ДИКИЙ ШИПОВНИК
Ты развернешься в расширенном сердце страданья,
дикий шиповник,
о,
ранящий сад мирозданья.
Дикий шиповник и белый, белее любого.
Тот, кто тебя назовет, переспорит Иова.
Я же молчу, исчезая в уме из любимого взгляда,
глаз не спуская и рук не снимая с ограды.
Дикий шиповник
идет, как садовник суровый,
не знающий страха,
с розой пунцовой,
со спрятанной раной участья под дикой рубахой.
ЛЕГЕНДА ВТОРАЯ
Среди путей, врученных сердцу,
есть путь, пробитый в оны дни:
переселенцы, погорельцы
и все, кто ходит, как они,
в груди удерживая душу,
одежду стягивая, шаг
твердя за шагом чтоб не слушать
надежды кнут и свист в ушах.
Кто знал, что Бог попутный ветер?
ветров враждебная семья,
чтоб выпрямиться при ответе
и дрогнуть, противостоя,
и от любви на землю пасть,
и тело крепкое проклясть
ларец, закрытый на земле.
И руки так они согнули,
как будто Богу протянули
вино в запаянном стекле:
Открой же наконец, испробуй,
таков ли вкус его и вид,
как даль, настоенная злобой,
Тебя предчувствовать велит!
ЛЕГЕНДА ШЕСТАЯ
Когда гудит судьба большая,
как ветер, путника смущая,
одежду треплет и своя
душа завидней, чем чужая,
монах старинный вопрошает:
Скажи, кому подобен я?
и видит: зеркало живое,
крылатое, сторожевое,
журча, спускается к нему
и отражает ту же тьму,
какую он борол. Но в нем,
в дыханье зрячем за стеклом,
она как облако цветное,
окружена широким днем.
Так чья-нибудь душа живая
не вытерпит прямого дня,
и, горе горем прикрывая
и слово словом заслоня,
тьму путевую соберет
вокруг себя и в ней пройдет.
И в ней огонь его горит.
И свет, как притча, говорит.
ЛЕГЕНДА СЕДЬМАЯ
Смерть Алексия, Римского Угодника
Ты сад, ты сад патрицианский,
ты мрамор, к сердцу привитой,
шумишь над снящейся водой,
над юностью медитерранской,
делясь последней красотой
с усыновленным сиротой.
И лепестки себя кидают,
и распускается вода,
и так колонны расцветают,
что сердце бьется от стыда.
И человек ли угадает,
зачем насажен этот сад,
зачем нас в горе покидают
и в радости зовут назад,
и попрощайтесь! говорят,
и снова прошлым окружают.
И вот окно выходит в сад.
Как в слабоумном отраженье,
он узнаёт свой новый взгляд
в его стесненье и стяженье.
Волокна верят и болят:
Неужто Бог идет, как яд?
Идет, как яд идет в крови,
и, безопасный иноверцу,
Он только слышащее сердце
рвет, словно письмо любви.
И сердце просит:
Разорви!
я слышу хищное сниженье
другой столицы. Перед той
ты сдержанное униженье,
предместье юности второй.
Семейный плач, наемный вой.
Он здесь уже. Семья больная
со светом требует меня.
Я выйду, глаз не поднимая
и шага не переменя.
И если время утешает,
то примет вас, как слезный плат,
как со свечи нагар снимают,
как в окна ласточки летят.
Как я иду в глаза из глаз
уже в слезах воспоминанья,
я голос, поднятый за вас,
и принятое подаянье.
SELVA SELVAGGIA
Триптих из баллады, канцоны и баллады
I. ПРОВОДЫ
Из тайных слез, из их копилки тайной
как будто шар нам вынули хрустальный
и человек в одежде поминальной
несет последнюю свечу.
И с тварью мелкокрылой и печальной
душа слетается к лучу.
Ты думаешь, на этом повороте
я весь разорванная связь?
я в руки взял
то, что внутри вы жжете,
и вот несу, от света хоронясь.
И я не воск высокий покаянья,
не четверговую свечу,
но малый свет усилья и вниманья
несу туда, где быть хочу.
Промой же взгляд, любовью воспаленный,
и ты увидишь то, что я:
водой прекраснейшей, до щиколоток влюбленной
полна лесная колея.
Гляди же: за последнюю свободу,
через последнюю листву,
по просеке, по потайному ходу,
раздвинутому веществу,
ведут меня.
И, сколько сил хватило,
там этот свет еще горит,
и наших чувств темнеющую силу
он называет и благодарит.
II. ВОЗВРАЩЕНИЕ БЛУДНОГО СЫНА
1
Иди, канцона, как тебе велят,
как в старину, когда еще умели,
одним поступком достигая цели,
ступить и лечь.
И лечь к купели, у Овечьих Врат,
к родному бесноватому народу,
чтоб ангела, смущающего воду,
уже упавшим сердцем подстеречь.
И если впрямь нам вручена свобода
ступай туда, где нечего беречь.
Мне часто снится этот шаг и путь,
как вещь, какую в детстве кто-нибудь
нам показал и вышел. И она
не названа, но кровью быть должна,
и с нею жить, и с ней держать ответ.
И путь смущенья и уничтоженья,
который, может быть, и я пройду
но ты пройди, канцона. Если ж нет
в тебе терпенья нет и нам прощенья,
и мы лепечем, как дитя в бреду,
и променяли хлеб на лебеду.
2
Да, как дитя, когда оно горит
в жару предновогодней скарлатины,
и будущего узкие картины
летят, как полоумный серпантин,
и в нем старуха. Шаркает, свистит,
внимательней, чем Гауф, нас пугает,
глядит в котел и корень разгребает
и говорит при том: один, один...
Один ты, дух мой. Друг мой, прикипает
все варево для горьких именин.
Ты надо мной стоишь, как над котлом
с клубами легких, колотым стеклом
и кожицей лягушечьей внутри,
и говоришь: Вставай или умри!
но лучше встань. Узнаешь по пути,
что́ станет из рассыпанного звона
и почему он гибели искал.
Украдкой, раздвигая конфетти,
пойдем домой. Иди, моя канцона,
как кажется больному, что он встал,
и вот идет, хотя кругом кристалл.
3
Идет, идет. Репей, болиголов,
трехлетняя крещенская крапива
таким, как мы, такими, справедливо,
знакомые откроются луга
в сердцебиенье. Из твоих следов
по-птичьи пьет обогнанное нами
и человеческими голосами,
напившись, делается. И тогда:
Ты видишь, хлеб твой ест тебя, как пламя.
Как мы, ты не вернешься никуда.
Ты будешь с нами в спрятанном лесу.
Мы те, кого сморгнули, как слезу.
И наша смерть понравится тебе,
как старый ларчик в дорогой резьбе...
Но флагеллант, когда последний кнут
он истрепал последними глазами
он мысленный занес бы за плечом.
Так ты, моя канцона, встань. И тут
дорога будет вобрана зрачками
и выпрямится островерхий дом.
И кто нам говорил, что мы умрем?
4
И блудный сын проснулся у крыльца,
где лег вчера, не зная, как признаться,
что он еще не умер. Домочадцы
толпятся в сердце, в окнах, на крыльце!
Но кто, как сердце, около отца
к нему выходит? и перед собою
он падает, как зеркало кривое,
и трогает морщины на лице:
не я ли жил, не я ли был водою
и сам себя отобразил в конце...
И милует, и гладит колыбель.
И кажется, и движется купель:
Где б ни был ты ты был, как луч в луче,
в горячем плаче на моем плече.
Так встань и слушай и скажи за мной:
Да, верю я, и знаю, и владею,
как кровь живая, замкнутым путем
горячей тьмы, где, плача над собою,
звуча: Я предварю вас в Галилее!
мы, как слепцы последние, идем
как зренье, сделанное веществом.
5
Прощай, канцона. Гордому уму
не попадайся, чтоб не различили
худых одежд, нечесаных волос.
А друга встретишь поклонись ему,
как Бог судил, как люди научили,
как сердце разломилось и срослось.
И поклонись, и выпрямись без слез.
III. БАЛЛАДА ПРОДОЛЖЕНИЯ
И путник усталый на бога роптал.
В пустынных степях аравийской земли...
Он шел из Вифании в Иерусалим...
И страшно и холодно стало в лесу.
Куда он зашел? И зачем на весу
судьбу его держат, короткую воду
в стакане безумном, в стекле из природы,
из слабости: вдруг раскатиться, как ртуть.
И шел он, и слезы боялся смахнуть.
И некогда было: еще за ольху
и вырастет ветер, как город вверху,
и дрогнет душа от собачьего лая.
И слабая жизнь, у стола засыпая,
бренча в угольках, завывая в трубе,
опять, как к ребенку, нагнется к тебе.
Но прежде проснется, кто в доме уснул,
услышит, что голосом сделался гул,
и в окна посмотрит, и встретит у входа
с лицом, говорящим: Я ум и свобода,
я все, чего нет у тебя впереди.
Но хлеба не жалко, и ты заходи.
И долго, пока он еще исчезал,
и знал, что упал, и стакан расплескал,
как этого просит старик, пораженный
худым долголетьем, как хочет влюбленный
его расплескать, оставаясь вдвоем,
а он не просил, и не помнил о том.
Но долго, пока он еще исчезал
и мимо него этот сброд проползал,
который и взгляда людского стыдится,
и в дуплах, и в норах, и в щелях плодится
а здесь проползал, не стыдясь его глаз,
как будто он не жил и не был у нас.
Так долго, пока он еще исчезал,
твердил он: Ты все, чего я не узнал,
ты ум и свобода, ты полное зренье,
я обликом ставшее кровотеченье.
И тут раздалось, обрывая его:
Я ум и свобода, но ты торжество.
ПРОЩАНИЕ
I
Мне снилось, как будто настало прощанье
и встало над нашей смущенной водой.
И зренье мешалось, как увещеванье
про бо́льшие беды над меньшей бедой,
про то, что прощанье еще очертанье,
откуда-то ве́домый очерк пустой.
Но тут, как кольцо из гадательной чаши,
свой облик достало из жизни молчащей,
и плача, смущая и глядя в нее,
стояло оно, как желанье мое.
II
Так зверю больному с окраин творенья,
из складок, в которые мы не глядим,
встряхнут и расправят живое виденье,
и детство второе нагнется над ним,
чтоб он не заметив простился с мученьем,
последним и первым желаньем учим.
И он темноту, словно шерсть, разгребает
и слышит, как только к соску припадает,
кормилицы новой сухие бока
и страшную сладость ее молока.
III
Я тоже из тех, кому больше не надо,
и буду стоять, пропадая из глаз,
стеклянной террасой из темного сада
любуясь, как дождь, обливающий нас,
как полная сердца живая ограда
у стекол, пока еще свет не погас.
Ограда прощания и поминанья,
целебная ткань, облепившая знанье.
И кто-то кивает, к окну подойдя,
лицу сновиденья, смущенья, дождя.
* * *
То в теплом золоте, в широких переплетах,
а то в отрепье дорогом
ты глаз кормилица, как ласточка, крылатых
и с переломанным крылом.
И там, где ты, и где прикрыться нечем,
где все уже оборвалось
ты глаз кормилица, забывших об увечье,
летающих до звезд.
ПРЕДПЕСНЯ
Он глаз не поднимает и вода
глаза отводит. Широко шумит
предания двойная слепота.
Так вот что ты, ужасная вода,
ты, слипшееся вещество мгновенья,
само себе закрывшее глаза
зачатие, враждебное рожденью.
Непокидаемая колыбель стыда.
Но как змею двузвучная дуда,
высвистывая внутреннее зренье,
заставит повторить его тогда,
когда слепец положит на колени
всю лиру легкую, когда найдет на ней,
сияя мелочью невиданных вещей,
полубожественное снаряженье
тогда, огромный свет держа перед собой,
мы медленно пойдем, предварены тобой.
СТРАННОЕ ПУТЕШЕСТВИЕ
Так мы и ехали: то ли в слезах, то ли больно от белого света.
Я поглядела кругом, чтоб увидеть, как видимо это.
Так, как душа твоя ноет и зрение хочет разбить
зеркало злое, кривое, учившее вас не-любить.
Так и узнала я, с кем мне положено быть.
Друг мой последний и первый, невиданный, лишь напряженье
между желаньем и ужасом, только движенье
к гибели, гибнуть когда не желают и гибнут, ища продолженья
в этом лице, терпеливо оно, как растенье.
Сердце сердец, погубивших себя и влюбленных в спасенье.
Мы проезжали поля, и поля отражали друг друга,
листья из листьев летели, и круг выпрямлялся из круга.
Или свиданье стоит, обгоняющий сад,
где ты не видишь меня, но увидишь, как листья глядят,
слезы горят,
и само вещество поклянется,
что оно зрением было и в зренье вернется.
Поезд несется,
и стонет душа от обличий,
рвань раздвигая живую, как варварский, птичий,
страстный язык, чтобы вынуть разумное слово...
Ты ведь уже не свиданье, не разрывание круга цветного.
Буду я ехать и думать в своей пустоте предсердечной,
ехать, и ехать, и плакать о смерти моей бесконечной...
ПОБЕГ БЛУДНОГО СЫНА
Ты всё как сердце после бега,
невиданное торжество,
ты жизнь, живая до того,
что стонешь, глядя из ковчега
в пучину гнева самого,
и требуешь уничтоженья:
движенья в ужасе, вверженья
в ликующее вещество.
И нет меня, когда не море
твоих внушений об одном.
И только ищущее горе
люблю я в имени твоем.
Другие в нем искали света.
Мне нет ни брата, ни совета.
Я не жалею ни о ком.
Пускай любовь по дому шарит,
и двери заперты на ключ
мне черный сад в глаза ударит,
шатаясь, как фонарный луч.
И сад, как дух, когда горели
в огне, и землю клятвы ели,
и дух, как в древности, дремуч.
Ты жить велишь а я не буду.
И ты зовешь но я молчу.
О, смерть переполненье чуда.
Отец, я ужаса хочу.
И, видимую отовсюду,
пусти ты душу, как Иуду,
идти по черному лучу!..
и, словно в глубине колодца,
все звезды вобрались в одну,
в одну, тяжелую от сходства.
Притягиваемую ко дну
так быстро, что она клянется,
что выстрадает и вернется,
как тьму, съедая глубину
и отражая до конца
лицо влюбленного отца.
ЛЕГЕНДА ДЕВЯТАЯ
Отпевание монахини
Как темная и золотая рама
неописуемого полотна,
где ночь одна, перевита́я анаграмма,
огромным именем полна
так было, и она лежала
с лицом свободных покрывал,
и в твердом золоте любовь изображала,
что каждый ей принадлежал.
Не понимая продолженья,
переменяясь на виду,
вдруг вырезанные из темноты и пенья,
мы знали, что она в саду.
Куда когда-нибудь живое солнце входит,
там, сад сновидческий перебирая и даря,
она вниманье счастья переводит,
как луч ручного фонаря.
СРЕТЕНИЕ
Пророков не было. Виденья были редки.
И жизнь внутри изнемогла,
как в говорящей, пробующей клетке
непрорастающая мгла.
Еще усилие и всё, что возникает,
я всё, как руку, протяну,
весь этот сон о том, как время протекает
через враждебную страну.
И время движется, как реки Вавилона.
Неразделенную длину,
огромные года, их сон уединенный
я всё, как руку, протяну.
Я руку протяну, чтобы меня не стало.
И знаю, как она пуста
растенье пустоты, которое теряло
все, что впитала пустота.
Да, время движется, как реки Вавилона,
но тайну рабства своего,
но сердце рабства музыкальным стоном
не выдаст плачущее существо.
и будет плакать молча и влюбленно
там, где заставили его:
Прости, что эта жизнь не значит ничего
она не знает о значеньи:
в живом волнении терпенья твоего
удержанное утешенье.
И забывая, и не зная как,
по тьме египетской участья
она несет тебе неповторимый мак
коробку зрения и счастья!
Я вижу по земле, что вещи и значенья
она должна перевести:
так, как дитя глаза на смелое растенье,
уже решившее цвести.
Да, время движется, как реки Вавилона,
но есть в безумии его
лицо, полюбленное легионом
чудес, хранящих вещество,
и каждый человек во сне неразделенном
искал и требовал его.
Я выхожу из времени терпенья,
я выхожу из смертных глаз.
Ты руку протяни, спускаясь по ступеням
в последний из мильона раз!
Как медленно по шлюзам долголетья
из ослепляющего сна
к нам жизнь спускается и, как чужая, светит
уже не зная, где она,
как засыпающие дети,
невероятна и одна...
И на руках была,
и на воде держала,
и говорила, как звезда.
И молодая мать слезами умывала
лицо, которое единственно стояло,
когда все вещи, как тяжелая вода,
по кровле скатываясь,
падали туда...
Приписка
Теперь молчи, душа, и кланяйся. Как встарь
списатель чудесам, вообразив тропарь
светящий, радующий дом,
из рук взлетающий легчайшим голубком
внимания и осязанья
через пустые времена
рыдая, просит наказанья:
как зимний путь, так ты, душа, темна,
как странствие без оправданья.
Ты тени тень,
ты темноты волна,
как, плача, прочь идет она,
когда свеча нам зажжена
невероятного свиданья!
|