.
Густея болью и тревогой,
дорога зыбкою рекой
протянута от нас до Бога,
и кинула: - Звони! - На кой?
Я так спешил на пересадку,
прыжком срезая переход,
роняя драгоценный лед,
голубоватую оглядку.
* * *
Твои горящие глаза,
моя бесцветная усталость
вдвоем уходят в небеса.
Что с нами сталось? Нам осталось
через плечо прокинуть взгляд
и врозь, пока жиреет сумрак,
податься неспеша назад
и доживать, ополоумев,
и доходягой в высоту,
не глядя, прыснуть с разворота,
хотя еще горчит во рту
невычищенная забота,
и дух мой слабый и немой
заклинило в плечах усталых,
и повторяю: Боже мой,
что с нами сталось, нам осталось?
* * *
Любовник должен быть смешон,
смешон и ненастойчив,
затем, чтоб оглянулся он,
не доходя до точки.
Не доходя, душой в кусты,
а головою в плечи,
он две минуты суеты,
слиняв, сменял на вечность.
Любовник должен быть смешным
и, в общем, равнодушным
к тому, что женщине с другим
достойнее и лучше.
И рук, и губ посторонясь
с холодною опаской,
и так он полон про запас
одной скользящей лаской.
Но поутру, взлетевши вверх,
уже в небесной смуте
он дал бы жизнь и дал бы смерть
за эти две минуты.
* * *
Тот хрусталь, который ты дала,
понадеявшись и глянув со значеньем
за спину мою, где два крыла
на асфальт отбрасывали тени,
я потом с одежды собирал,
тряс в ладони и ловил по звуку,
будто бы, играя, жал и жал
тонкую натасканную руку.
И ничем не выдам то, что мне,
собезьянничав, пошла навстречу
женщина, которой нет дурней,
с тонкою натасканною речью.
Нет дурней ее, и нет сильней
и печальней нашего союза.
Женщина на облачной волне -
легкая моя, благая Муза.
Потому-то ворох за спиной
не прими за ангельские крылья -
я оброс той облачной волной,
в милый час она меня прикрыла.
И меня ограбить и продать
ни одна моя любовь не сможет -
то, что было, я уже отдал,
то, что будет, я вперед ей должен.
* * *
Поэт не может поумнеть,
поэт способен только
вымаливать, учуяв смерть,
одежду и застолье
у Бога или у властей,
у предков, у потомков,
у собственных своих страстей
вымаливать - и только.
Равно у тех, кто навзничь лег,
у тех, кто стал за правду,
нежирный попросить кусок,
в душе боясь: отравят.
Так сунь поэту на обед
и что-нибудь из платья,
а то, что жил он как поэт,
так он за все заплатит.
* * *
Стихи - предлог для танцев,
и горечь и любовь
один зевок пространства
для легких каблуков.
Легчайшее насилье -
над розоватой мглой
стекают шапкой крылья,
расправленные мной.
Туманы околесиц
на городской черте -
пролеты легких лестниц,
означенных вчерне.
На самый легкий воздух
душа моя взбежит,
и рано или поздно
я слягу без души,
возьму в свои разлуки
одну навек одну,
и протяну я руки,
а ног не протяну.
* * *
Скромная, оставленная снами,
без души, без мысли, так одна
женщина, заезженная нами, -
белая с подпалиной луна,
греет одинокие обеды,
с придыханьем чешется в спине,
у нее и памяти-то нету,
нет ни о тебе, ни обо мне.
Все грехи ее давно остыли
грязноватой пеною на нас.
Женщина безгрешна и пустынна.
Женщина беззвучна и ясна.
Только и осталось ей до сроку
не с порога броситься за мной,
а ходить без проку одинокой
белою в подпалинах луной.
* * *
А ведь и вправду мы умрем,
тогда... тогда что будет с нами?
По одному, вдвоем, втроем
мы пролетим под облаками.
Ты - каждая, а я - никто.
И что все это означает?
И поддувает полотно,
захлопавшее над плечами.
Сжимает кратко и легко
и в пальцах скручивает туго,
и мы летим одним комком,
щелчком направленные в угол.
* * *
Все проходит. Постепенно
даже воля и судьба
чествуют согласным пеньем
белопенную тебя.
Что настанет, что устанет
и совсем сойдет на нет,
что, перелистнув, оставит
в розовом шкафу студент.
На зеленые поляны
кучки снега побросав,
осень вдруг ушла туманом
с головою в небеса.
Но на протяженьи взгляда
три-четыре в пустоте
дерева почти что рядом.
Ты нигде. И я нигде.
* * *
Стареющее - слов придаток -
пустое чувство бытия,
подверженное звездным датам,
крестам надзвездного литья,
прочерченное и размыто
едва заметное вдали,
к какому новому открытью
мы в зябкой немоте пришли?
Вне тайного немого глаза,
помимо клятого труда
упущенное и несказанное
непрожитое навсегда.
* * *
Утрата ветки и утрата
возможности иного мира
соизмеримы неразъято,
нерасчленимо обозримы.
Душа, подвластная любому
и слову, и сто раз на дню
обменом нажитому дому,
и дом подъевшему огню,
не может из своей неволи
смолчать от скорби и от смысла -
ей лишь бы боли и любови
набрать на плечи коромысла.
* * *
Человек - какой-то дьявол, слово чести:
вывел кур без петухов, диетические яйца ест.
Сердце морем пучится, и вести
ветер запахом несет окрест,
между губ моих произрастают розы
на грудь тем, кто в девках засиделся.
Человек - какой-то дьявол: сделал,
вытерся и вниз бумажку бросил.
Вот увидишь, как из глаз полезут ветки,
и давай свисать плодами, накреняться, -
это мощный запах носит ветер,
это кошки продолжают красться,
а кошачий добрый доктор их,
тот, который по десятке с носа на потоке
выскребал их жалкие протоки -
человек какой-то дьявол! - сник.
Мир вприпрыжку и припляску
кинет кости отлюбить
вашу душу под завязку,
когда Бог даст телу быть.
* * *
Мужчина, легендарный, как истерика,
вдруг не в свою квартиру погружен.
Он одинокой женщиной рожден
и на нее надет как бижутерия.
Она его вздымает над столом
и кормит грудью и ласкает ягодицами,
натасканными пальцами кичится
и на живот сочится языком,
а он сучит ладонями лицо,
опустошенный, опушенный пеплом,
он жадно ест, чтобы душа ослепла,
грудь замерла и сердце растеклось.
Ему являются в прекрасной тишине
любовь к нелюбящим и нежность к одиноким,
законы с Запада и свет с Востока,
возможность жить и лампа на окне.
* * *
Клекот, пепел, лай ворон,
- как отрывиста земля! -
из веселых похорон
возвращался пьяный я.
И, психованно мутясь,
выбегал из разных комнат
жалкий князь, но все же князь,
о котором мы не помним.
Он когда-то вел полки
и на самой верхней полке
полон самой злой тоски,
самой черной скуки полон.
Шел я недоумевал,
шел и кашлял, шел - качался,
кругом шла и голова
без конца и без начала.
Полон немощи сухой,
рядом прыгал князь-воитель.
Беззаботно и легко
я в гробу все это видел.
Две пол-литры, разговор,
вечный памяти объездчик
расчихвостил на пробор
зачехленные объедки,
и живу не гоношась,
вспоминаю да тасую,
так что прыснул сбоку князь
в мою голову косую.
* * *
Бесконечна, безначальна,
ты живешь одна в печали,
мир прошедший пьешь из чашки
потихоньку, понаслышке
и листаешь злые книжки
и заветные бумажки.
Ты пророчишь и хохочешь,
ты хихикаешь и прячешь
столь прославленную пряжу
столь прославленною ночью,
безначальна, бесконечна,
мной прохожим покалечена.
Ведьма, ты скажи, что ведаешь,
злыдня, ты скажи, зачем
желтой постаревшей Ледою
ты, пока я тут обедаю,
виснешь на моем плече
и вообще?..
* * *
Усталость говорит мне о любви
побольше, чем покой и крики.
Пусть счастья нет, но рождена великой
не на земле, но для земли
усталая любовь. Дома перед закатом
так терпеливо берегут людей,
что позавидуешь: какой удел
дал Бог таким позорным хатам.
И сам-то рыло трешь, когда
после всего ко сну потянет,
когда на мир, на всё небесной манной
усталая любовь ложится без стыда.
* * *
Не приведи, Господь, опять
позариться на чьи-то чресла.
Мне даже тяжести небесной
хватило потом провонять.
Весна дебелой синевой
на рыжий сумрак навалилась,
и холмик из-под тала вылез
лысеющею головой.
Душа, умерь привычный голод
и жизнь не почитай за честь.
Есть мир и в том, что ты расколот
и будешь впредь такой, как есть.
* * *
Гул размашистый и гомон -
маятник. Туда-сюда
ходит жизнь. Одно к другому:
холода и суета.
Пуст мой день. В судах от пыла -
дай Бог! - не вспотеем мы.
Лишь на память от светила
тени на стену тюрьмы.
Положившая предел
всякому, кто знает меру,
уводящая от дел
всякого в свою пещеру
от прославленной, от той,
где от сырости завелся
я, фея легкая с косой
за спиной или в руках,
посиди со мной без пользы,
помолчи со мной впотьмах.
* * *
Кому смешно, кому совсем не нужно.
Великим множеством душа моя полна,
и, будто черноморская волна,
любая точка в ней гудит натужно.
Картонные не глядя брось круги,
раскрась оставшиеся лунки,
и станут звезды-недоумки
топорщить рваные куски.
Слизнём и повторим посев
еще, пока в полях событий
два-три бугра и пару рытвин
не вычленим почти у всех.
О как прекрасно и остро
внезапно сказанное слово,
чтоб в мире стало в меру ново
и в меру жестко и старо,
но, складывая меры слов,
обмолвки и недоговорки,
на те же дыры и пригорки
напоремся в конце концов.
Жжет обоюдная вина,
и множество зудящих точек
вот-вот и выпростают почки -
настанет ражая весна.
Я все договорил, доплакал,
собрал картонные круги,
кому-то не подал руки -
промазал. И промазал лаком.
* * *
Синим утром, серым утром
летом или же зимой,
глупо это или мудро -
из дому иду домой.
Я не замечаю часто
этого, того ли дня.
Чувство города и часа
ускользает от меня.
Небо слепо и пушисто,
строчки точек надо мной.
В воздухе пустом и чистом
галка - буквой прописной,
воробья совсем немного,
и помечена земля
ласточкой - заметкой Бога,
сделанною на полях.
И не просто станет просто,
если жизнь моя прошла, -
разрешатся все вопросы,
завершатся все дела.
В синем небе, в небе сером -
не оплакивай меня! -
воздается полной мерой
чувство города и дня.
* * *
Поэты не подвержены проказе,
простуде, проституции, и просто
они имеют это зараз,
когда родятся,
они начерпывают пригоршней коросту,
когда потянет почесаться сзади.
... и пепел падал на рубашку...
Страшная история. Поистине мы не умеем жить.
Когда он снял бабёшку
на набережной, шасть и шип
раздались за спиной. Шесть тысяч пар
ленивых глаз не повернули звезды,
и ветер наносил удар
морозный
за ударом. Он знал, что запаршивел и набряк.
За молом ничего не различая,
какой-то плеск и блеск в начале ноября,
он видел, рвут ночующие чайки.
Будучи никем, ничем
и злясь на это, от этого и посвежел,
и, словно белый ком, он разрывал плечом
нависшее воздушное желе.
... и пепел падал на рубашку...
Ему хотелось. Что ему хотелось?
Ключ, луч, колода, лодка, ложка, башли,
калоша, ложь, проласканное тело
не глядя. Наливался день гранатой
и разрывался трещиной.
Так сеть любовной ярости по надобности
вылавливает женщину.
Мы не решаем ничего.
А если непокорны,
тогда плевок. Люби плевок,
а то сдерут со шкурой.
... и думал он. Так думал он,
отряхивал рубашку,
и затаен, и затемнен,
ключи, колоду, карту, бабушку.
О, след в ночи! О, холод - холм,
ты надо мной. Который? Спорый
игрок заваливает норы,
все входы-выходы замел.
Нет сил по чину расставлять
ля, си, до, ре,
нам так и погибать в норе,
нет входа-выхода. Сопля
свисает, бьется на ветру
от холода. Куда? Умрем.
И ходит розоватый холм -
когда-нибудь - куда? - умру.
Не напитаться звездной кашей,
не жить оружьем суматохи,
о, помощнее дай, Бог, ноги
в такой плохой, в такой ненашей
жизни. О, след в ночи! Разве,
ну, никак, никак нам с Тобой?
А мне - этот холодный праздник?
Что мне? Так и любой.
Так думал он. А я не думал,
ноги зябкие разул.
Я бабешку не снимал,
я не делал сунул-
вынул. Честно лег и враз заснул,
вовсе не сходя с ума.
От прекрасных красных грез
я лежу балдею, рдею.
Кровь моя - казюк с евреем,
боль моя дороже роз.
На щеках моих щетинистых
кровь моя дороже роз,
горечь благородных лоз
плещется в глазах общинных.
Я живу не сам собой:
рядом, скрыт от орд монголчьих,
рвется, сука, из-под толщи,
из-под толщи голубой
Китеж, Китеж.
Посмотрите ж,
как я расцветаю
в стаю
окружающих друзей
разносоставных кровей.
Вот колонной с переломом
с пушкин-гогольских бульваров
выливаются на набережную то ли Владик
Гимпелевич, то ли Женя Афанасьев,
то ли Люфа, то ли кто.
О, колонна забубённа,
крытая ноябрьским варом,
управления Минздрава, отделения финансов,
геооползенькустов.
Нельзя сказать. Все остается втуне.
Безблагодатен, выспался в день именин.
Плыви, мой член. О, где мой член потонет
в день именин, не изменён.
Поэты не подвержены тому,
о чем он думал, потому что сразу
они имеют всякую заразу.
Того - вот так! а это - не поймут.
* * *
Когда пьешь в одиночку,
сбегаются все мертвецы,
когда пьешь в одиночку,
будто двигаешь тачку,
ветер поверху, низом проходят отцы,
когда пьешь в одиночку,
сбегаются в точку.
* * *
Рано светлая любовь
спелым облаком предстала,
рано хлынула сначала,
рано и потом насквозь
обувь промочила, шилом
по подошвам щекотала,
рано насморком сначала
хлынула, глаза слезила,
мыкалась, звала скотом.
И зачем соединила
непричемное потом
с тем, что было, с тем, что сплыло?
* * *
Страшно жить отцеубийце
непослушны руки брюки
мир как праздник вороват
добр, но как-то очень хитр
тороват, но как-то в бок
страшно жить отцеубийце
все кругом играют в лицах
весь души его клубок.
Ах, кому по полной мере,
а кому ее по пол,
ну, а кто до отчей двери
сам по воле не пошел.
Обернись душа нагая
бесноватая душа
вот такая же шагает
загибается крошась.
* * *
У аптеки пьяный
ноги подогнул
поздно или рано
гул идет по дну
по Валовой сверху
с Серпуховки к нам
он пошел неверный
с красного вина
желтый волос в небе
и зеленый глаз
корчит меня лепит
продыху не даст
пьяный или трезвый
я на что решусь
я на что над бездной
пустяками шустр.
Будет серо-красная
вякать: "Почему
туго тебе, тесно?
Что ты? Не пойму."
Будет тебе будет
хватит и хватает
то что эти люди
пролетают стаей
у аптеки пьяный
ноги подогнул
гул идет туманом
по глазному дну.
* * *
Перед Богом все равны
почему я восхищаюсь этой песней
перед Богом все равны
мальчик строит города из-под волны
мы глядим, поскольку это интересно.
Свете тихий, свет твой тихий разметал
шаровой, упругий, теплый, строгий
тот, что призрак, и свистит в ушах металл
и стрекочет мастурбатор у дороги
в голубой дали вселенной ноют ноги -
это свет твой мое тело разметал.
Показавшему нам свет поём и руки
воздымаем, опускаем, воздымаем
в шаровом упругом теплом строгом,
где полно богов, - одни лишь стуки
шорохи и мороки, и боком
мы проходим, ничего не различаем
показавшему нам свет поём и лаем
сытым лаем говорим друг с другом.
* * *
Ты пришел. Мы подняли руки - сдаемся.
Ты запел. У нас опустились руки.
Свете тихий, как мы поймем друг друга
и - ну, как мы споемся?
А тем более жить без надежды с надеждой
без Тебя утверждать, что Ты
здесь до скончания пустоты
тот же там, ныне и прежде.
Изменяется млея и мается
распадается на куски
даже самая малая малость
растекается из-под пальцев.
Сунул нам пустоту в кулаки
вынул чувств золотой отпечаток
шарового упругого строгого
в одиночество на дорогах
разбросал в тоске и печали
мы повесили арфы на вербы
мы подняли звёзды на елки
положили зубы на полки
нежелезные наши нервы.
Ты пришел. Мы подняли руки - да.
Ты запел, и мы опустили.
Свете тихий, где мы очутились -
кровь вечернего света видна.
* * *
Скажи мне кошечка
каким концом
тебя задеть
Скажи мне лисанька
зачем хвостом
ты заметаешь след
Скажи мне ласточка
я обратился в слух
исчезли нос и рот и волосы
исчезло тело нету ног и рук
Скажи мне ласточка
своим трухлявым голосом
куда куда куда куда
вы все нетронутые
линяете смываетесь удар
не нанести и пар костей не ломит
в конце концов ушли
но не взорвали дом и в угол не нагадили
Скажи мне кошечка
тебе ль на край земли
мы продаем руду и покупаем склады
мы продаем ежеминутное тепло
и покупаем память
мы лисаньку сквозь тусклое стекло
глазами провожаем
и значит
Скажи мне лисанька
мы виноваты мы
багровые бессильные нагие
и надобно решать самим
покинет нас любовь или чего подкинет
Скажи мне ласточка
я слух я только слух
прошел и им живет на час
твой тесный и сварливый круг
кружась в котором жизнь зажглась
улетела
села рядом
на скале
тело мое тело
стало платой
я верну его земле
в срок
Скажи мне ласточка
Скажи мне лисанька
Скажи мне кошечка
что я сам сказать не смог
* * *
Ожидаются смех, страсть и холод,
ожидаются лица неизвестные и известные,
ожидается некий как бы сколок
с того, что уже наносили вёсны.
Так в разговорах о близком будущем
мы остаемся беспомощны и одеты,
подозревая друг в друге чудище
и даже уповая на это,
потому что всё вокруг
так скулит и сердце гложет,
потому что самый друг
весь насквозь проелся ложью
так, что не может быть благого
теплого жилья-былья.
На оболганное слово
светы тихие лия,
огонек напольной лампы
не взыграет за щелчком -
будут только ели лапы
щедро пудрить за окном,
и богатая причинность
убежденно засвербит,
заскрежещет под овчиной
той, в которую закрыт
нос и торс, и форс твой зимний
в нежности не упасет
смех и страсть и холод. Синий -
синий под овчиной лед.
* * *
Как сатир, подверженный опале,
покидает весь в слезах леса родные,
отстраняя плачущую нимфу,
удаляясь, удаляясь, как в тумане
угрюмоветренное небо, ложнозначительный покой
нам в души гроздьями попадали
одна твоя рука отныне
внизу в ногах моих шаманит,
а ты во рту моем - рекой
козлоногие, ну что мы натворили?
нас не выгнал Пан, не крик застал в тумане
только нимфа обернется на прощанье
изгибаясь, раздвигая круглой попки крылья
* * *
Я не жизнь свою похерил -
я себе построил дом
кособокий, перепрели
загодя все доски в нем.
Тесом крыл, а дождик взял.
Жизнью жил, а хоть не умер,
слаб и не путем пискляв,
что долдоню среди сумерек?
На ночь глядя, на ночь глядя
успокоиться пора.
Сядешь чай пить - девки-бляди
сами прыснут со двора.
Будешь чай пить, не толкуя
ни о том, ни о другом,
и кукушка накукует
новой жизни в старый дом.
Как заморский попугай
с жердочки я стану вякать,
стану вякать и играть,
стану какать в эту слякоть.
* * *
Командировочный на койке отдыхал,
его душа парила над гостиницей,
внезапно - наглая бесстыдница -
непрожитая жизнь его влекла,
а он лежал, не зажигая лампы,
а он сумерничал, он даже чай не пил,
и прожитую жизнь сдавал в утиль,
и отрывал незнамо где таланты,
которых отроду и не подозревал.
Душа его рвалась поверх горкома,
а сердце, очевидностью влекомо,
разваливалось у афишного столба.
Настаивался на окне кефир.
И вот пора после бессонной ночи
глядеться в зеркало и, разминая очи,
взвалить на голову неосвященный мир.
* * *
Пять путешествий бледного кота:
на край земли, в соседнюю квартиру,
к подножью среброликого кумира,
к той, что не та, и к той, что та,
нам описали в стансах и в романсы,
чуть упростив, переложили стансы.
Но я вскричал, ломаясь и скользя:
где миг, когда кота терзали мысли,
глаза прокисли и усы повисли
и было двинуться ему нельзя?
Где перелом, который искра Божья?
Как уловить возможность в невозможном?
* * *
Когда мы живо и умно
так складно говорим про дело,
которое нас вдруг задело,
и, опираясь на окно,
не прерывая разговора,
выглядываем легких птиц,
и суть прочитанных страниц
как опыт жизни вносим в споры,
внезапно оглянувшись вглубь
дотла прокуренной квартиры,
где вспыхнет, словно образ мира,
то очерк глаз, то очерк губ
друзей, которые, как мы,
увлечены и судят трезво
и сводят ясные умы
над углубляющейся бездной,
тогда нас не смущает, нет,
тогда мы и не замечаем,
что просто слепо и отчаянно
стремимся были детских лет
и доиграть, и оправдать,
тому, что не было и было,
дать смысл - так через ночь светило
зашедшее встает опять
(прецессия нам незаметна), -
на том же месте вновь и вновь
нас рифмой тертою любовь
клеймит настойчиво и метко,
а в ночь... ложись хоть не ложись!
устаревает новый сонник,
едва свою ночную жизнь
потащишь за уши на солнце,
но как прекрасно и свежо
на отзвук собственного чувства,
с каким отточенным искусством
весомо, страстно, хорошо,
на праведную брань готово,
остро, оперено, и вот
надмирной мудростью поет
твое продуманное слово,
и проясняется простор
на миг, но облачны и кратки
на нашей родине проглядки
светила вниз в полдневный створ,
и потому-то недовольно
ты вспомнишь, нам твердят опять,
что нашим племенам не больно,
не так уж больно умирать.
* * *
Наша скудная страна
на пороге новых бедствий,
что же ты впадаешь в детство,
весела и холодна,
гукаешь и улюлюкаешь?
То ты спишь, а то ты ешь,
ранним утром без надежд
по полу в калошах плюхаешь.
О, на юг, на юг стремясь,
что ты тянешь хвост неровный
черной попаленной крови,
нашу старческую связь?
* * *
Утомителен волшебный океан,
пестр и выспренен петух индейский,
а судьба - его жена - злодейский
выклевала при дороге план.
Лом да вот кирка - и вся награда
за полеты грустные твои.
Рвутся от натуги соловьи
не за бабу - за кусочек сада.
Господи, да вправду ли хорош,
так ли уж хорош Твой мир зловещий,
даже если сможешь в каждой вещи
отслоить бессилие и ложь?
Это если сможешь, а не можешь -
просто ляжешь, ноги задерешь,
будешь думать: Господи, да что ж,
что ж Ты от меня-то хочешь, Боже?
Так велик волшебный океан
над простою тайной водопада.
Мхи на камнях, два шага - и сада
видно ветки через прыснувший туман.
Я дышу мельчайшей красотой,
я живу, ручьями отраженный,
и пляшу себе, умалишенный,
бедный, неудавшийся, пустой.
* * *
В одиночестве глубоком
проводя часы и дни
даже, и каким же боком
я рассорился с людьми?
Я прожарился на солнце
летом, из дому ушел.
Этот год мне стал бессонницей,
разошедшийся, как шов.
Вот такие вот дела:
вперемешку дни и дни -
меня мама родила,
и рассорился с людьми.
* * *
Что искали, что нашли,
выбегая утром рано
из ворот и ураганом
завихряяся в пыли,
наши ноги, наши души? -
Чудеса и небеса,
лента - девичья краса,
если взять тебя послушать.
Если же его послушать, -
суета, не стоит слов,
стыдно и смешно - ослом
надо быть, чтоб тратить душу
на такое.
* * *
Страстно музыка играет
в парке в арке у пруда.
Лабух на кларнете лает.
Арка ходит ходуном,
ходит и в пруду вода
синим дорогим сукном.
На тропинке ручка в ручку
изваяньем под военный
визг стоят олигофрены,
смотрят косо без улыбки
на мордованную сучку,
утащившую полрыбки.
Ходасевич, Ходасевич
слышит, свесившись из рая:
Айзенберг и Файбисович
страстно музыку играют.
* * *
Вн - Тн
Не уходи, Тангейзер, погоди.
Возможно, все несчастья впереди
и ты успеешь вдосталь пострадать
на том привычном для тебя пути,
который тоже ведь не плац-парад.
Кто знает, чем - ведь ничего не стало -
они, согласные довольствоваться малым,
живут, не тужат, небеса едят?
Но ты - не так, и я пишу с вокзала:
не уезжай, Тангейзер, навсегда.
Ты веришь - розу держит только вера,
ты знаешь, что безумие есть мера,
куда б ни кинулся, одна, одна.
И в пене слов рождается Венера,
до розового дна обнажена.
* * *
Вн - Тн
Ты ждешь, что роза расцветет
на посохе Войтылы,
и весь, как есть, смешной народ
забудет все, что было.
Но есть участие всерьез
и в мстительнейшем страхе -
не умирай совсем от слез
даже на этом прахе,
во влажных травах и цветах
лежи, влагая руки
в подвластные тебе науки,
невидимые просто так.
Пускай тот замок фей - вокзал,
с которого ты отбыл,
останется в твоих глазах
позорнейшим и подлым
пятном на жизни и судьбе,
и снова станешь нем,
но я спешу, пишу тебе:
не уходи совсем.
* * *
Отнесись ко мне с доверьем,
запасись ко мне терпеньем,
не отчаивайся - жди.
Понимаю, сдали нервы,
под глаза упали тени,
над душой прошли дожди.
Тело телу знак завета -
знак насмешки над мечтой:
чаще говори про это -
реже говори про то.
В объясненье простодушья,
в посрамленье всякой лжи
души тоже хочут кушать,
сердце тоже хочет жить.
Целься, целься, сердце, бейся!
Души жаждут перемен.
Выступает contra Celsus
оскопленный Ориген.
Восхищенный сотворенным
бесноватой чистотой
на позорный мир, влюбленный,
голой наступи пятой!
То, что жалит, не ужалит,
тот, кто прав, не проклянет.
Тихой мышью в душах шарит
Богом данный небосвод.
* * *
Гори, гори, куст,
в каменной пустыне.
Лежи, лежи пуст -
пусть сердце остынет.
Не смотри вперед,
не смотри назад -
все наоборот
который раз подряд.
Гори, гори, куст,
лежи, лежи пуст
который раз подряд.
* * *
Я, может быть, прочту когда-
нибудь тебе о нашей связи
такое, что никак не влазит
ну ни в какие ворота,
и ты вздохнешь. Но не сменить
однажды прожитого часа,
и только кажется, что часто,
а никогда не рвется нить,
связующая времена.
И в нашей жизни распушенной,
разъезженной, распотрошенной
и мы одни, и жизнь - одна.
* * *
Влюбленных девочек черты
не добавляют к нашей карте
ни озера, ни высоты,
ни третьей дамы, ни азарта.
Одно и то же вертим мы
и мечем, и навек теряем,
и от игры и до сумы
сверяемся дорогой к раю
с чем, что приходим не туда?
Хотя опять же повторю:
влюбленных девочек стада
не портят взятую игру.
* * *
Логичен как самоубийца
за ночью наступает день
и сочно золотятся лица
тела отбрасывают тень
а вечность не дает разбиться.
А вечность не дает разбиться
на крохотулечки времен
и соблюдает как милиция
сплошного действия закон
логична как самоубийца.
Сплошного действия закон
отбрасывает нас к причине
и вот тем самым размозжен
на то, что было, то, что ныне
на крохотулечки времен.
И вот тем самым размозжен
на прошлый день, на эту ночь
яснее мир не стал и он
из всех подобий рвется прочь
своей запутанностью полн.
О, ночь, которая и ночь и только ночь,
о, день, который день и только день,
мои глаза, которым не помочь,
ты - в темное, ты - в светлое одень.
* * *
Все пределы, все границы
раздвигаются порой,
и во сне поддельно снится
заговор пороховой.
Что есть сон во сне? - Неважно:
он спасен, английский думный,
потому что я отважно
пролетел над бритой клумбой
и проснулся, умиленный,
в сон пожиже и поближе,
где березка листья клена
на льняную нитку нижет,
обещая сытый рай
на немой его вопрос:
- там я твоя Гая, где ты мой Гай
Фокс.
* * *
У испачканной афиши
западая в рыхлый снег,
на ногах в ночном затишье
засыпает человек.
Блещут звезды над снегами,
прыщут искрами снега,
топчут уши сапогами
голоса из-за угла.
* * *
Человек, пришедши к человеку,
не свое страдание принес.
Он об этом думает от века,
как от века это повелось.
Снизу ног его играют танцы,
сверху он лица являет знак,
что ему все танцы, может статься,
никуда как не нужны никак.
* * *
Словно оползень слизал
три колена у дороги,
дом потрясся и упал
вдруг у моря на пороге.
Грудой камня, битой снедью,
что цвела в его нутре,
облупившеюся клетью
лестниц бывших во дворе
он торчит, и ходит пена
в бывших, легших набок окнах,
распузырясь постепенно
в завивающийся локон.
- Бывших окон! Бывших лестниц! -
в телефон кричит начальник -
за такое вон на пенсию
всех за это отвечавших!
Служба укрепленья линий
бывших масс береговых
на поднявшуюся тину
смотрит, сдерживая крик,
крик отчаянья и злобы,
крик, который издают
после погруженья гроба
через несколько минут.
Словно оползень слизал
дом стоявший, дом вонявший,
коридорный чад в слезах,
нам так долго досаждавший,
гам и ор многоквартирный,
лук, петрушку, сельдерей,
бой у общего сортира
и поддачу во дворе.
Человек лежит недвижим,
пена черная у губ,
тихо возятся с задвижкой
два инкуба и суккуб.
Вот, как пробка из бутылки,
наконец летит душа.
Нечисть чешется в затылке,
мертвым воздухом шурша.
Они будут тело кушать,
пучить газами земли.
Боже, Боже, наши души
в чистом небе потекли.
На недавние руины
поселковый кинь субботник,
и приятная картина
вызреет как плод работы.
Вновь назначенный начальник
службы укрепленья линий
сползших масс береговых
клятвенно нам обещает
- кровь из носу, нож поддых, -
больше оползни не пикнут.
Он бетоном их зальет,
чтобы гнусная природа,
так потрясшая народ,
больше не трясла народа.
Ходит море, лижет гальку
пеною своей морской,
ляжет бабка черной галкой -
со святыми упокой.
Склон, где бывшая дорога,
виноградником порос,
и задумчивый совхоз
просит постараться Бога,
чтобы ни дождя, ни гроз.
Пьяной осенью у свала
обнажившегося камня
ты соски мне целовала,
а потом себя дала мне.
Нежной кожей живота
по губам моим водила
и, колечком завита,
медом медленным сочилась,
и, себя не отнимая,
только подогнув колени,
с моря тихого снимала
темную ночную пену.
У цветов не спросишь имя,
у дороги путь не спросишь.
Ты куда уходишь мимо
в край, безмолвием поросший?
* * *
Куколка, балетница, воображала, сплетница,
два притопа, три прихлопа
на асфальтовом дворе,
и сквозит в весенних тучах
солнце, два тяжелых месяца
землю залучилось пучить,
плечи загорелось греть.
Бело-розовые плечи
наших тучных одноклассниц
плавают в писклявой речи
кисло-масляных орясин.
И когда в субботу в парке,
быстро сделавши уроки,
мы на лавочках попарно
друг из друга давим соки,
мерным дымом, звездной сыпью
небо черное цветет.
Излечившись вдруг от гриппа,
я гляжу на небосвод.
Мир мой, полный пустотой,
куколка локтём подвинет,
а балетница откинет
тренированной ногой.
Страшная воображала
нависает над домами -
страшных деток нарожала
и ушла обратно к маме.
Ориана, Паламед,
трое малых из Тамбова
и приятель, от котлет
вытащивший на полслова
нас, а с неба льет и льет.
Облако никак не сдвинет
ветер, и, еще невинный,
я гляжу на небосвод.
Там цари и господа
рассуждают все по-своему,
так что мы от их суда
только и живем, что воем.
Куколка, балетница, воображала, сплетница
на дворе кричит,
два тяжелых месяца
по утрам кричит.
Вернуться на главную страницу | Вернуться на страницу "Тексты и авторы" |
Евгений Сабуров |
Copyright © 2001 Евгений Федорович Сабуров Публикация в Интернете © 2001 Союз молодых литераторов "Вавилон"; © 2006 Проект Арго E-mail: info@vavilon.ru |